Жирарден передал Фернану гербарий, с такой любовью собранный покойным. Мадам Левассер прислала его вместе с рукописями. Но Фернан утратил всякий интерес к ботанике, он не умел, подобно учителю, протягивать нити воспоминаний от засушенных растений к людям и событиям.
В его воспоминаниях Жан-Жак все больше приобретал черты величия, но зато живые черты, как в сокровеннейшей глубине души признавался себе Фернан, все больше и больше бледнели.
Скорбя об учителе, он старался совсем не думать о собственном бессилии и собственной вине. И так как отец прогнал Николаса, то многое из того, что было запутано, распуталось без участия Фернана, а с тех пор как женщины переселились в швейцарский домик и он почти не встречал их больше, он нередко на долгие часы, а то и дни забывал о Терезе и о том ужасном, что было с ней связано. Он с готовностью поддавался разумным уговорам всегда такой ясной Жильберты, а она убеждала его, что тяжкие дни прожиты и отжиты и нечего к ним возвращаться.
Иной раз, правда, когда он стоял перед посмертной маской Жан-Жака, им овладевало страстное желание искупить свою вину, что-то предпринять. Посмертная маска с вмятиной на виске, а не торжественный бюст Жан-Жака, была действительностью.
Фернан знал, что и в деревне Эрменонвиль людей не перестает будоражить смерть Жан-Жака. Заметив приближающегося Фернана, они обычно обрывали разговоры.
Однажды он напрямик спросил Мартина Катру:
– Что там у вас такое? О чем вы шушукаетесь? И почему вы умолкаете, когда я подхожу?
Мартин усмехнулся.
– Ты что, сам сообразить не можешь? – сказал он своим высоким пронзительным голосом. – Толкуют все насчет вашего покойного святого.
– Что же они там насочинили, интересно? – спросил Фернан с плохо наигранной иронией.
– Насочинили? – переспросил Мартин, пожимая широкими плечами. – То же самое, что и вся страна.
Фернан покраснел.
– Может быть, ты соблаговолишь несколько точнее выразиться? – сказал он вызывающе, и так как Мартин молчал и только смотрел на него черными, умными, насмешливыми глазами, он надменно скомандовал: – Изволь объясниться!
– Если вы заговорили со мной таким тоном, граф Брежи, – сказал Мартин, – то было бы правильнее на сегодня прекратить нашу приятную беседу.
– Да говори же, говори наконец, – заклинал его Фернан. – Почему каждое слово нужно из тебя клещами вытягивать?
Хотя Фернан совсем не глупый малый, но кое в чем он все-таки ограничен, ведь это аристократ, думал Мартин; однако не может же он быть настолько ограничен, чтобы не знать того, что всему свету известно.
– Неужели тебе и вправду нужно еще объяснять? – спросил Мартин.
– Да скажи наконец, скажи, – настаивал Фернан.
Мартин, пожав плечами, ответил:
– Ну хорошо. Если человек отправляется к праотцам или если его отправляют к праотцам таким подлым образом, то следовало бы, как полагают наши деревенские, как полагаю я, да и решительно все, разобраться в случившемся. Вы же не захотели разбираться. Сначала вы не знали, куда усадить вашего гостя, какие еще почести ему воздать, а потом, когда ваш конюх проломил ему череп, вы просто закопали его в землю и точка. Вот это они, наши деревенские, не очень-то одобряют.
Фернан отлично знал, о чем толкуют в деревне, но когда он все это услышал, сказанное недвусмысленными словами, его живое лицо исказила гримаса ужаса.
– Проломил череп? Наш конюх? – ошеломленно повторял он.
Такая безмерная глупость, или притворство, или и то и другое вместе возмутили Мартина.
– А кто же? – грубо сказал он. – Ведь всем известно, что жена вашего святого без памяти втюрилась в этого английского конюха, а святой мешал им. Они и решили от него избавиться. Ясно, как дважды два.
Фернан впился в Мартина глазами, горевшими бессильным гневом. А Мартин, раздраженный такой младенческой наивностью, едва ли не сочувственно добавил, сам все же немножко растерянный:
– Она многим вешалась на шею, эта особа.
