Прочитай его вечером, когда будешь одна с собой!
8 декабря, 1913. Рига.
Дорогой мой!
Год тому назад или даже 2 писал я тебе в последний раз. Все ждал какого-нибудь Lebenszeichen от Тебя, но нет, напрасно! – и теперь опять пишу Тебе, но уже не надеюсь на какой-либо ответ. Нет у Тебя слов для меня, слов, к. исходили бы от Твоей души. Не думай, что я упрекаю Тебя, я так далек от этого, да и ведь никакого права не имею я делать этого.
Время не стирает воспоминаний, забываешь только дурное, тяжелое, а все хорошее, светлое, живет в памяти. Я постоянно вспоминаю тебя. И странно. Две жизни у меня. Одна надежная, настоящая, какой живем мы все, с маленькими житейскими интересами, дрязгами и т. д., и другая, куда не проникает даже близкий человек (но существование ее чувствует инстинктом), жизнь воспоминаний (знаешь, иногда оставляют комнату умершего близкого человека в том же порядке, как при его жизни, не трогая с места ни одной вещи – это то же, о чем я говорю), и стоит мне остаться одному, со своими мыслями, как сейчас, как лента кинематографа – предо мной прошлое…
Была у меня госпожа Раст. Рассказывала много о Тебе, о Твоем здоровье, т. е. она, в сущности, ничего не могла мне сказать о Тебе, только общие места, короткий разговор. Но она меня сильно взволновала одним своим сообщением, то есть все же тоненькая нить протянулась от Тебя ко мне. И появилось у меня болезненное желание видеть Тебя, посмотреть в Твое милое лицо, услышать Твой голос, посмотреть на Любочку, к. совсем забыла меня и для к. мое имя пустой звук. Теперь я один – жена моя в Москве, я пишу тебе; в другое время я писать не могу не потому, что не смею, а потому, что не хочу косых взглядов, злых усмешек и пр. К чему мне это, а тайком, как вор, за спиной, считаю недостойным, раз я не делаю ничего дурного.
Ничего не знаю о Тебе, буквально ничего, как будто Тебя нет в живых, да и откуда знать мне? Жена никогда ничего не говорит, я не спрашиваю, все же она в Москве. Кое-кто слышал о Тебе, ведь есть же общие знакомые, бываешь же ты на улице, в театрах и пр. Но, повторюсь, я ничего не слышу ни от кого о Тебе или о Любе… Люба редко, редко пишет наивную, холодную открытку.
А ведь есть у Тебя жизнь, и близкие люди, ведь мыслишь, чувствуешь, живешь же Ты и жила эти 10 лет, как мы расстались. 10 лет! А между тем как будто все вчера было, не вернется…
Что мне писать о себе? Живу в Риге безвылазно, скучной, нудной, серой жизнью, без работы, без интересов. Ничего не вижу впереди, ничего нет в настоящем. Гнусный, паршивый городишко, противные люди, маленькие интересы – пиво, сплетни, зависть, дрязги. Никого я не знаю. И не хочу знать. Интимных знакомых нет – чужих людей в свой дом на пушечный выстрел не подпускаю, и счастлив, что жена моя одинаково мыслит со мной. В театре ни разу не был, целый день сижу дома. Живем в той же квартире – неудачна она, но стоит бы [нрзб] моих аппаратов много. Работаю. Практика идет вяло, аппараты выручают. Делаю прекрасные снимки Рентген. Специализировался на болезнях сердца и легких. Много посылают мне больных товарищи русские врачи – я член 3-х обществ, 2-х врачебных (Общество Русск. Врачей и Общество Врачей Рижского Взморья) и Русск. Клуба. Но в последний не хочу, там водка и карты, я же буквально ничего не пью и лет 8 не беру в руки карты. До 2-х больные, 2 часа обед, 6–7 опять прием, электризация, массаж и т. д., 8 ч. ужин. Так проходит день, один, как другой. Работа не удовлетворяет меня, все идет машинально, больные надоели давно, утомляют меня, надувают понемногу меня, все больше беднота – богатых вообще в Риге мало, всё чиновники, немцы, приказчики и др. Немцы завидуют моему черствому куску хлеба – интригуют, сплетничают, а материала для того в моем прошлом довольно – все это неизбежно, но я плюю на все это.
