Грациозно сидя под ивой на дерновой скамье Жан-Жака, Мария-Антуанетта принимала почести, воздаваемые ей сельской молодежью. Она привыкла к сценам такого рода; с дружелюбно-участливым выражением лица слушала она девушку в белом платье, читавшую оду королеве, и думала о другом.
Но вот Водрейль обратился к Жирардену. Сказал, что скоро надо возвращаться, а ее величество желала бы еще выразить свое соболезнование близким Жан-Жака.
Губы королевы кривила легкая, озорная улыбка. Водрейль рассказал ей историю злополучного брака великого философа: он женился на скудоумной особе и, когда у нее рождались дети, подкидывал их в приют; в конце концов она возненавидела его и вдвоем со своим любовником злодейски устранила с дороги. Водрейль объяснил Марии-Антуанетте, что говорить об этом вслух нельзя, Жан-Жак – слава Франции, но все, что он рассказал ей, – правда и весьма интересный случай. Мария-Антуанетта с ним согласилась; она приехала главным образом затем, чтобы поглядеть на эту роковую особу.
Когда мадам Левассер и Терезе сказали, что королева хочет их повидать, они сперва не поверили. Даже всегда невозмутимая мадам Левассер заволновалась. Терезе впервые приоткрылось, что значит быть вдовой Руссо.
И вот они здесь, и перед ними королева.
С живым интересом, с легким содроганием разглядывала Мария-Антуанетта эту женщину. Тот самый Жан-Жак, который написал такую чудесную, трогательную, знаменитую книгу и был предметом соперничества знатных дам, наперебой искавших его расположения, жил с этой неуклюжей, вульгарной особой и погиб от руки ее любовника. Да, удивительно! Она с удовольствием рассмотрела бы ее в лорнет; быть может, в далеком прошлом и было в этой женщине что-то привлекательное. Но пользоваться лорнетом, пожалуй, не подобает здесь, почти у самой могилы. Матери вообще нельзя написать, что она ездила сюда, но мать все равно узнает и направит к ней посла, который, не отступая от этикета, почтительно и внушительно отчитает ее; и ее добрый толстяк Людовик будет дуться. Но разговаривать с этой особой – тут есть своя пикантность, и Мария-Антуанетта заранее предвкушала удовольствие, как она обо всем расскажет своей подруге Ивонне и другим членам Сиреневой лиги.
– Я посетила могилу вашего супруга, моя милая, – сказала она серьезным, дружеским тоном, однако без излишней фамильярности; так разговаривала она с людьми из народа, когда желала выразить им свое участие. Она научилась у матери-императрицы обращению с простыми людьми; в приветливости никто из монархов не превосходил Габсбургов. – Тяжелый удар постиг вас, – продолжала Мария-Антуанетта и добавила тихо, почти интимно: – Мне рассказывали, сколько вам пришлось вытерпеть из-за беспокойной философии вашего уважаемого супруга, который при всем своем величии был несколько чудаковат. Представляю себе, мадам, что вы испытывали, теряя ваших малюток.
«Должно быть, наш юродивый и впрямь был великий человек, если королева разводит вокруг него столько антимоний. Уж теперь рукописи наверняка поднимутся в цене, надо надеяться, что маркиз вдолбит это издателям. Если бы только Тереза не держала себя такой дурой! Поплакать-то чуть могла бы, корова!»
Но Тереза онемела в своем счастливом смущении. «Какая милостивая важная дама, – думала она. – А что за красавица. И кавалер ее. Как одет! А как статен! И все они приехали ко мне! Какая честь! Вот жаль, что Жан-Жак не дожил до этого! А уж что мосье Николас всего этого не видит – так до слез обидно». Но слов для ответа королеве Тереза не находила.
– Да, Madame, – выручила ее наконец мадам Левассер. – Моей дорогой Терезе пришлось немало перенести. Но он ведь был великий философ, наш бедняжка Жан-Жак, и тут уж смиряешься и все причуды принимаешь как должное. Я всегда говорила моей Терезе: ты несешь свое бремя во славу Франции.