Фернан испугался до смерти. Этот Мартин все знает. Все все знают. Piget, pudet, poenitet – досадовать, стыдиться, раскаиваться, машинально повторял он про себя. Он непроизвольно закрыл лицо руками, так стыдно ему было.
Мартин жалел его. И все-таки рад был, что сунул все это под нос Фернану, этому аристократу. Он разошелся и не мог уж остановиться.
– Не знаю, как там у вас, аристократов, думают насчет таких вещей, но мы, мелкий люд, называем это неслыханным безобразием. Сначала ваш английский конюх, наглая рожа, идет и приканчивает Жан-Жака, потом над его гробом обнимается с его женой, а вы стоите рядом и преспокойно на все это посматриваете. Тут мы говорим: «Тьфу, пропасть!» И как-нибудь наши парни подкараулят молодчика, когда он будет от нее возвращаться, и измолотят так, что живого места на нем не останется.
Фернан недоуменно уставился на Мартина.
– Но ведь Николаса нет здесь, – сказал он. – Батюшка его давно прогнал.
Удивление Мартина было не меньше.
– Ах ты, мой херувимчик невинный, – издевался он. – Конечно же, негодяй здесь. Где у тебя глаза? Конюх на службе у Конде. От вас до Конде не так уж далеко.
Это было чудовищно, но Фернан не сомневался, что так оно и есть. Принц Конде всегда рад подложить отцу свинью.
Он носился по лесу, сгорая от ярости и стыда. Даже крестьяне чувствовали, что так этого нельзя оставить, а он, Фернан, безвольно опустил руки и успокоился. Деревянный он, что ли? Он не вправе допустить, чтобы эта бессовестная женщина продолжала блудить с негодяем над могилой Жан-Жака. Даже если придется застрелить это грязное животное.
На этот раз он не станет предварительно вести долгие разговоры с Жильбертой, слушать ее проповеди благоразумия и трусости.
Он пошел прямо к Жирардену. Сказал:
– Вы прогнали английского конюха из ваших владений, батюшка. Но ваш друг, принц Конде, взял его к себе на службу. Николас продолжает обретаться в здешних местах и встречается с мадам Руссо.
Судья Эрменонвиля, рапорт которого Жирарден выслушивал каждое утро, уже докладывал, что известный Николас Монтрету все еще проживает в соседнем владении. Судья хотел еще что-то добавить, но Жирарден, прервав его, спросил: «Он по-прежнему показывается в Эрменонвиле?» – и вполне удовлетворился, когда судья на его вопрос ответил отрицательно. И вот теперь сын заставляет его снова вернуться к этой истории. Он рассердился.
– Дурацкие слухи, – сказал он. – Не беспокой меня пустяками, пожалуйста.
– Нет, не слухи, – настаивал Фернан. – Негодяй встречается с этой женщиной по-прежнему. Все это знают, все об этом говорят. Вы должны что-то предпринять, батюшка. Заклинаю вас: примите какие-нибудь меры против него. Решительные! Бесповоротные!
Тон сына, настойчивый, обвиняющий, возмутил маркиза. Ни разу в жизни Фернан не позволял себе критиковать отца, и одной дружбой с Жан-Жаком нельзя объяснить столь неслыханную дерзость. У мальчика, видно, есть основания посильнее, более личного характера. И тут вдруг ему почему-то вспомнилось, как Фернан иногда исчезал перед ужином и прятался от Жан-Жака. Все это, конечно, связано одно с другим: Фернан, должно быть, путался с этой потаскухой.
Он почувствовал даже некоторое облегчение, что может сорвать гнев на сыне.
– Как вы посмели явиться ко мне с подобными слухами? Как вы посмели читать мне нравоучение? – прикрикнул он строго. Фернан, густо покраснев, молчал, и Жирарден безжалостно спросил: – Граф Фернан, в чем вы хотели признаться мне?
Фернан был оскорблен. Он не пощадил себя, он исполнил тяжкий долг и указал отцу, что убийца все еще нагло разгуливает по окрестностям и наслаждается плодами своего злодеяния и что это позор для Эрменонвиля. А сеньор Эрменонвиля платит ему тем, что бросает тень на его побуждения. Ему стыдно за отца.