Дочь моя, Верочка, или, как я ее называю, Зяба, растет – ей 8-й год, большая девочка, учится, говорит по-немецки, пишет, читает. Взяли ей бонни, очень удачную немку (3-я по счету). Первая была латышка, с ужасным прононсом, глухая и слепая, прямо не знаю, как она ее взяла, ее водить саму нужно было, не только поручать ребенка. Кончилось тем, что наши прислуги нарочно напоили ее в наше отсутствие (мы застали вернувшись домой отвратительную картину: стерву эту рвало, она охала, плакала, конечно выгнали вон. 2-я пожила 2 недели, была еще лучше: ночью с молодой горничной нашей уходила «гулять» на пляж до утра. Соседи рассказали, пришлось тоже расстаться).
Этой весной я пережил ужасное время. Мой ребенок вдруг заболел обыкновенной ангиной, до этого он никогда не хворал. Полоскать не хотел, не хотелось его мучить насильственными мерами. Потом яд по-видимому распространился по крови – заболели суставы, как у Любы, появилась кровавая моча (воспален. почек), ребенок прямо умирал, лежал пластом, не реагируя ни на что. 1/4 месяца я жил в страхе за него. 38,5–39,5, я был в отчаянии, звал десятки докторов, но здесь все такая дрянь, это не Москва или университетский город, я рыдал и убивался, как ребенок в отчаянии. Наконец, мало по малу, все прошло, в конце июня я мог перевести его только на дачу (похудавшего, как спичку), чтобы он поправился. Но все же д.с.п. я бьюсь и трясусь над его здоровьем. Если бы он умер, я тоже не захотел бы жить, так я к нему привязался, и так он меня любит, я ведь его выходил маленького, и д.с.п. он спит рядом со мной и держит всегда, даже ночью, меня за руку – иначе не заснет. Несчастен тот, кто любит – лучше ничего не знать и не привязываться. И так д.с.п. не выяснено, не была ли это скарлатина без сыпи. Мать тоже горевала, но меньше моего. Есть такие счастливые натуры.
У моей девочки большой талант к рисованию, я его разовью у ней, мы вечно вымазаны в краске и чернилах с ней. Я все боюсь заразить ее, хотя не бывает совсем заразных, все же чахоточных много. Сам боюсь заразиться, здоровье и у меня не особенно важное после СПБ. га.
Сам я постарел, конечно, мне ведь идет 41-й год, поседел немного, хотя больше облысел, совсем Schlichtes Head (помню, Ты так говорила). Зачесываю, стараюсь скрыть этот дефект. Вообще, я стараюсь меньше смотреть в зеркало, тяжело сознаваться, что молодость безвозвратно ушла.
Отношений к садовникам у меня ровно никаких, и, по-видимому, никогда не будет. Жена получает в год около 2-х тысяч на это + мой заработок мы живем. Живем безалаберно, как в России, много денег идет на пустяки.
Этим летом сгорела моя лечебница в Майоренгофе. Сгорел почти весь центральный Майоренгоф, вся главная улица Иоменская, к счастью, я увез свои аппараты за 2 дня – не застрахованы, все же сгорела мебель моя и мелочь. Это в лечебницах. А с занимаемой мной дачи нам пришлось буквально бежать – напротив нас все пылало. Хорошо, что днем – а ночью было бы ужасно. Было это 2-го Августа.
Вообще неудачный год был это, 1913-й. Слава Богу, что он кончается.
Из общих знакомых, кроме госпожи Рст, никого не видел, да и кого мне видеть? Удивляюсь, как мало она изменилась, все такое же молодое лицо, все же не видел я ее около 20 лет. Думаю как-нибудь проехаться в Юрьев, тянет меня туда – такое хорошее время прожил я там. Вероятно все иначе стало, да и людей прежних нет, друзей тем более. Вообще, оглядываюсь я назад и должен признаться, что вообще не имел никогда друзей, и не имею их. Вероятно, дурной я человек.
2 часа ночи. Сижу и думаю над этим письмом, пролетит оно пространство, разделяющее Тебя от меня, Ты возьмешь его в руки и станешь читать. Кусочек моего [нрзб] я во след этих строк войдет в Твой мозг. Немного подумаешь обо мне и забудешь. [нрзб] дня [нрзб] меньше часа, чтобы что-нибудь не напомнило мне Тебя и Любу. Моя Вера если не во всем, но в общем так похожа на Любу. Руки, поворот головы с косичкой, походка, и я постоянно замечаю и думаю об этом. И вот это всегдашнее воспоминание о прошлом и близких становится мучительным.