«Надо непременно сказать несколько ласковых слов и этой противной старухе, иначе Водрейль меня потом загрызет», – думала Мария-Антуанетта.
– Но у вас, по крайней мере, есть ваша дорогая матушка, – сказала она Терезе. – Это большое утешение, я знаю по себе. В тяжелые минуты я всегда вспоминаю о своей матери, императрице, и это придает мне силы.
– Да, Madame, – сказала Тереза и поцеловала Марии-Антуанетте руку.
А мадам Левассер заверила:
– Весь остаток моей жизни я буду молиться за ваши величества, за вас, Madame, и за вашу всемилостивейшую мать – императрицу.
Так завершилось посещение Эрменонвиля Марией-Антуанеттой. Этим посещением королева как бы лично скрепила печатью протокол Лебега о смерти Жан-Жака, и теперь уж не было ни надежды, ни страха, что зияющая рана на виске умершего и ее оттиск на посмертной маске станут еще когда-нибудь предметом исследования.
Добившись у отца изгнания убийцы, Фернан думал, что его задача выполнена и что отныне воздух Эрменонвиля чист по-прежнему.
Комедия у могилы Жан-Жака показала ему, как сильно он заблуждался. Королева Франции по-сестрински благосклонно протянула руку женщине, виновной в смерти учителя!
Глядя на эту слащавую и глубоко гнусную комедию, Фернан понял: если убийство могло совершиться, то вина за него падает не только на непосредственного злодея; убийца понадеялся – и не без основания, – что его не станут преследовать. Повелители страны не только закрывали глаза на грубый обман, которым оплели правдивейшего из людей, они извращали вдобавок картину его смерти – заволакивали его кончину туманом лжи. Правды не хотят знать, никому в стране нет дела до правды, все дружно стараются втоптать ее в землю.
Эта мысль обрушилась на Фернана, как землетрясение. Она потрясла все его бытие.
До сих пор он не очень задумывался над своим будущим, заранее предопределенным. После нескольких лет в армии или на дипломатической службе он с Жильбертой вновь поселится в деревне, в Эрменонвиле или в другом его владении; имениями своими он будет управлять, пользуясь новейшими методами и заботясь о физическом и нравственном благоденствии арендаторов и крестьян; но больше всего он будет читать, размышлять и, быть может, писать.
И вдруг он понял; так жить он не сможет. Ему тошно оставаться в Эрменонвиле. Ему невыносим отец, который презренными средствами старается подклеить и подлатать разбитый образ Жан-Жака. Невыносимы сады с их искусственной мирной безоблачностью, чья лживость наказана могилой убитого Жан-Жака. Фернан не может жить в этих местах, освященных, обесчещенных, оскверненных, проклятых всем, что пережито здесь Жан-Жаком и им, Фернаном.
Не только Эрменонвиль постыл ему, но и все это от нутра идущее философствование и мудрствование взято им теперь под сомнение. Сидеть в деревне, читать, размышлять о мире, о жизни и о собственной душе – этого мало. Никто так не усовершенствовался в этом, как Жан-Жак. Никто так широко не объял умом мир и его взаимосвязи и так глубоко не заглянул в собственное сердце, как он. Но окружающей действительности он не видел. Он умел летать, ходить он не умел.
Ярче и сокрушительнее чем когда-либо раскрылось перед Фернаном противоречие между жизнью Жан-Жака и его учением.
Без философии нельзя заниматься практической деятельностью, но одной философии, теории мало. Теорию нужно мерить масштабами окружающей действительности, шлифовать о реальную действительность. Нужно руками осязать суровую живую жизнь, непрестанно с ней соприкасаться, получать от нее толчки и пинки. Нужно испробовать горечь и сладость, и тогда, исходя из собственного опыта, решать, что благо и что нет.
Так учил сам Жан-Жак. Его Сен-Пре в состоянии полного отчаянья не кончает собой, он бросается в гущу жизни, принимает участие в грандиозном кругосветном путешествии.