Вспомнилась мелочная строгость отца, в которой тот все годы держал его, стараясь подчинить себе; вспомнилось, как отец мытарил и изводил его всякими придирками. Вспомнилось, как отец сломал скрипку. Вспомнились страшные годы военного училища, куда отец послал его. Отчетливо всплыл вдруг смешной и обидный эпизод, случившийся много лет назад. Однажды, когда Фернан был на охоте, отец послал за ним верхового с приказом немедленно возвратиться домой. «Мосье, – сказал ему отец, – вы забыли закрыть за собой двери своей комнаты. Закройте – и тогда можете продолжать охоту».
Конечно, отец и любовь выказывал ему на много ладов. Он, например, взял его с тобой в длительное путешествие по Италии и Швейцарии, хотя это, несомненно, обременяло его. Под сотнями предлогов он проявлял знаки робкой, почти скрытной нежности к сыну.
Исполненный гнева, осуждения, но в то же время и любви, смотрел на отца Фернан, и по судорожно-напряженному лицу его с мучительной ясностью читал, что и у отца много своих терзаний. Несомненно, этого гордого, справедливого человека не меньше, чем его самого, жгла потребность покарать злодеяние. Но его волновал престиж Эрменонвиля; сеньор Эрменонвиля не хотел рисковать славой и честью своего дома, а они могут пострадать, если поднимется шум вокруг кончины Жан-Жака.
– Я жду ответа, – сказал Жирарден.
Фернан, запинаясь, мужественно признал:
– Да, мои отношения с этой женщиной возлагают на меня вину. Но именно поэтому, – продолжал он пылко, – мне так важно, чтобы человек, связанный с учителем столь страшными узами, был раз навсегда изгнан отсюда. Он не смеет больше осквернять его память своим присутствием здесь. Быть может, это очень дерзко, батюшка, но еще и еще раз прошу вас: положите конец этому позору. Он надрывает мне сердце, этот позор! – И с перекошенным лицом исступленно крикнул: – Воздухом Эрменонвиля нельзя дышать!
Таких слов еще никто не говорил маркизу. Никому и никогда не приходилось призывать его к защите своей чести, и уж совсем не к лицу ему выслушивать подобные призывы от собственного сына. Он непроизвольно поднял руку, собираясь ударить Фернана. И вдруг взгляд его упал на посмертную маску Жан-Жака. Рука сама собой опустилась. Громко заговорило в нем сознание собственной вины.
Но никогда и никому он не признается в своей вине. Он искал сильные слова, чтобы поставить на место взбунтовавшегося сына. Не находил их. Мягко, грустно и устало сказал:
– Тяжесть утраты, мой сын, лишила тебя благоразумия.
И в эту минуту Фернан, в свою очередь, понял, что происходит в душе отца. После длительного молчания он тихо и почтительно спросил:
– Что вы решили, батюшка?
– Я поеду в Париж, к министру полиции, – ответил Жирарден.
Мосье Ленуар, министр полиции, по-видимому, не был особенно удивлен, когда маркиз потребовал высылки своего бывшего конюха Джона Болли, проживающего под именем Николаса Монтрету. Он велел принести объемистое дело и резюмировал:
– Я вижу, – сказал он, перелистывая дело, – что однажды мы уже намеревались выслать вашего конюха за пределы страны. Это когда вы его уволили. Но после того как его высочество принц Конде взял его к себе, нам пришлось отменить свое решение. Сообщенные вами сведения, дорогой и многоуважаемый маркиз, меняют ситуацию. Мы находимся в состоянии войны с Англией, и столь сомнительной личности, как сей англичанин, нечего делать на нашей земле. Я отдам приказ об его высылке.
Маркиз был приятно удивлен легкостью, с какой ему удалось добиться своего. Но его смущало и угнетало, что министр, по-видимому, был отлично осведомлен о событиях в Эрменонвиле. Значит, экспертиза врачей и судейских не убедила Париж. Не слишком ли много Жирарден взял на себя, скрыв от современников и от потомков правду о загадочной кончине Жан-Жака?
