bannerbannerbanner
Превращение (сборник)

Франц Кафка
Превращение (сборник)

Полная версия

Каким ужасом наполнены все мои дни! Почему все так плохо строится, что время от времени без всякой видимой причины рушатся высокие дома. Всякий раз я карабкаюсь по развалинам и спрашиваю каждого встречного: «Как это могло случиться? В нашем городе! И дом был совсем новый. Сегодня уже пятый по счету. Вы только подумайте». Но никто не может ответить.

Часто люди падают замертво прямо на улице. Тут все торговцы открывают двери своих забитых товарами лавок, мигом сбегаются к трупу и оттаскивают его в какой-нибудь дом, потом выходят на улицу, улыбаясь как ни в чем не бывало, и беседуют друг с другом: «Добрый день. – Небо что-то заволокло. – Головные платки нынче хорошо берут. – Да, война». Я подскакиваю к тому дому и несколько раз подношу согнутый палец к окошку привратника, прежде чем решусь постучать. Наконец говорю ему самым дружеским тоном: «Милый человек, в ваш дом только что внесли мертвеца. Дайте мне на него взглянуть, пожалуйста». А так как он качает головой, будто в нерешительности, я говорю уже напористее: «Милый человек. Я из тайной полиции. Сейчас же покажите мне труп». – «Какой такой труп? – переспрашивает он и делает оскорбленный вид. – Нет у нас никакого трупа. Здесь порядочный дом». Я прощаюсь и ухожу.

Но уж когда приходится пересекать большую площадь, я вообще забываю все на свете. Трудности, связанные с этим переходом, повергают меня в смятение, и часто я думаю про себя: если люди строят такие огромные площади только из высокомерия, почему не строят заодно и каменные барьеры, за которые можно было бы держаться. Дует, к примеру, сильный юго-западный ветер. Площадь продувает насквозь. Шпиль на башне ратуши описывает круги. Почему люди так толпятся? Какой ужасный шум! Оконные стекла дрожат, фонарные столбы гнутся, как бамбук. Каменный плащ святой Девы Марии вздувается колоколом и дергается под порывами ветра. Разве никто этого не видит? Мужчины и дамы, которым полагается ходить по тротуару, парят над землей. Когда ветер, чтобы перевести дух, на минуту стихает, они останавливаются, беседуют друг с другом и раскланиваются, прощаясь, но при новом порыве ветра не могут устоять и все одновременно трогаются с места. И хотя все вынуждены придерживать шляпы руками, вид у них веселый, словно погода их устраивает. Лишь я один в ужасе».

Заподозрив, что надо мной издеваются, я сказал: «История, которую вы до этого рассказали – про свою матушку и женщину в саду, вовсе не кажется мне странной. Я не только слышал и видел множество подобных случаев, но в некоторых даже сам участвовал. Ведь в нем нет ничего противоестественного. Да будь я на этом балконе, неужели вы думаете, что я не мог бы сказать и услышать из сада то же самое? Ничего особенного в этой истории нет».

Когда я это сказал, он просиял от радости. И заметил, что одет я с большим вкусом и что ему очень нравится мой галстук. И какой прекрасный у меня цвет лица. И что смысл признаний становится особенно ясен, когда от них отрекаются.

в) История богомольца

Потом он сел рядом со мной, видимо, заметив, что я сник, а я, отводя глаза, подвинулся, освобождая ему место. И все же от меня не ускользнуло, что и он испытывал какое-то замешательство, старался держаться от меня подальше и говорил уже нехотя:

«Каким ужасом наполнены мои дни!

Вчера вечером я был в гостях в одном доме. Только я поклонился одной девушке, стоявшей под газовым рожком, и сказал: «Я на самом деле рад, что скоро зима…» – только я поклонился ей с этими словами, как почувствовал, к своей большой досаде, что правое бедро выскочило из сустава. Да и коленная чашечка немного ослабла.

Поэтому я опустился на стул и сказал, как всегда, тщательно подбирая слова: «Ведь зимой от тебя не требуется так много усилий; зимой легче дается общение с людьми, не приходится так много разговаривать. Не так ли, милая барышня? Надеюсь, в этом отношении я прав». При этом правая нога продолжала меня сильно беспокоить. Поначалу казалось, что она вообще развалилась на части, и лишь потом я постепенно кое-как привел ее в порядок, с силой наступив на нее и подвигав в разные стороны.