Ему, Фернану, нужно отправиться куда-нибудь очень далеко. Одному, без наставников и без провожатых. Путешествия, которые он совершал с отцом, – в Англию, Италию, Швейцарию, эти комфортабельно обставленные поездки с целью изучения искусств, не много дали ему.
Надо увидеть подлинный мир, а не мир старинных книг. Надо поглядеть на него собственными глазами, осязать его собственными руками.
Жильберта, конечно, не обрадуется, узнав, что он уедет на много лет. Но она поймет его, должна понять.
Назавтра же он был у нее. Изложил ей свою идею.
Если посмотреть на посмертную маску Жан-Жака с левой стороны, разъяснял он Жильберте, то от нее веет покоем, благородством, величием, но стоит взглянуть на нее справа, как в глаза бросается глубокий шрам, и от покоя ничего не остается. Шрам проходит не только через висок Жан-Жака, он проходит через всю Францию. Первое – правда и второе – правда, но эти две правды находятся в противоречии. Любой, кто посмотрит, непременно ощутит: между тем, что должно быть, и тем, что есть, – нет более ничего общего.
Фернан бегал из угла в угол, говорил быстро, торопливо, он так много открыл для себя, он хотел всем этим поделиться с Жильбертой и хотел сказать все сразу.
Жильберта старалась его понять.
– Ты, значит, больше не веришь в Жан-Жака? – спросила она, деловито подытоживая.
Фернан испугался: он, видимо, плохо выразил свою мысль.
– Конечно, верю! – воскликнул он. – Глубже чем когда бы то ни было. Но дело в том, что учение Жан-Жака так и осталось словами. Слова за ним повторяют, измельчая и пережевывая, но ни для кого они не являются законом жизни. И я тоже не нашел пути от этих слов к действительности. Я только невероятно плутал.
Жильберта все еще не понимала, куда он клонит.
– А теперь ты нашел правильный путь? – спросила она напрямик.
С быстротой молнии и словно озаренный ею, он вдруг понял. Попросту пуститься в путешествие куда глаза глядят – этого еще недостаточно. Существует часть света, одна, определенная, которая влечет его к себе.
– Есть на земле люди, – заявил он пылко и решительно, – действующие по заветам Жан-Жака. Не здесь. За океаном. Я хочу быть с ними. К ним я поеду.
Вот еще новая выдумка! Жильберта молча, внутренне кипя, смотрела на него. Возможно, что для американских повстанцев и для их Франклина и Вашингтона война в лесных дебрях как раз то, что им нужно, но графу Брежи и будущему сеньору Эрменонвиля там делать нечего. Можно от всего сердца желать американцам победы, но нет никакой необходимости самому участвовать в этой войне, терпеть лишения, валяться в грязи и ставить свою жизнь на карту. Она непроизвольно покачала головой.
Фернан, счастливый, продолжал с жаром:
– Понимаешь, теперь оказывается, что я не зря провел два проклятых года в военном училище. Провидение есть, Жан-Жак и в этом прав; в итоге даже злое и глупое приобретает свой смысл.
Но он видел, что Жильберта не верит ему и что в ней растет протест, он прямо-таки из кожи лез вон, стараясь убедить ее:
– Пойми же меня, Жильберта. Эти безмозглые версальские франты, эта королева со своим кокетливым Трианоном, весь этот изолгавшийся двор с его выветрившимся ароматом великих столетий, отошедших в прошлое, – ведь это не жизнь. Все эти люди только и способны, что на праздное острословие, на отплясывание гавотов и на разыгрывание пасторалей. Все это мертво и уже наполовину истлело. Из всех этих кавалеров и дам никто представления не имеет, что такое народ, да они и забыли, что он существует вообще. Я правильно делал, что никогда не хотел жить этой жизнью. – И по-мальчишески задорно воскликнул: – Теперь я знаю, где мое место! Теперь я знаю, что должен делать!
«Ca y est, вот тебе и подарочек!..» – подумала Жильберта. Так говаривала ее мать, когда попадала в затруднительное положение, что случалось нередко. Это была одна из первых присказок, которые усвоила маленькая Жильберта. «Вот так, с ясного неба и сыплются на человека напасти, – думала она. – Но этого надо было ожидать при таком экзальтированном увлечении зловредным старым чудаком. К сожалению, у Фернана все это не пустая болтовня, он упрям и одержим».