Как бы там ни было, ближайшая цель достигнута: убийца скроется с глаз.
Уже через несколько дней Николас получил подписанный самим министром полиции приказ в течение недели покинуть земли всехристианнейшего короля и под страхом сурового наказания не показываться в их пределах.
Николас густо сплюнул и присвистнул сквозь зубы. Нельзя было не признать: не глупый ход они придумали – этот спесивый Жирарден вместе со старой кобылой. Придется подчиниться.
Однако мистер Джон Болли не принадлежал к числу людей, легко отказывающихся от того, что однажды забрали себе в голову. Он покинет пределы Франции, но до поры до времени; когда-нибудь война кончится, все позабудется, и тогда он вернется и подучит эту женщину, а с ней – писания чудака и деньги.
Прежде всего, следовательно, необходимо обеспечить за собой Терезу, наложить на нее свое тавро.
Как только наступила ночь, он отправился в швейцарский домик. Женщины собирались уже запереть все двери и лечь спать. Мадам Левассер, увидев Николаса, оцепенела – ее охватил панический страх: домик стоял в глубине парка, на отлете, далеко от замка; здесь никто не услышит призыва на помощь – хоть разорвись от крика.
– Добрый вечер, мадам, – вежливо сказал Николас. – Добрый вечер, мой ангел, – обратился он к Терезе. – Мне нужно с тобой поговорить.
Тереза тоже испугалась. Случилось, наверное, что-то очень важное, иначе мосье Николас не пришел бы сюда, да еще так поздно; в то же время ее самолюбию польстила отвага, проявленная им ради нее. Ведь ему так опасно показываться на территории Эрменонвиля.
– Мне нужно поговорить с тобой с глазу на глаз, – пояснил он.
Но старуха уже владела собой.
– Убирайся вон, шелудивый пес, – сказала она спокойно, не повышая голоса.
– Видишь, дорогая Тереза, даже твоя матушка хочет, чтобы наш разговор происходил без ее участия. Это-то я тебе и предлагаю. Пойдем же.
Тереза при всей своей любви смертельно боялась Николаса. Он наверняка хотел от нее чего-то нехорошего. Она готова все для него сделать, но все-таки счастье, что мать рядом.
– Ты никуда не пойдешь, – тихо сказала старуха, – а вы убирайтесь, мерзавец этакий.
Николас шагнул к Терезе. Но она придвинулась к матери и, когда та взяла ее за руку, крепко обхватила материнскую руку.
Николас пожал плечами.
– Мадам капризна, – сказал он. – То она хочет, чтобы мы поговорили в парке, то – здесь, в доме. Я светский человек, я уважаю старость. Останемся здесь. Конечно, нынче ночью я особенно хотел побыть с тобой наедине, Тереза, сокровище мое. Дело в том, что мы с тобой некоторое время не сможем видеться. Я пришел с прощальным визитом.
– Ты хочешь уехать? – спросила Тереза.
Сердце ее забилось так, что у нее перехватило дыхание. Никогда раньше она с таким страхом и с таким чувством глубокого счастья не сознавала, как сильно она любит этого человека; если это не та настоящая любовь, о которой поется в песнях, значит, вообще никакой любви нет. Ей когда-то казалось, что она любит Робера, молодого приказчика из мясной лавки, но то чувство ничто по сравнению с теперешним. Тридцать восемь лет исполнилось ей, свои лучшие годы она убила, ухаживая за Жан-Жаком и обслуживая его, и вот наконец пришла настоящая любовь, и она может отдаться ей, никто ей не мешает, и даже деньги у нее есть, а он хочет уехать.
– «Ты хочешь уехать?» – передразнил ее Николас. – Я вовсе не хочу уехать, я должен уехать, а все ты виновата. Твой миленький любовник, этот фруктец, аристократишка, нам все подстроил. – И вдруг его долго сдерживаемое бешенство прорвалось наружу. – И все оттого, что ты путалась с этим молокососом. Он ревнует и прячется за полицию, вельможный трус, заячья душонка!