Счастья нет у меня и не будет никогда. Было оно в прошлом, когда я жил молодой, полной надежд беззаботной жизнью, и так обидно, глупым кажется, то, что я этого не сознавал и не берег всего того, что имел. А какой яркой, пестрой была моя жизнь. Иногда до боли обидно, что не будет, не повторится все это. Прости, я все об одном и том же (?), в прошлом, но оно прошло, и небо скоро заберет его.
Вспоминаю мой сегодняшний трудовой день и приходит [нрзб] и убеждение, что многие хуже меня.
Была у меня сегодня молодая дама с мужем гусаром, снимал я ее, подозрение на рак (грудь одна была удалена 2 ч.т.н.), который распространился в область груди. Богатые люди, любят друг друга, смотрят мне в глаза с тревогой. Огромная раковая железа в груди около сердца, она умрет через 1–1 1/2 года в страшных мучениях. Еще был чахоточный, мелкий помощник из Ковенск. губ., специально ко мне приехал снять свои легкие лучами Рентгена. Тоже молодая жена, легкое одно совсем сгнило, от другого осталась половина.
И такая сцена ежедневно, и притупилось чувство человечности даже во мне, я только думаю о том, что они мне заплатят, нет ни к кому жалости, ни сострадания, и ловлю себя на этом. Привычка, я очень жалею [нрзб], что раньше не взялся за работу. Ведь все дороги были открыты предо мною, приходится удивляться, какие ничтожества как устроились в жизни, а я с большими талантами и способностями не присутствую на пиру жизни, а прозябаю. Хотя хочется только покоя, я был бы счастлив жить где-нибудь в уединении, в уютно обставленном жилище, не иметь забот о насущном хлебе, окружить себя книгами, журналами, не знать никаких больных, ни телефонных звонков, ни кредиторов, и нам мало для этого нужно.
Не могу я привыкнуть к Риге. Сперва она показалась мне родной – [нрзб] родился я здесь и прошло много лет моей жизни в ее стенах. Но поживши и присмотревшись я возненавидел ее. Все здесь мне чуждо – и люди, и стены, и эта мелкая, самодовольная немецкая жизнь, своеобразный их язык, мизерные интересы – об появившемся на бульваре белом воробье писалось (вставка: «в газетах») целую неделю, и дикое отношение к русским – их ненавидят, считают существами низшего порядка, меня довели они до того, что я превратился в какого-то крайнего националиста. У меня вывеска только на русском языке, принципиально не вывешиваю на немецком. С немцами говорю по-русски, хотя от всего этого страдаю. Неужели закончится жизнь моя здесь в этом болоте! Это [нрзб] крупных центров где я жил, и куда забрасывала меня моя судьба. Ты не можешь понять этого, живя постоянно в большом городе…
Живешь днями не выходя из своей квартиры, а если выхожу, то хожу по улицам чужой и чувствую какое-то одиночество. Удивляюсь, как живет здесь со мной моя жена. Все же привыкла она к другой жизни – свободной, богатой, к нарядам, постоянно на улице, в театрах, концертах, своих свободах [нрзб], и теперь она сидит дома. Не шьет себе ничего, не выходит по месяцам, читает, играет на своем [нрзб], играет шахматы, забавляется ребенком и все, и это так давно. Не вытащишь ее на воздух – отражается это на здоровье.
Ездит раза 2–3 в Москву, чувствует себя там чужой среди этих животных, а я совершенно не пользуюсь своей «свободой» за ее отсутствие.
Никем не увлекаюсь. Это плохой признак. Нет такой женщины, из-за которой я бы мог делать теперь глупости. А ведь много женщин, иногда очень красивых, приходят в мой кабинет. Жена страшно ревнует меня к ним и мучится из-за этого.
И я ревнив, очень ревнив, но я скрываю это.