– А что будет со мной? – тихо спросила она с горечью и гневом. – Я тоже отношусь к «мертвым, наполовину истлевшим»?
На мгновенье Фернан растерялся. Но затем твердо и решительно объявил:
– Ты, конечно, поедешь со мной.
Жильберта считала Фернана необычайно умным, но непрактичным, однако что он настолько оторван от действительности, она и не предполагала.
– А ты себе представляешь, что это значит? – спросила она, стараясь скрыть досаду. – Америка – страна первобытных лесов и войн. Совершенно не понимаю, кому я могу быть там полезна. Ты говоришь, что между учением твоего Жан-Жака и реальной жизнью – огромная дистанция. Быть может, если ты ринешься к этим, за океан, то ко многим заблуждениям прибавится еще одно.
Его задело, что она сказала: «к этим, за океан». Еще больше его задело, что она сказала: «твой Жан-Жак». Значит, она отделяла себя от него, Фернана! И все же кое в чем она права: его план очень трудно осуществить. Помолчав, он несколько вяло произнес:
– Нужно лишь, чтобы человек понял, где лежит правильный путь, и твердо решил встать на него, – все остальное устроится.
Эти расплывчатые общие фразы окончательно вывели из себя Жильберту.
– А если я не могу устроить все остальное? – спросила она. – Если я останусь, ты все-таки уедешь?
Слова ее прозвучали запальчивее, чем ей хотелось. Она боялась, что он скажет: «Я останусь», – и боялась, что он скажет: «Я уеду».
Фернан сказал раздумчиво и как-то угловато, и он верил в то, что говорил:
– Когда я принял решение, мне казалось само собой разумеющимся, что мы поедем вдвоем.
Она видела, что продолжать разговор – значит поссориться.
– Обдумай все еще раз, Фернан, – сказала она. – Обдумай спокойно. И я тоже подумаю еще.
В эту ночь Фернан не заснул.
Он старался вспомнить высказывания Жан-Жака, которые укрепили бы его в его намерениях, высказывания об Америке и о борцах за свободу. Но – увы! – ничего не мог вспомнить. За столом учитель, бывало, говорил о многом, но едва ли касался когда-либо крупных злободневных событий. Правда, он учил: «Корнями своими все переплетено с политикой». Но когда внимание всего мира было приковано к борьбе американских повстанцев, он вряд ли когда-нибудь задумывался о ней. По-настоящему Жан-Жака всегда захватывала только теория, признал про себя озадаченный Фернан, только эскиз здания занимал его; как построить здание – его не интересовало.
Но разве не кощунство такие мысли? Мало разве терпел Жан-Жак от несправедливых нападок? Нужно, что ли, чтобы еще и он, Фернан, предал учителя и усомнился в его учении?
Он встал, крадучись выбрался в парк, побежал к озеру. Отвязал лодку и поплыл на Остров высоких тополей. Опустился на колени у могилы. Просил покойного просветить его.
«Vitam impendere vero – жизнь посвятить истине», – этот суровый и гордый лозунг Ювенала Жан-Жак сделал девизом своей «Исповеди». Как верный ученик Жан-Жака, Фернан должен посвятить жизнь служению своей правде.
Фернан поднялся с колен. Большие решения надо принимать самому, тут никакой учитель не поможет и никакая философия. Когда стоишь перед суровым испытанием, слушай только голос собственного разума и собственного сердца, слушай самого себя. Никто никому помочь не может.
Он сел в лодку и поплыл назад. Ему не нужны ничьи советы – ни живых, ни мертвых. И Жильберте нечего учить его уму-разуму. Он осуществит то, что задумал.
До сих пор за него жили, отныне он будет жить сам.
Как только он увидит утром отца, еще раньше, чем он встретится с Жильбертой, он объявит ему о своем решении, о своем окончательном решении.