Мадам Левассер мысленно пела осанну и аллилуйю. Она, значит, все-таки добилась своего: негодяя выпроваживают отсюда, а она остается. Она крепче сжала руку дочери, она мысленно заклинала Терезу сохранить еще только одну капельку благоразумия, всего на несколько минут, и тогда обе они спасены, и их деньги тоже, и тогда Терезе больше ничего не угрожает. Она, эта старуха, вся напряглась, она вела немой разговор с Терезой, молила ее, ругала ее, убеждала, все это вкладывая в свою руку, сжимавшую руку Терезы. И она чувствовала: Тереза, несмотря на всю свою похотливость, боятся этого молодца и доверяет ей, матери. Она не пойдет, негодяю ничего не удастся сделать.
Слегка охрипшим голосом Тереза спросила:
– Когда ты должен ехать? И когда ты вернешься?
– Я уезжаю завтра, – сказал он, – а когда вернусь, не знаю.
– Я буду ждать тебя, – обещала она, – а может, поеду вслед за тобой. Когда-нибудь я буду свободна.
Он до конца насладился смыслом этих слов, выражавших ее сокровенную мечту. Она крепко ухватилась за руку матери, а в душе желала ей смерти. Он чувствовал: эта женщина от неге не ускользнет. Она будет ждать его.
– Конечно, было бы славно, если бы мы отпраздновали наше расставание где-нибудь на лужайке, – соблазнял он.
Она тянулась к нему всей своей плотью, она подалась вперед, но рука старухи вселяла в нее благоразумие, и она крепко держала эту руку. Он пожал плечами.
– Война скоро кончится, – сказал он. – И тогда я вернусь. Смотри только, чтобы мамаша не порастрясла все деньги на своего птенчика, на нашего американского сержанта. А сколько их, денег-то, интересно? – властно спросил он.
– Тебе, видно, очень хочется знать, – издевалась старуха. – Но придется тебе унести ноги, так и не дознавшись, стоит ли возвращаться. Сколько там денег – об этом твоя Тереза не имеет ни малейшего представления. Но много ли, мало ли, а они так надежно положены, что ни один ворюга до них не доберется.
– Вы недооцениваете силу моей любви, мадам, – ответил Николас. – Я вернусь. Так и быть, рискну. Много ли, мало ли денег, мы с моей Терезой одно тело и одна душа.
– А к молодому графу вам незачем ревновать, мосье Николас, – заверила его Тереза. – Было время, когда он мне нравился, что правда, то правда. Но с тех пор, как вы… – она искала слово, – сделали это самое ради меня, я знаю, кому принадлежит мое сердце, и я ни на кого больше и глядеть не хочу.
– Умница, – похвалил Николас.
О, как он издевается над ее бедной Терезой, думала старуха.
– Ну что ж, если наше прощание наедине не вышло, то я лучше пойду. Адрес свой я тебе сообщу.
– Да, пиши мне, – слезно попросила Тереза, – пиши чаще.
– Я по-французски отчаянно пишу, – ответил он. – А если бы и хорошо писал, так ты же все равно не сумеешь прочесть.
– Как-нибудь уж разберусь, – покорно сказала Тереза.
– Вот уж сомневаюсь, – ответил он. – Если мне так писать, чтобы третий не понял нас, то тут надо чертовски хитро завернуть, а у тебя умишко, к сожалению, совсем крохотный, ненаглядное мое сокровище.
– Тебя-то я пойму, мой Кола, – заверила его Тереза.
– Я не граф и не богач, – сказал он, – но я кое-что принес тебе на прощание. – Он вплотную подошел к Терезе.
– Дай руку, – потребовал он.
– Нет! – запретила мать.
– Дай руку, – приказал он вторично.
И теперь Тереза жаждала только одного: исполнить его волю, хотя бы ценой своей бедной души. Она высвободила руку и протянула ее Николасу.
– Я ничего ел не сделаю, – сказал он с издевкой, повернувшись к старухе. – Вот, – милостиво обратился он к Терезе и надел ей на палец кольцо. – Наше обручение, понимаешь? Наше венчание. Теперь я твой законный муж, по крайней мере, такой же законный, как твой покойный Жан-Жак. Теперь ты моя, и я, можно сказать, твой.