А время идет вперед, все ближе к могиле. Я думаю, и Ты испытываешь часть моих ощущений невеселых, и Твоя жизнь с вечной нервностью. Как Ты живешь, этот вопрос так глубоко интересует меня, не из любопытства, его нет, а из глубокого сочувствия к Тебе, из-за какого-то особенного чувства, которое у меня по отношению к Тебе – не могу сам назвать его. Мне безумно хотелось бы увидеть Тебя в Твоей домашней обстановке, среди знакомых близких мне вещей Твоих, поговорить с Тобой. Не могу забыть я нашего последнего свидания в Майоренгофе, когда отвозил я Тебя на вокзал с Ваней (?), все то, что Ты мне говорила, я помню так ясно – желание это особенно проявляется, когда мне тяжело в силу каких-нибудь обстоятельств – неприятности там [нрзб]. Мысли о Любе тоже терзают до крови мою душу – это самое тяжелое на моей душе и камнем давит меня. Я потерял ее.
На этом лежит какое-то возмездие, в существование которого я верю. Я начинаю иногда ненавидеть настоящее, когда вспоминаю об этом черном пятне моей жизни. Я был бы счастлив иметь уверенность, что она совершенно равнодушна ко мне. Впрочем это, вероятно, так, ведь я не был около нее в том возрасте, когда рождается привязанность и вообще чувства высшего порядка. Я мало, почти совсем не пишу ей – я не могу писать, у меня нет языка к ней, бесконечная жалость к себе и [нрзб] утраченному родному сердцу парализуют мою душу. Поверь мне, Катя, я сейчас плачу горькими слезами, дальше пока писать не могу.
Смешно, право. Подумаешь, у меня есть в живых отец, мать, взрослая дочь, жена, маленький ребенок, в к. я души не чаю, одним словом семья, но я одинок, и чувствую постоянно это одиночество.
Но довольно. Неинтересно Тебе все это. Я хочу думать [нрзб] что Тебя веселят [нрзб] мне, и что счастливей Ты меня. И будь счастлива, милый [нрзб], береги себя, свое здоровье, у Тебя много друзей и любят Тебя люди. Береги Любу, люби ее, владей ее любовью безраздельно.
Вспоминай иногда меня, напоминай Любе обо мне, не забывайте меня совсем.
Хочу думать, что Вам, милым мои, лучше и легче живется. Прощайте, дорогие, милые, мне все кажется, что никогда увижу Вас. К.
Письмо оглушило меня. То ли мне оно было написано, то ли я его писал. И то и другое было невозможным. Эти слова написаны более ста лет назад, не для меня и не обо мне, но они пробивают дыру во мне, мое здание шатается. Какой-то я во мне пытается освободиться, выйти на волю. И этот другой я мне нравится больше прежнего.
На какие-то клавиши внутри меня нажимает голос этого письма. На те же, что гигант в тулупе? На те же, что миниатюрная пластинка с «Цветущим жасмином»? Как и этому доктору, мне идет сорок первый год. Когда тебе исполняется сорок, закрываются двери комнат, которые ты оставлял открытыми.
Мне хотелось помочь этому К, а может быть, мне хотелось помочь самому себе, не написавшему то письмо. Но с этой помощью я опоздал больше чем на век. Тогда я стал чувствовать себя его наследником. И его наследство уж слишком складно вошло в мою коллекцию переживаний, как долгожданный недостающий экспонат. И начало работать. Мне захотелось скорее кого-нибудь встретить, не быть одному. Я сделал звук радиоточки громче.
«Жители Костромы, чьи родственники скончались в выходной день, вынуждены хранить тела умерших у себя дома до понедельника, поскольку местный морг отказывается принимать покойников. Муниципальные власти рекомендуют, однако, оставаться в жилых помещениях и воздержаться от резких движений в выходные, правительство разбирается с обстановкой и накажет виновных».
«Столичные власти планируют установить в центре своего святого города новый памятник Иосифу Сталину. Копию соответствующего документа опубликовал муниципальный глава комитета по градостроительству. Планы установить памятник подтвердил в беседе с “Россией всегда” глава комиссии по культуре и массовым коммуникациям. Предполагаемая стоимость проекта – 52 миллиона рублей, финансировать его будут за счет бюджета города и добровольных пожертвований всех граждан страны».
Меня окружали письма, письма, письма, открытки, телеграммы, журналы. Некоторые из них обгорели, другие были порваны.
Радиоточка работала, не зная о том, что я читаю старые письма.