И тут девушка, из сочувствия ко мне тоже опустившаяся на стул, вдруг тихо сказала: «Нет, вы мне совсем не нравитесь, потому что…»

«Погодите, милая барышня, – нетерпеливо перебил я ее, очень довольный, – вы не потратите на беседу со мной и пяти минут. Да и угощаться я вам не помешаю. Вот, прошу вас».

С этими словами я протянул руку, взял из высокой вазы, поддерживаемой бронзовым малюткой с крылышками, большую кисть винограда и, подержав ее в воздухе, положил на тарелочку с синей каемкой и галантно подал девушке.

«Вы мне совсем не нравитесь, – повторила она. – Все, что вы говорите, скучно и непонятно, но это еще не значит, что вы правы. Мне думается, сударь, – кстати, почему вы все время называете меня «милая барышня»? – мне думается, вы только потому отворачиваетесь от правды, что она для вас слишком утомительна».

Боже, как я обрадовался! «О да, о да, фройляйн, – я едва не кричал, – как вы правы! Милая барышня, поймите, какое невыносимое счастье знать, что тебя так понимают, хотя ты этого совсем не ожидал».

«Правда для вас слишком утомительна, сударь, иначе чем объяснить ваш вид! Кажется, будто вас вырезали из папиросной бумаги, этакий желтенький прозрачный силуэт. И когда ходите, наверняка шелестите, как папиросная бумага. Поэтому не стоит особо углубляться в обсуждение ваших мнений или суждений, ибо вас колышет даже от сквозняка».

«Я вас не понял. Здесь, в гостиной, находятся и другие люди. Одни стоят, опершись о спинки стульев или прислонившись спиной к роялю, другие робко прихлебывают из рюмки или смущенно выскальзывают в соседнюю комнату, где не горит свет, и в темноте тут же больно ударяются плечом о какой-нибудь шкаф, а потом стоят у открытого окна, якобы для того, чтобы подышать свежим воздухом, а сами думают: «А вон там – Венера, вечерняя звезда». И я нахожусь в обществе этих людей. Если между нами и есть какая-то связь, я ее не улавливаю. Но я даже не знаю, существует ли эта связь на самом деле. Получается, милая барышня, что из всех этих людей, правду о которых мы не знаем, ведущих себя столь нерешительно и даже смешно, видимо, я один заслуживаю того, чтобы выслушать правду о себе. И чтобы сделать ее еще более приятной для меня, вы высказываете ее насмешливым тоном, дабы я понял, что сказано не все и остается еще что-то, как после пожара в каменном доме что-то все же остается благодаря его солидным стенам. Дом просматривается насквозь, сквозь пустые проемы окон днем видны облака на небе, а ночью звезды. Однако облака часто перерезаются серым камнем, а картина звездного неба искажается. Что, если я отвечу вам откровенностью на откровенность и скажу, что все люди, считающиеся живыми, когда-либо будут выглядеть, как я – то есть, согласно вашему определению – силуэтами, вырезанными из желтой папиросной бумаги, и при ходьбе издавать шелест. Суть их не изменится, но выглядеть они будут иначе. И даже вы, милая…»

Тут я заметил, что девушки рядом со мной уже не было. Видимо, она ушла вскоре после своей последней реплики и теперь стояла далеко от меня, у окна, в компании трех молодых людей в высоких белых воротничках, оживленно беседовавших между собою.

Я с удовольствием выпил рюмку вина и направился к пианисту, который в это время самозабвенно играл на рояле какую-то печальную вещь. Не желая его испугать, я деликатно склонился к его уху и тихо шепнул на фоне музыки: «Будьте добры, сударь, дайте теперь мне сесть за рояль, ибо я собираюсь быть счастливым».

Но он не послушался, и я некоторое время нерешительно переминался с ноги на ногу рядом с ним, а потом, преодолевая робость, стал переходить от одного гостя к другому, небрежно бросая на ходу: «Нынче я буду играть на рояле. Вот как».