– Да, мой Кола, мой дорогой Кола, – послушно откликнулась Тереза.
Всем телом дрожала она от счастья, от гордости, от страха. Это была величайшая минута ее жизни.
Король, шестнадцатый по счету Людовик, сидел в своей библиотеке в Версале и читал тайные донесения министра полиции Ленуара. Двадцатичетырехлетний монарх читал охотно и много, в особенности официальные документы.
Он наткнулся на заметку: некий Джон Болли, именуемый также Николае Монтрету, конюх принца де Конде, ранее конюх маркиза де Жирардена, выслан за пределы страны; Болли находился в преступной связи с вдовой недавно скончавшегося писателя Жан-Жака Руссо, помимо всего прочего, он англичанин.
Молодой король обладал блестящей памятью. Отчетливо помнил он тайные донесения, в которых сообщалось о смерти Руссо. Подвергалось сомнению, действительно ли этот человек умер от кровоизлияния в мозг: речь шла о каких-то темных слухах, и уже тогда упоминалось имя этого английского конюха.
Толстый, в некрасивой позе сидел Людовик у своего письменного стола. Опустив на руки большую жирную голову с покатым лбом, он смотрел близорукими, несколько выпуклыми глазами на украшавшие его письменный стол фарфоровые бюсты великих умерших поэтов – Лафонтена, Буало, Расина и Лабрюйера. Изящные фарфоровые бюсты были изготовлены по личному заказу короля, в его севрской мануфактуре. Это все писатели, которые ему по сердцу. Они творили с верой в бога и в установленный богом порядок на земле. Теперь таких писателей нет. Ему, Людовику, приходится то и дело отбиваться от атеистов и бунтарей, от таких, как Вольтер, как Руссо.
Он думал о злых семенах, посеянных этими философами, и о ядовитых обильных всходах, которые эти семена принесли. Цинизм и богоотступничество завладели его двором и его столицей. Мятежи, вспыхивающие то там, то тут во всем мире, служат для его вельмож только развлечением, они беспечно подпиливают сук, на котором сидят. Поддавшись уговорам министров, он заключил союз, направленный против своего же кузена на английском престоле, союз с взбунтовавшимися английскими провинциями в Америке. Это путь в пропасть, и на этот путь его заставили вступить; он слишком слаб, он не может противостоять всеобщей воле, – кажется, он мысленно употребил оборот, сочиненный Руссо? Больше того, он знал, что ему еще придется послать войска на помощь мятежным американцам, восставшим против богоданного короля. Он видел, только он один и видел, что все это рано или поздно обернется против него самого.
Всевышний показал ему свою милость, послав столь позорную смерть обоим бунтарям-философам, одному вслед за другим. Тело Вольтера вынесли втихомолку ночной порой и с неподобающей поспешностью втихомолку же где-то похоронили. В таких похоронах было что-то непристойное, и это, к счастью, умалило величие памяти и имени Вольтера. А теперь и второй богоотступник кончил бесславной смертью, убитый любовником своей жены.
Вскоре после кончины Руссо ему как-то пришла в голову мысль назначить расследование дела. Но премьер-министр выразил сомненье: весь мир-де высоко ценит этого философа, его слава – слава Франции. И вот теперь предполагаемого убийцу даже выслали, чтобы сохранить незапятнанной память бунтаря. Неужели же он, король, глядя на все это, по-прежнему будет сидеть сложа руки? Не обязан ли он, всехристианнейший монарх, распространить версию о сомнительной кончине богоотступника и тем самым умалить воздействие его книг?
На ближайшем докладе министра полиции Ленуара король сказал:
– Я вижу, дорогой Ленуар, вы тут выслали некоего конюха, который находился в связи с вдовой пресловутого Руссо. Не слишком ли поспешно вы действовали? Не затруднит ли его высылка расследование слухов по поводу смерти этого несносного философа?