«В культурной столице казаки продолжают рейды по клубам. Петербург продолжает тщательно предаваться регулярной проверке на нравственность и соблюдение православных традиций». «Екатеринбуржец Александр намерен отправиться в путешествие в Крым на минском тракторе. Старт запланирован в конце мая. “Семья у меня нормально относится к идее – жена вот шторки пообещала сшить, дети помогали красить”, – рассказал нам будущий путешественник». Эту новость готовил я. Я записывал «голос Александра», а на самом деле моего коллеги по «России всегда» – в Екатеринбург никто меня отправлять за синхроном не собирался.
Несколько писем, оказавшихся в моей сумке, были схвачены бечевкой. В отличие от остальных писем – одиночек или пар, это была компания. Они были написаны одной рукой, все были без конвертов и все адресованы «Лиле». Два письма, вернее короткие записки, выпавшие из перевязанной стопки, я уже видел – еще в контейнере, когда входил в него и когда из него выползал. Следующее было длиннее.
8 июня 1916 года. Лилечка, а я Вам снова пишу и снова надоедаю. Что делать. Вот уже десять дней как мы в поезде. Приходилось ли Вам делать такие переходы? Завтра будем в Харбине.
Красота действительная, захватывающая красота – это Байкал. Изсиня черная вода тянет к себе, не дает оторваться. Но попадите в нее, и она задушит Вас в своих студеных объятиях. Рука коченеет уже через полминуты. И это в июне! Летом.
Как Вы думаете, Лилечка, что мне напомнил Байкал? Его красивая, но холодная, притягивающая и в тоже время давящая красота напомнила мне… Петроград и его… обитательниц. Разве не верно? Те же качества и те же свойства.
По приезде на Амур со дня на день буду ждать от Вас письма, Лилечка. Больше, больше пишите. Не забывайте. Впрочем, это будет видно по тону Вашего письма. И что-то хорошее… Ваш Коля.
Радиоточка сообщила о новых указах. Их было несколько, последний был таким: «С сегодняшнего дня людям, не обладающим специальной справкой, запрещено оказываться рядом друг с другом на улице ближе двух метров. Против нарушителей будут реализовываться санкции, проводиться задержания». На этом дневные новости закончились, начался повтор утренних. Я подумал, что этот указ связан со вчерашним объявлением «Радио NN», говорившем о выходе на улицы 12-го числа, когда «все встре…».
Я вернулся в комнату и снова лег на кровать, меня укрыло облако заячьей шерсти. Заяц улегся у меня в ногах. Закрыв глаза, я увидел буквы, косой почерк, человека в старом мундире, улыбающихся детей, которых я не знал, брошюру о цветении, журналы, о существовании которых не слышал, плачущего доктора и какую-то Любу. Они плыли передо мной, постепенно проваливаясь в огонь, я пытался их оттуда вытащить, но они вспыхивали и исчезали, я падал в горящую воронку из фильма о хоббите, а воронка превращалась в кроличью нору. Тогда я стал вспоминать.
Я стою по колено в снегу. Я смущен призрачными знаками, почти незаметными следами на чистом снегу у подъезда. Летит ворона. Пахнет снегом и пахнет супом, который готовит Тамара. Вот она с птицей на плече стоит в своем зеленом пальто у открытого окна, держит половник, пробует, щурится на солнце. Со стороны бывшего Покровского бульвара доносится:
Правительство воли, сердце народа,
песни, любовь и заботы!
Над нашей землей войны и труда
Кремлевские звезды, сияйте все краше
Это все наше, это все наше.
Я не вижу их, поющих, но знаю, как набухают жилы у статных трубачей духового оркестра, как складываются в ромбики ртов птичьих птенцов рты тонких девушек. Все они одеты в обтягивающие комбинезоны с принтами со Сталиным – усы генералиссимуса аккуратно лежат на правой и левой грудях хористок. Это активисты «Служу России» проводят мероприятие в рамках субботнего форума за безопасность русских детей – в честь очередной годовщины присоединения новых территорий.
Стоит Россия, утес величавый,
И в каждом пропеллере дышит:
Все выше, и выше, и выше —
Над родиной нашей полет,
Там Сталин любимый живет.
Звонкая песня державы!
Я смотрю на ворону. Прислушиваюсь к своему похмелью. Чу!
Рядом с яблоней, листья которой весной залезают к нам в окно, мягкая суета, деликатное движение.
Слышу: как будто очень маленькой, размером с мизинец, пилой кто-то пилит нашу яблоню. Вижу: совершенно белый, белее снега, белее белого снега, белее белого цвета – заяц.