Казалось, они знали, что играть я не умею, но тем не менее вежливо улыбались в ответ, словно считали мои слова беззлобной шуткой, на миг прервавшей их беседу. И насторожились, лишь когда я громко заявил, обращаясь к пианисту: «Будьте добры, сударь, дайте теперь мне поиграть. Ведь я собираюсь быть счастливым. Это будет моим триумфом».

Пианист оборвал игру, но с табурета не встал и, видимо, не понял, чего я хочу. Он лишь вздохнул и закрыл лицо руками.

Мне стало немного жаль его, и я уже хотел было предложить ему продолжить игру, но тут к нам подошла хозяйка дома с группой гостей.

«Что это ему пришло в голову!» – сказали они и громко расхохотались, как будто я собирался совершить нечто противоестественное.

Та девушка тоже подошла к нам, бросила на меня презрительный взгляд и сказала хозяйке дома: «Сударыня, дозвольте ему поиграть. Вероятно, он хочет как-то развлечь собравшихся. Похвальное желание! Прошу вас, сударыня».

Все весело зашумели, ибо, очевидно, решили, как и я, что в словах ее таится ирония. Лишь пианист молчал. Он сидел, склонив голову, и указательным пальцем левой руки водил по сиденью табурета, словно рисуя на песке. Я весь дрожал, и чтобы это скрыть, сунул руки в карманы брюк. Внятно говорить я тоже уже не мог, ибо едва удерживался от слез. Поэтому я был вынужден тщательно подбирать слова, дабы окружающим и в голову не пришло, будто я готов расплакаться.

«Сударыня, – сказал я, – мне необходимо сейчас поиграть, ибо…» Но так как я начисто забыл причину, то взял и просто сел рядом с пианистом. И тут только понял, в какое положение сам себя поставил. Пианист поднялся и из деликатности перешагнул через табурет, ибо я мешал ему пройти. «Пожалуйста, погасите свет, я могу играть только в темноте». Я выпрямился.

Тут двое из гостей подхватили табурет и отнесли меня на нем к накрытому столу, подальше от рояля: при этом они насвистывали какую-то мелодию и слегка раскачивали меня из стороны в сторону.

Все отнеслись к их действиям одобрительно, а та девушка сказала: «Видите, сударыня, он очень мило сыграл. Я так и знала. Зря вы боялись».

Я все понял и в знак благодарности раскланялся по всем правилам.

 

Мне налили лимонного сока, и какая-то барышня с ярко-красными губами держала стакан, покуда я пил. Хозяйка дома подала мне на серебряной тарелочке пирожное безе, и другая девушка, одетая в белоснежное платье, положила его мне в рот. Пышнотелая барышня с копной белокурых волос все это время держала надо мной виноградную кисть и заглядывала мне в глаза, так что мне оставалось лишь отщипывать ягоды и стараться не встретиться с барышней взглядом.

Все были так милы ко мне, что я, естественно, очень удивился, когда все поголовно бросились меня удерживать, заметив, что я вновь вознамерился сесть за рояль.

«Всему есть мера, – заявил хозяин дома, которого я до той минуты не замечал. Выйдя из гостиной, он тотчас вернулся, держа в руках высоченный цилиндр и красновато-бурое летнее пальто в цветочках. – Вот ваши вещи».

Хотя вещи были вовсе не мои, но я не хотел затруднять его новыми поисками. Хозяйка дома собственноручно помогла мне надеть пальто, которое пришлось мне как раз впору и сидело даже чересчур в обтяжку на моем тощем теле. Какая-то дама с добрым лицом, склоняясь все ниже и ниже, застегнула все пуговицы пальто сверху донизу.

«Ну, будьте здоровы, – сказала хозяйка дома, – и не исчезайте надолго. Вы знаете, что мы всегда рады вас видеть». Тут все гости отвесили мне поклон, словно он был мне так уж нужен. Я попытался ответить им тем же, но пальто было слишком узко. Так что я просто взял в руку цилиндр и довольно неуклюже двинулся вон из комнаты.

Но когда я мелкими шагами вышел из дома, на меня навалился сверху необозримый свод неба с луной и звездами, а спереди – Староместская площадь с ратушей, столпом Девы Марии и костелом.