Отец был в спокойном, почти веселом расположении духа. Скверная комедия, в инсценировке которой он волей-неволей участвовал, позади, отныне он может всецело посвятить себя культу Жан-Жака. Вот, стало быть, в таком настроении – приподнятом, скорбном, умиленном, торжественно-меланхолическом – Фернан застал отца.
В кратких словах изложил он свое решение стать в ряды учеников Жан-Жака, американских борцов за свободу, и сделать их дело своим. Он намерен отправиться в Америку и вступить в армию генерала Вашингтона. Просит благословения отца и его помощи.
Маркиз, столь неприятно потревоженный в своей мирной и возвышенной меланхолии, склонен был расценить желание сына как юношеский безрассудный порыв. Он ответил просто, даже шутливо:
– Ты с ума сошел, мой милый граф.
Фернан держался.
– Разве это сумасшествие, если человек делает попытку претворить в жизнь принципы Жан-Жака? – спросил он.
Мосье де Жирарден пожал плечами.
– Принципы Жан-Жака не так легко претворить в жизнь, – наставительно сказал он. – Жан-Жака не занимала грубая материя; он стремился проникнуть в сокровенный смысл вещей.
То, что отец, возражая, высказал мысль, которая приводила самого Фернана в смятение, еще больше ожесточило его.
– Выходит, учение Жан-Жака – только туманные разговоры и чувствительность? – возмутился он. – И вся его мудрость, выходит, остается лишь красивой декорацией?
Жирарден вспоминал, как Фернан требовал у него удаления Николаса. В тот раз он стоял перед сыном, как нерадивый школьник, не выучивший урока. Теперь он чуть ли не торжествовал оттого, что ему удалось поймать сына на безнадежной глупости.
– Я вижу, мой мальчик, что ты не понимаешь существа философии, – все еще кротко урезонивал он сына. – Философия ставит проблемы, и на этом ее роль кончается; разрешать их – дело каждого в отдельности. А разрешить их правильно можно лишь в том случае, если ученик углубляется в философию учителя с любовью, благоговением и, – он слегка повысил голос, – с самодисциплиной.
– Так именно я и поступил, батюшка, – негромко, но решительно сказал Фернан. – Я сделал выводы из Жан-Жакова учения, отвечающие моим запросам. Выводы вполне закономерные. Объявление независимости Соединенными Штатами основано на доктрине Жан-Жака. Требования, заключенные в «Общественном договоре», осуществлены в американской республике полнее, чем где бы то ни было на земном шаре. Если я внесу свою скромную лепту в то, что там свершается, я буду вправе сказать, что строю свою жизнь на принципах Жан-Жаковой мудрости. – И, все больше горячась, он закончил: – Жить именно так учили меня и вы, батюшка.
От слов сына пахло бунтом. Но Жирарден все еще воздерживался от отцовского окрика; взяв себя в руки, он молчал и обдумывал, какими практическими соображениями можно удержать сына от опрометчивого шага. Поскольку заключен союз с Соединенными Штатами, за океан, очевидно, будет послана французская армия. Это, конечно, возьмет некоторое время. И если Фернан захочет вступить в нее, – тут можно будет потолковать.
Но раньше, чем он пришел к такому выводу, раньше, чем заговорил, Фернан потерял с великим трудом сохраняемое спокойствие.
– Пожалуйста, батюшка, не вздумайте отчитывать меня, как мальчишку, – выпалил он. – Я молод, разумеется. Но молодые люди лучше понимают Жан-Жака, чем другие. Только молодежь способна до конца понять его, так он сам сказал однажды.
Теперь, однако, лопнуло терпение и у Жирардена.
– Ты что, хочешь сказать, что я не понимаю Жан-Жака? – закричал он на Фернана. – А себе присваиваешь монопольное право толкователя? Ты, очевидно, полагаешь, что взял его на откуп, потому что связался с этой бабой, с его женой? Ты стал дерзок, сын мой, более чем дерзок. – Он выпрямился и ткнул тростью в сторону строптивого сына. – Хватит! Довольно! Я запрещаю тебе, слышишь, запрещаю раз и навсегда носиться с такими глупыми, незрелыми планами.