– Экспертиза безупречна, – ответил Ленуар, – протокол подписан видными врачами и представителями властей, из него явствует, что мосье Руссо скончался от кровоизлияния в мозг.
– А вы дознались, какой смертью он на самом деле умер? – спросил Людовик и жестом как бы сбросил со счетов экспертизу. – Что там такое с этим конюхом, который будто бы убил его, потому что состоял в грязной связи с его женой? Неопровержимо ли доказано, что он невиновен?
– Получить неопровержимые доказательства едва ли удалось бы, – осторожно сказал Ленуар. – И многие истинные патриоты Франции рассматривают отсутствие таких доказательств как благоприятное обстоятельство для королевства.
– Justitia fundamentum regnorum[3], – сказал Людовик. – А архиепископ Парижа, вероятно, не видит в этом благоприятного обстоятельства для Франции. Я не помню, чтобы я повелел воздержаться от судопроизводства.
– Если это приказ, ваше величество, – помолчав, сказал министр, – тогда я пошлю секретные протоколы господину генеральному прокурору с просьбой изучить и затем доложить вашему величеству о возможности возбуждения дела.
– Благодарю вас, Ленуар, – сказал Людовик.
Спустя несколько дней в Эрменонвиль прискакал доктор Лебег. Он был в необычайном волнении. Едва поздоровавшись, он сообщил, что затеваются дела, касающиеся их обоих, и когда Жирарден встревоженно вскинул на него глаза, пояснил:
– Пусть вас не удивит, дорогой маркиз, если в Эрменонвиль по специальному заданию генерального прокурора явится следственная комиссия. Король считает желательным досконально выяснить все обстоятельства смерти Жан-Жака. Мне рассказал об этом доктор Лассон, лейб-медик короля.
– Но ведь все выяснено, – испуганно воскликнул Жирарден. – Ведь есть протокол, вашей рукой подписанный протокол.
Лебег пожал плечами.
– Regis voluntas – suprema lex.[4]
– Неужели этому злополучному делу так никогда и конца не будет? Нельзя же возбуждать судебное преследование на основании пустой болтовни, – сетовал Жирарден.
Лебег едва ли не благодушно ответил:
– В таких случаях прибегают к эксгумации трупа.
Жирарден впал в отчаяние. Он представил себе, как чиновники уголовной полиции переезжают по озеру на Остров высоких тополей, как там равнодушными руками сдвигают с места надгробный памятник, перерывают священную землю и вытаскивают из гроба труп, чтобы его заново кромсать.
– Что же делать? – растерянно спросил он.
– Король медлителен, – ответил Лебег, – пройдет какое-то время, раньше чем он решится отдать приказ о доследовании. Это время необходимо использовать. Надо, чтобы кто-нибудь из приближенных короля постарался на него воздействовать. Жан-Жак в моде, а круг королевы не отстает от моды. Вы как будто в родстве с маркизом де Водрейлем? Королева делает все, что захочет Водрейль.
Маркиз скроил кислую мину. Он и кузен Водрейль не любили друг друга. Сверхизысканный щеголь и ветреник, Водрейль с головы до пят был царедворцем. Жирарден расценивал его интерес к философии и литературе как чистейшее позерство. В свою очередь, Водрейль посмеивался над интеллектуальной кичливостью своего деревенского кузена.
– Не представляю себе, – сказал Жирарден с досадой, – как бы я мог убедить Водрейля вмешаться в уголовное расследование» в котором заинтересован король.
– Это можно было бы сделать обходным путем, – сказал Лебег. – Водрейль и вся Сиреневая лига бредят «Новой Элоизой». Места, где Жан-Жак провел последние месяцы своей жизни, и его могила таят, несомненно, прелесть сенсации и моды для этих чувствительных кавалеров и дам. Водрейль вряд ли ответит отказом, если вы пригласите его приехать в Эрменонвиль… с королевой.
Жирарден понял, куда клонит Лебег. Водрейль был у королевы в большом фаворе, она безоговорочно принимала все его предложения. И если уж королева посетит могилу Жан-Жака, то осквернить ее после этого шумом уголовного дела будет невозможно. И тогда Жан-Жака навсегда оставят в покое. А вместе с Жан-Жаком и его, Жирардена.