Я спокойно выступил из тени под лунный свет, расстегнул пальто и погрелся; потом, воздев руки к небу, заставил ночной шум улечься и стал размышлять:

«Да что же это такое? Почему вы все делаете вид, будто и впрямь существуете? Хотите, чтобы я поверил, будто меня, нелепо стоящего на позеленевших плитках мостовой, на самом деле нет? Но ведь тебя, небо, давно уже не существует, а тебя, Староместская площадь, и вовсе никогда не было.

Правда, вы все еще сильнее меня, – однако лишь тогда, когда я оставляю вас в покое.

Слава Богу, луна, что ты больше уже не луна; и я, наверное, напрасно все еще называю тебя луной, ведь ты всего лишь самозванка. Отчего ты тускнеешь, когда я называю тебя «забытый бумажный фонарик странного цвета». И отчего поспешно ретируешься, стоит мне назвать тебя «столп Девы Марии»; да и ты, столп, теряешь грозную свою осанку, как только я называю тебя «луна, отбрасывающая желтый свет».

Мне и вправду сдается, что вам не на пользу, когда о вас думают; и бодрости духа, и здоровья у вас от этого убывает.

Боже, как думающему человеку, наверное, полезно поучиться уму-разуму у пьяного!

Почему все вдруг стихло? Кажется, и ветер улегся. И маленькие домики, часто катающиеся по площади, словно на колесиках, прочно вросли в землю. И стоят тихо-тихо, не шелохнутся. Не видно той тонкой черной черты, которая обычно отделяет их от земли.

Я припустил бегом. Три раза кряду я без помех обежал просторную площадь и, не встретив ни одного пьяного, помчался, не снижая скорости и не чувствуя усталости, в сторону Карлова переулка. Тень моя, то и дело уменьшаясь в росте, бежала рядом со мной по стене, словно ныряла в какое-то полое пространство между стеной и улицей.

Пробегая мимо пожарной части, я услышал шум, доносившийся с Малой Страны, а свернув туда, увидел пьяного, стоявшего, раскинув руки, у решетчатой ограды фонтана и громко топавшего ногами, обутыми в деревянные сабо.

Сперва я немного постоял, чтобы отдышаться, потом подошел к пьяному, снял цилиндр и представился: «Добрый вечер, высокородный господин, мне двадцать три года, но имени у меня пока еще нет. А вы, догадываюсь, носите удивительное, чуть ли не легендарное имя и только что прибыли из великого города Парижа, ибо источаете сверхъестественные ароматы растленного тамошнего двора.

В Париже вы наверняка имели честь лицезреть важных дам, у которых конец длинного шлейфа, расшитого разноцветными шелками и змеящегося за ними по лестнице, еще влачится по песчаным дорожкам сада, когда сами они уже изящно и иронично изгибаются осиной талией на высоком резном балконе. А в это время слуги в серых фраках вызывающего покроя и белых штанах в обтяжку карабкаются на длинные шесты, которыми утыкан весь сад, и, крепко обхватив шест ногами, то и дело отклоняются от него назад или вбок: они поднимают с земли и натягивают вверху привязанные к толстым веревкам огромные серые полотнища, так как первой даме королевства угодно, чтобы утро было пасмурное».

Пьяный в ответ только рыгнул, и я оторопело спросил: «Вы ведь и в самом деле приехали к нам прямиком из Парижа, из нашего бурного Парижа, из этого сказочного, вечно бурлящего города?»

Он вновь рыгнул, и я смущенно заметил: «Понимаю, вы оказываете мне высокую честь».

И поспешно застегнув пальто на все пуговицы, я заговорил робко, но с большим чувством: «Понимаю, вы считаете ниже своего достоинства мне ответить, но жизнь моя была бы слишком грустна, если бы я нынче не осмелился обратиться к вам с вопросом.

Прошу вас, достопочтенный господин, скажите, правда ли то, что мне рассказывали: будто в Париже есть люди, у которых под роскошной одеждой ничего нет? А также – есть ли там дома, состоящие из одного фасада? Правда ли, что летом небо над головой блекло-голубое и чтобы его украсить, к нему подвешивают белые облачка, имеющие форму сердечка? И имеется ли там паноптикум, где нет ничего, кроме деревьев, но куда люди тем не менее сбегаются толпами, чтобы только поглядеть на развешанные по деревьям таблички с именами знаменитых героев, преступников и влюбленных.