– Благодарю вас, батюшка, за беседу, – сказал Фернан. – Теперь мне известно ваше мнение.
Он поклонился. Вышел из комнаты.
Не спала в эту ночь и Жильберта; она обдумывала разговор с Фернаном.
Он сказал, будто жизнь здесь мертвая и полуистлевшая. Правда, в ней много пустого и напускного, и нередко среди светской суеты в Париже и в Сен-Вигоре она начинала понимать, почему Фернан так не любит столицу и двор. Но чаще всего она от души наслаждалась этой суетой. Правда, из месяца в месяц, изо дня в день вести такой образ жизни было бы невыносимо, Фернан прав. Но ведь они твердо уговорились, что большую часть года будут проводить в деревне, и она с удовольствием жила бы в деревне с Фернаном.
Ему легко говорить: он родился знатным, он не понимает, что значит постоянно быть начеку, постоянно бороться. Он потешается над церемонией обхода Версаля, который им предстоит совместно проделать, чтобы получить согласие короля и всей его семьи на брак. А она, Жильберта, ждет этого, как счастья; как только она пройдет через этот ритуал, с ее незаконнорожденным дворянством будет навсегда покончено, она избавится от проклятого ига бесправия, она получит права и привилегии, облегчающие жизнь. Она хорошо помнила невзгоды и унижения, которые отравляли существование ее матери потому, что мать не принадлежала к классу привилегированных; а как недавно она сама, Жильберта, неприятно себя чувствовала в Воспитательном доме. Ей хотелось плакать от радости, когда она представляла себе легкий и свободный путь, который откроется перед ее детьми.
Разумеется, прекрасно, что у Фернана такие смелые идеи, за это она его и любит. Для него они не просто болтовня, в нем все неподдельно – и дурное и хорошее. С ним, когда они будут вместе, она сможет свободно говорить обо всем, даже о самом последнем, самом сокровенном, о мыслях и страстях, в которых сама себе не решается признаться. Нет, ей не нужна никакая Америка, никакие приключения. Когда они с Фернаном поженятся, жизнь ее расцветет, получит цель и смысл.
А если Фернан считает здешнюю жизнь такой бессмысленной и бездушной, почему бы ему не постараться внести в нее смысл? Почему бы ему не постараться изменить ее? Например, позаботиться о том, чтобы такие люди, как Жан-Жак, не должны были подкидывать своих детей в приют?
Вдруг совершенно непроизвольно в ушах у нее зазвучала песенка Жан-Жака:
Простилась я с милым, простилась с желанным,
Не встретимся вновь.
Он ищет сокровища за океаном,
Покинул любовь.
Жгучая ярость против Жан-Жака охватила ее. Всем он принес несчастье. Нет, она не допустит, чтобы он еще из гроба вторгался в ее жизнь, этот мертвый безумец.
Она понимает Фернана. Понимает, что он никогда ничего не делает наполовину и всегда идет самым прямым путем. Но как бы хорошо она ни понимала его, все в ней восстает против его плана. Она любит его так, как только может человек любить человека, а он бежит от ее любви, добровольно отправляется в какие-то дебри воевать за идеи старого безумца. А что будет с ней? Хватит ли сил сидеть здесь одной и ждать его? А если он… а если с ним что-нибудь случится?
Она негодовала и плакала, она думала, и передумывала, и взвешивала, и размышляла, и не могла прийти ни к какому решению, и опять и опять ломала себе голову, пока незаметно для себя не уснула.
На следующий день Фернан прискакал в Латур, полный радостной решимости. Теперь, когда бесповоротное было совершено и разговор с отцом состоялся, все остальное уже ясно и просто. Сопровождать его Жильберта, вероятно, не сможет – в этом она права. Но она его поймет, она, с ее светлым умом и отважным сердцем, примет как должное эту отсрочку, так же, как принимает ее он.
Когда Фернан рассказал Жильберте о разговоре с отцом, она побледнела от возмущения. Фернан действовал и принимал решения так, словно ее не существовало. Она была оскорблена до глубины души. С трудом выговорила:
– А как ты представляешь себе дальнейшее?