Он поехал в Версаль. Водрейль держал себя точно так, как ждал того Жирарден, – иронически и покровительственно. Было горько просить у этого вылощенного вельможи об одолжении. Жирарден сделал над собой усилие, унизился, попросил. Как известно уважаемому кузену, сказал он, показать королеве, создательнице Трианона, Эрменонвиль – его давнишнее заветное желание; а теперь, когда в земле Эрменонвиля погребен величайший мыслитель Франции, быть может, и королеве самой захочется посетить Эрменонвильские сады.
Водрейль с удовольствием наблюдал, каких усилий стоит его деревенскому кузену поддерживать придворный тон. Он насквозь видел подоплеку всего этого дела. Водрейль находил безвкусной идею толстяка Людовика поднять шум вокруг мертвого Жан-Жака, и его подмывало подстроить королю каверзу.
Если Водрейль вместе со смешливой, элегантной королевой, этим избалованным ребенком, приедет на могилу Жан-Жака, это создаст пикантную ситуацию и будет понято как весьма иронический символ. Вельможа уже сейчас мысленно улыбался, представляя себе, как вся Европа заговорит об этом паломничестве. Даже в хрестоматиях далеких потомков еще можно будет найти поучительные рассказы о том, как юная королева Мария-Антуанетта и ее первый камергер украшали полевыми цветами могилу философа-бунтаря.
– Вы правы, уважаемый кузен. Наши подданные исполнятся благодарностью к своей монархине, если она воздаст должное памяти любимого философа. Я передам Madame приглашение, – милостиво пообещал он, – и от души посоветую его принять. Более чем уверен, что Madame согласится. Рассчитывайте, любезный кузен, в самое ближайшее время увидеть нас в Эрменонвиле. Madame посетит могилу Жан-Жака и выразит свое соболезнование его вдове.
Да, это дополнение Водрейль тут же мгновенно придумал. Он приперчит удовольствие, это будет высочайшая комедия – королевская комедия, если королева Франции выразит соболезнование особе, являющейся главной виновницей темного конца этого наивного философа.
Все в Жирардене возмутилось. Он с наслаждением огрел бы своего кузена по гладкой, красивой, самодовольной физиономии. Но картина королевского посещения, нарисованная Водрейлем, отвечала духу и требованиям благопристойности. Жирарден не видел пути, как отклонить его предложение. Кроме того, своей дьявольской идеей, так внезапно его осенившей, Водрейль невольно оказывал ему еще одну услугу. После того как ее величество милостиво поговорит с главной виновницей убийства, та перестанет быть главной виновницей убийства, а значит, не было и убийства.
– Весьма благодарен, мосье, за вашу любезность, – сказал Жирарден. – Почтительно и взволнованно жду дальнейших сообщений касательно ее величества.
Спустя несколько дней к главным воротам Эрменонвиля действительно подъехала королева с немногочисленной свитой.
После завтрака Мария-Антуанетта совершила прогулку по парку. В Башне Габриели Жирарден устроил для нее маленький концерт: были исполнены песни Жан-Жака, главным образом неопубликованные. Стройной, очень юной, светловолосой даме понравились простые песенки, она сама спела одну из них с листа; у нее был красивый голос.
Затем направились к озеру, и маркиз, собственноручно гребя, перевез Марию-Антуанетту и Водрейля на остров. Полные три минуты все стояли в молчании у могилы. Как было предусмотрено, королева Франции убрала скромное надгробье полевыми цветами.
– Красиво, – сказала она. – Красиво здесь, и такой глубокий покой вокруг; Тут ничто не тревожит его вечный сон. Я просила почитать мне страницы из «Новой Элоизы», – рассказывала она Жирардену. – Я даже написала об этом моей матери, императрице; она отнюдь не пришла в восторг. Все же мне хотелось послушать еще несколько глав из «Новой Элоизы». Но вы знаете, дорогой маркиз, как я занята: я ничего не успеваю. Теперь, побывав на могиле Жан-Жака, я непременно наверстаю упущенное. Напомните мне об этом, милый Водрейль.