И потом – еще одно известие! Скорее всего – ложь чистой воды!

Парижские улицы очень извилисты, не правда ли, и изобилуют неожиданными поворотами; к тому же движение в городе весьма оживленное, верно? И не всегда все обходится благополучно, да и может ли быть иначе?! То и дело происходят несчастные случаи, собирается толпа, с соседних улиц легкой порхающей походкой столичных жителей стекаются люди; всех их гонит сюда любопытство, но сдерживает боязнь испытать разочарование; все они жарко дышат и жадно вытягивают шеи. Однако, если кому-то случится нечаянно толкнуть другого, он низко кланяется и просит прощения. «Мне очень жаль – я задел вас нечаянно – простите великодушно – такая толчея – я был очень неловок, готов признать. Меня зовут… – А меня – Жером Фарош, бакалейная лавка на рю де Каботин, разрешите пригласить вас завтра к обеду – супруга тоже очень обрадуется». Так они беседуют, а улица в это время глохнет от шума, и дым из труб стелется по земле между домами. Ведь вот как обстоит дело. И еще: возможен ли такой случай: где-то в богатом квартале, на оживленном бульваре останавливаются две коляски. Слуги с важным видом распахивают дверцы, восемь чистопородных сибирских овчарок выпрыгивают на улицу и с лаем несутся по мостовой. Говорят, что это – переодетые парижские щеголи».

Пьяный стоял, крепко зажмурившись. Когда я умолк, он сунул в рот пальцы обеих рук и отвалил нижнюю челюсть. Вся его одежда была выпачкана. Вероятно, его выставили из какой-то пивной, а он этого пока не уяснил.

Было то время суток, тот короткий спокойный промежуток между днем и ночью, когда мы невольно поднимаем глаза к небу и когда все окружающее замирает, чего мы не успеваем заметить, потому что не смотрим вокруг себя, а потом и вовсе исчезает из виду. А мы так и стоим в одиночестве, задрав голову к небу, и когда наконец оглядываемся вокруг, уже ничего не видно, не чувствуется даже сопротивления воздуха; но в душе у нас все еще живо воспоминание о том, что на некотором удалении от нас стоят дома, и у домов есть крыши с прямоугольными печными трубами, сквозь которые темнота ночи пробирается внутрь домов – сперва в мансарды, а потом и во все остальные комнаты. Какое счастье, что завтра вновь настанет день и опять станет видно все вокруг, каким бы невероятным это сейчас ни казалось.

Чтобы открыть глаза, пьянчужка с усилием вздернул брови; веки его заблестели от пота, и он выдавил из себя толчком: «Вот какое дело – я спать больно хочу – пойду спать. – На Вацлавской площади у меня шурин живет – туда и пойду – потому как я и сам там живу – там у меня кровать. – Так что пойду туда. – Правда, не знаю, как его звать и какой номер дома. – Кажись, забыл. – Да это плевать. – Я вообще не помню, есть ли он у меня, шурин-то. – Ну ладно, я пошел. – Думаете, найду?»

На этот вопрос я ответил без тени сомнений: «Конечно, найдете. Но приехали вы издалека, и слуг при вас случайно не оказалось. Так что дозвольте мне вас проводить».

Он промолчал. Тогда я повернулся к нему боком и выставил локоть, чтобы он мог взять меня под руку.

г) Продолжение разговора между толстяком и богомольцем

А я уже некоторое время пытался как-то приободриться: сам себя щипал и мысленно уговаривал: «Пора бы тебе что-то сказать. Ведь он уже сбил тебя с толку. Что тебе мешает? Потерпи! Тебе же знакомо такое состояние. Обдумай все не спеша. Он тоже подождет».

Со мной творится то же самое, что было на прошлой неделе в гостях. Кто-то из гостей читает вслух некий рукописный текст. Одну страницу этого текста я сам переписывал по его просьбе. И, увидев ее среди написанных им страниц, я вдруг пугаюсь. Это необъяснимо. Сидящие с трех сторон стола тянутся взглянуть на эту страницу. А я плачу и готов поклясться, что это не мой почерк.