Он ждал этого вопроса.
– У меня есть наследство, оставленное мне матерью, – ответил он. – В Париже я займу под него денег. Там и подготовлю свой отъезд. Через месяц, самое позднее, отплыву.
Жильберта спросила так же, как вчера:
– А я?
– Мы до отъезда поженимся. Само собой разумеется.
Она теперь очень спокойно задавала вопрос за вопросом:
– А король даст свое согласие, если не будет согласия твоего отца?
– Если не даст, мы поженимся и так, и я откажусь от Эрменонвиля, – не задумываясь, ответил Фернан. – Я и не помышляю изменить философии Жан-Жака и своей собственной.
– А что скажет мой дедушка? Ты подумал об этом? Или ты и от моего наследства готов отказаться?
Она говорила с горечью. Неужели надо напрямик разъяснить ему, каких жертв он от нее требует? Она знать не хочет, что, в сущности, он уже сделал выбор. Пусть выбирает заново, в ее присутствии. Но она боялась услышать приговор, она хотела отодвинуть эту минуту, хотела получить поддержку. Прежде чем он успел ответить, она продолжала:
– Раньше всего нам надо поговорить с дедушкой.
Он колебался.
– А какой смысл? – спросил он. – Для мосье Робинэ мои идеи только мишень для насмешек.
– Дедушка меня любит и знает, что ты для меня значишь, – ответила Жильберта. – Если есть человек, который может нам помочь, так это он.
Фернан, все еще колеблясь, согласился.
Задача, вставшая перед мосье Робинэ, когда Жильберта рассказала ему, с какими планами носится Фернан, была не из легких. Он знал: чем дальше, тем больше придется Жильберте познать унижений в свете; ведь она, «незаконнорожденная аристократка», стоит на последнем месте в рядах знати, и мысль, что замужество с аристократом Жирарденом избавит ее от этих тягот, радовала его.
Да и сам Фернан в качестве будущего мужа его внучки был ему приятен. Особенно нравилось ему, что молодой Жирарден терпеть не мог светской и придворной жизни. Как ни высоко ценил мосье Робинэ практическую сторону привилегий, но он, деятельный и жизнерадостный человек, от всей души презирал изнеженных носителей этих привилегий.
Если, стало быть, Фернан хочет жениться на-Жильберте, он приветствует это. А если Фернан хочет отправиться в Америку и задержаться там на долгий срок, то этому он рад еще больше. Робинэ был сильно привязан к внучке и не мог себе представить жизнь без нее. С другой стороны, он понимал, что означала для его Жильберты разлука с Фернаном.
Он осторожно спросил:
– А если твой молодой граф в самом деле отправится в Америку, что ты на это скажешь?
– Он хочет, чтобы мы до его отъезда поженились, – скучно ответила Жильберта и потом вдруг беспомощно и бурно воскликнула: – Посоветуйте что-нибудь, помогите мне, дедушка, прошу вас!
Мосье Робинэ сидел перед ней крепкий, коренастый, надежный. На его красном четырехугольном лице было даже нечто вроде улыбки. Жильберта рассказала ему о столкновении Фернана с отцом, и Робинэ втихомолку позлорадствовал: вот Жирарден и пожинает плоды увлечения крайностями своего философа. Маркизу, этому апостолу свободы, понадобится теперь множество всяких логических выкрутасов, чтобы отбить у сына охоту завоевывать эту самую свободу. Но Робинэ был уверен, что маркиз пустит в ход эти выкрутасы и сделает все, чтобы удержать юношу от безрассудного шага.
– Думаю, дочка, что мы образумим твоего молодого графа.
Фернан получил приглашение приехать на следующий день к обеду.
– Раньше, чем я отправлюсь вздремнуть, мой дорогой граф, – сказал после обеда Робинэ, – мне хотелось бы просить вас ответить на несколько вопросов. Я слышал, вы намерены нас покинуть? Собираетесь ехать в Америку, к повстанцам? Чего вы ждете от этой поездки?