Сантиметров 70. Хвост короткий, округлый. Лапы широкие. Ступни? Ступни покрыты густой щеткой волос. И даже подушечки пальцев – с этой самой щеткой.
И грызет.
Смотрю на него, и в голове мешаются мысли, толпятся вопросы: а откуда ты взялся, братец? И чего это ты пристроился к нашей яблоне? И главное, а не вздумаешь ли ты сейчас линять? И если да, не нужна ли тебе моя помощь? А если нужна, то как же я смогу помочь тебе? Что я стану делать, когда твой волшебный белый мех начнет спадать клочьями? Ты же вымирающий, из бывших, тебя же почти не осталось.
Ты знала, что заяц-беляк занесен в Красную книгу? Последний раз его удалось встретить десять лет назад в Химкинском лесопарке. Но лесопарка уже нет, а заяц спустя десятилетие добрался до бывшего Подколокольного.
Что мы знаем о нем?
Немного. Этот народ разбросан по всему свету. Скандинавия, Ирландия, Казахстан, остров Хоккайдо. Видели их и в Чили, и в Аргентине. В Монголии. На Урале и в Уэльсе. Кое-кто проживает в Швейцарских Альпах. Бывал ли ты на острове Хоккайдо, заяц, слыхал ли песни Оссиана?
Молчит. Грызет. Как будто пилит яблоню очень маленькой, размером с мизинец, пилой.
Но особенно любит заяц-беляк центральные районы России. Хвойные леса, открытые болота, заросли ивняка, березовые колки. Высокая густая трава.
Наука знает: есть беляки дикие, есть оседлые. Наука знает: заяц-беляк занимает индивидуальные участки в 3–30 гектар. Каков твой участок, заяц? Богат ли ты, прижимист? Молчит. Грызет.
Бывает и так: самый оседлый заяц-беляк вдруг нет-нет да и сорвется – отправится в путь. Вот как в этом сентябре – на Таймыре семьдесят три особи отправились на юг. И прошли сотни километров. Не из таймырских ли будешь, заяц? Молчит.
Рассказывают всякое. И про осеннюю копрофагию, и про агрессивный ночной образ жизни, и про трусливую пассивность перед лицом гнуса. Где сплетни, где наветы, где правда – не узнать. Но кто без греха?
Грешен ли ты, мой заяц-беляк? Молчит. Молчит. Молчит.
Жизнь беляка, где бы ни жил он, коротка. Долгожителем зовется тот беляк, что дожил до семнадцати лет. И эту тему мы обсуждать с ним не будем.
А еще известно: меню зайца-беляка разнообразно и красиво. Он любит клевер, мышиный горошек, тысячелистник, золотарник. Он любит чернику. Сухие длинные веточки кустарников, шишки кедрового стланика. Есть и такие, кто предпочитает олений трюфель, который выкапывают из земли.
Но зайцы-беляки не любят яблони. Они не грызут их кору, предпочитая другие деревья, если уж чернику или клевер кто-то занял.
О чем ты думаешь, грызя кору яблоневого дерева в бывшем Подколокольном переулке? Может быть, о своих монгольских братьях? Может быть, о чернике в лесу? А может, об опасности, которая всегда близко, о печали, которая всегда на пути, о страхе, который внутри ветхой шерсти, о полях тысячелистника, растущего совсем в других географиях? Наука говорит: единственное спасение зайца-беляка от преследователей, это чувство слуха. И еще – умение быстро бегать. Идя на лёжку, заяц передвигается длинными прыжками и путает следы, делая вздвойки и сметки. Ты умеешь делать вздвойки, мой заяц-беляк? Ты умеешь резко прыгнуть в сторону от своего следа? Я научусь у тебя, у меня тоже есть чувство слуха, это моя беда, но, может быть, и мое спасение.
«Да не сомневайся! Тащи его сюда», – крикнула из окна Тамара и, видя мое замешательство, появилась через минуту с байковым одеялом, ловко завернула в него зайца и отнесла домой. «Воскресный супчик сам прискакал». Но я отбил зайца, упросил Тамару, и теперь таймырская счастливая зима и уэльское счастливое лето всегда в моей комнате – в витающем снеге и летающем пухе заячьей шерсти вечно линяющего, обновляющегося беляка.
Так стал со мной жить заяц-беляк.