Но в чем же тут сходство с сегодняшней ситуацией? Ведь от одного тебя зависит как-то закончить разговор. Кругом так спокойно. Напрягись же, мой милый! Придумай какой-нибудь повод. Можешь же ты сказать: «Меня клонит в сон. Да и голова болит. Прощайте». Ну-ка, по-быстрому. Прояви себя хоть как-то! Что это? Опять какие-то препятствия? Ты что-то вспомнил? – Я вспомнил высокогорное плато, которое вздымалось к небу, словно щит земли. Я смотрел на него с вершины и собирался пересечь его из конца в конец. Даже запел».

Губы мои пересохли и плохо слушались, когда я наконец сказал: «Разве не следует жить по-другому?»

«Выходит, нет?» – ответил он вопросом на вопрос и улыбнулся.

«Но почему вы приходите вечером в церковь?» – опять спросил я, чувствуя, как рушится все то, что я, как бы во сне, воздвигал между ним и мною.

«Ну зачем об этом говорить. Вечером одинокие люди не отвечают за себя. Их одолевают страхи. Им представляется, что их собственное тело исчезает, что люди на самом деле таковы, какими кажутся в сумерки, что не следует ходить без палки, что было бы хорошо пойти в церковь и молиться там вслух как можно громче, чтобы на тебя оглянулись и ты вновь обрел плоть».

Пока он говорил, я вытащил из кармана красный носовой платок, а когда умолк, я уже плакал, уткнувшись в ладони.

Он встал, поцеловал меня и сказал: «Почему ты плачешь? Ты высок ростом, что мне очень по душе, у тебя длинные кисти рук, которые почти всегда тебя слушаются; почему ты этому не радуешься? Советую тебе всегда носить темные нарукавники. Ну, что ты… Я тебе льщу, а ты все равно плачешь? Ведь ты очень разумно переносишь тягостность этой жизни.

Люди строят никому не нужные орудия войны, башни, каменные стены, вешают шелковые гардины, и мы могли бы всем этим восхищаться, будь у нас время. Мы как-то держимся над землей, – мы не падаем, мы хлопаем крыльями, словно летучие мыши, – правда, мы гораздо уродливее их. И в хорошую погоду нам уже ничего не стоит сказать: «Боже, какой прекрасный денек нынче!» Ибо мы уже как-то приспособились к этой земле и живем на ней, как бы заключив с ней договор.

Ведь люди – словно бревна, лежащие на снегу. Кажется, будто они покоятся на гладкой поверхности и ничего не стоит сдвинуть их с места. Но ничего не выходит, ибо они прочно вмерзли в землю. Видишь, даже это всего лишь видимость».

Слезы мои иссякли, как только в голову пришла такая мысль: «Сейчас ночь, и завтра никто не попрекнет меня тем, что я сейчас скажу: ведь я мог сказать это сквозь сон».

И я сказал: «Да, все это так; но о чем мы говорили? Не могли же мы говорить о степени освещенности неба, стоя под лестницей в подъезде дома. Однако нет, мы могли говорить об этом, ибо разговор наш зависит не только от нашей воли, и мы не ставим перед собой какой-то цели и не собираемся докопаться до истины, мы хотим лишь отвлечься и рассеяться. Не могли бы вы еще раз рассказать мне историю про ту женщину, что отвечала вашей матушке, сидя в саду. Как она восхитительна, как умна! Мы должны брать с нее пример. Как она мне нравится! И потом: как славно, что я вас встретил и перехватил. Я получил большое удовольствие от беседы с вами. Я услышал кое-что новое, чего я, может быть, намеренно старался не знать. Очень рад».

Казалось, он очень доволен. И хотя для меня сущее мученье прикоснуться к другому человеку, я не мог не обнять его.

 

Потом мы с ним вышли на улицу. Мой друг развеял редкие рваные облачка, так что нашим глазам представилась ничем не замутненная картина звездного неба. Друг мой шел с трудом переставляя ноги.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24 
Рейтинг@Mail.ru