Холодная вежливость старика взорвала Фернана. Он сдержался и ответил:
– Я хочу внести свою лепту в дело осуществления великих принципов Жан-Жака.
– Сам Жан-Жак бежал от своих мнимых преследователей не в страну свободы, а к вашему уважаемому батюшке, в Эрменонвиль, – сказал Робинэ.
– Ему не было надобности проповедовать свои идеи американцам: те уже усвоили их, – мгновенно отпарировал Фернан. – Его миссия состояла в провозглашении свободы, наша задача – претворять ее в жизнь.
– Вы превосходно полемизируете, мосье, – признал Робинэ. – Но о положении в Америке вы осведомлены плохо. С Вест-Индией меня связывают деловые интересы, а в Филадельфии у меня есть толковый агент; из вполне достоверных донесений мне известно, в чем нуждается Америка. Нуждается она не в добровольцах, а в деньгах. Вы гораздо существеннее поможете Америке и свободе, уважаемый граф, если вместо того, чтобы самому ехать туда, переведете повстанцам несколько тысяч ливров.
Фернан вспомнил, что рассказывал ему сержант Франсуа, шумный сын мадам Левассер; к сожалению, в словах Робинэ была доля правды. Робинэ, чувствуя, что попадает в цель, продолжал:
– Вы возразите, что самый факт присоединения к повстанцам человека вашего круга, наследника Эрменонвиля, произведет впечатление. Вы укажете мне на выигрыш в престиже, подобный тому, какой доставил американцам отважный подвиг мосье де Лафайета. Однако если в ту пору мужество мосье де Лафайета имело свой смысл, то теперь оно было бы излишним; ведь в недалеком будущем король волей-неволей пошлет в помощь американцам вышколенную, отлично вооруженную армию. Подождите, по крайней мере, пока это совершится, и тогда вступите в армию. Одно можно сказать с уверенностью, граф: вы очень мало поможете свободе, если сейчас отправитесь в первобытные леса Америки. Вы лишь доставите этим нашей Жильберте сердечные муки.
Фернан слушал его с замкнутым лицом. Все рассуждения мосье Робинэ были голосом холодного, сухого разума – разума Гримма и Дидро, врагов Жан-Жака; ему, Фернану, нечего противопоставить этому разуму, кроме веления сердца. Но важно именно оно, веление сердца, ничего больше, и Жильберта это поймет.
– Состязаться с вами в логике, мосье, я не берусь, – смело сказал Фернан. – Но я прошу меня понять. События в Эрменонвиле, ужасная смерть Жан-Жака и вся возня вокруг нее, а напоследок еще посещение королевы ввергли меня в глубокое смятение. Я знаю, что все, что произошло и еще произойдет, – до ужаса лживо. Нигде нет правды. Вся страна погрязла во лжи. Одно мне ясно, более ясно, чем что бы то ни было: философия Жан-Жака – не праздное развлечение, и я должен попытаться жить по ее принципам. Бороться доводами разума против чувства, которое движет мною, бесполезно. Я должен что-то предпринять. Ради себя самого я должен отправиться за океан. Я не могу более довольствоваться одними ироническими речами об извращенности нашего общества. Я погибну, если буду продолжать жить так, как живу. Я должен действовать. Должен бороться. Должен, поймите вы меня, – просил он почти в отчаянии. Он обращался к Робинэ, но имел в виду Жильберту.
Она чувствовала, как ему мучительно трудно, и думала: «Он говорит только о себе. А я? А что будет со мной?»
Мосье Робинэ сделал все, что мог. Он видел, что ребяческие речи Фернана ничем не перешибешь. Деловито спросил он:
– Когда вы намерены покинуть Францию, мосье?
– Как только все улажу, – ответил Фернан. – Самое позднее, через месяц.
– А как вы полагаете поступить с нашей Жильбертой, уважаемый граф? – спросил Робинэ. – В ваших отношениях с моей внучкой я видел своего рода помолвку. Как же все это сложится в дальнейшем, если вы на неопределенное время уедете за пределы страны?