Стоял октябрь 1913 года, середина недели сплошь из приятных дней, когда солнечный свет разливался по перекресткам, а воздух казался таким истомленным, что прогибался под призрачным весом падающих листьев. Было приятно сидеть у открытого окна, лениво дочитывая главу «Едгина»[11]. Было приятно зевнуть после пяти вечера, бросить книгу на стол и неспешно направиться по коридору в ванную, напевая себе под нос.
К тебе… о пре-крас-ная леди, –
пел он, открывая кран,
Я устремляю… свой взор;
О тебе… о пре-крас-ная леди,
Мое сердце болит…
Он повысил голос, чтобы заглушить шум воды, льющейся в ванну. Глядя на фотографию Хейзел Даун, висевшую на стене, он приложил к плечу невидимую скрипку и легко провел по струнам фантомным смычком. Тихое гудение через сомкнутые губы изображало звук скрипки. Секунду спустя он перестал вращать руками, потянулся к рубашке и стал расстегивать ее. Полностью обнаженный и принявший атлетическую позу, как человек в тигровой шкуре на рекламном плакате, он удовлетворенно рассмотрел себя в зеркале и оторвался от этого зрелища, чтобы осторожно попробовать ногой воду. Отрегулировав краны и издав несколько кряхтящих звуков в предвкушении блаженства, он скользнул внутрь.
Когда он привык к температуре воды, то погрузился в состояние сладкой дремоты. По окончании банной процедуры он неторопливо оденется и прогуляется по Пятой авеню до «Рица», где у него был заказан обед с двумя наиболее частыми компаньонами, Диком Кэрэмелом и Мори Ноблом. Потом они с Ноблом отправятся в театр, а Кэрэмел, вероятно, поспешит домой и вернется к работе над книгой, которую он собирался закончить в ближайшем времени.
Энтони был рад, что не собирается работать над своей книгой. Сама идея о необходимости сидеть на одном месте и что-то придумывать – не только слова, облекающие мысли, но и мысли, достойные быть облеченными в слова, – казалась абсурдной и находилась за пределами его устремлений.
Покинув ванну, он навел на себя лоск с кропотливой внимательностью чистильщика обуви. Затем он направился в спальню и, насвистывая причудливую неопределенную мелодию, стал расхаживать туда-сюда, застегивая пуговицы, поправляя одежду и наслаждаясь теплотой толстого ковра под ногами.
Он закурил сигарету, выбросил спичку в открытую фрамугу и помедлил, держа сигарету в двух дюймах ото рта, который слегка приоткрылся. Его взгляд сосредоточился на ярком цветном пятне на крыше дома немного дальше по улице.
Это была девушка в красном, несомненно шелковом пеньюаре, сушившая волосы под ранним вечерним солнцем, еще сохранившем свой жар. Его свист затих в неподвижном воздухе; он осторожно подошел на шаг ближе к окну и внезапно осознал, что она прекрасна. На каменном парапете рядом с ней лежала подушка того же цвета, что и ее одеяние; облокотившись на нее, девушка глядела вниз, в освещенный проход между домами, откуда доносились крики играющих детей.
Несколько минут Энтони наблюдал за ней. В нем что-то шевельнулось, – нечто такое, что нельзя было объяснить теплыми предвечерними запахами или блистательной яркостью красного шелка. Он остро ощущал красоту девушки, а потом внезапно понял. Это было расстояние между ними, – не редкая и заветная дистанция между двумя душами, но все же расстояние, исчисляемое в обычных ярдах. Их разделял осенний воздух, крыши и невнятные голоса. Однако на одну почти необъяснимую секунду, вопреки природе застывшую во времени, его чувство было более близким к обожанию, чем во время самого страстного поцелуя.
Он закончил одеваться, нашел черный галстук-бабочку и аккуратно поправил его перед трельяжем в ванной. Поддавшись внезапному порыву, он быстро вернулся в спальню и снова выглянул в окно. Теперь женщина стояла; она откинула волосы назад, и он мог хорошо видеть ее. Она была полной, не меньше тридцати пяти лет на вид и совершенно непримечательной. Цокнув языком, он вернулся в ванную и поправил свой пробор.
К тебе… о пре-крас-ная леди, –
беспечно пропел он,
Я устремляю… свой взор…
С последним взмахом щетки, придавшим его волосам гладкий шелковистый отлив, он покинул ванную, вышел из квартиры и направился по Пятой авеню к отелю «Риц-Карлтон».
В семь вечера Энтони и его друг Мори Нобл сидят за угловым столиком на прохладной крыше. Мори Нобл больше всего похож на большого, статного, импозантного кота. Он почти непрерывно моргает и жмурит узкие глаза. У него гладкие прямые волосы, которые выглядят так, словно их облизала мама-кошка, – и если так, то она должна иметь поистине великанские размеры. Во время их учебы в Гарварде его считали самой блестящей и неповторимой личностью в группе – самым оригинальным, толковым, спокойным и причисленным к кругу избранных.
Это человек, которого Энтони считает своим лучшим другом. Это единственный из всех его знакомых, которым он восхищается и которому завидует в большей степени, чем готов признаться самому себе.
Сейчас они рады встрече друг с другом; их взгляды исполнены теплоты, и каждый в полной мере испытывает эффект новизны после недолгой разлуки. Присутствие одного успокаивает и расслабляет другого; Мори Нобл, судя по выражению его холеного лица, до нелепости похожего на кошачью мордочку, почти готов замурлыкать. А Энтони, обычно нервный и беспокойный, как блуждающий огонек, теперь наконец безмятежен.
Они ведут один из тех легких разговоров с обменом короткими фразами, какой могут вести только мужчины до тридцати лет или люди, испытывающие сильное напряжение.
ЭНТОНИ: Уже семь часов. Где Кэрэмел? (Нетерпеливо): Пора бы ему уже закончить этот бесконечный роман. Я не ел уже больше…
МОРИ: Он придумал новое название. «Демон-любовник» – неплохо, а?
ЭНТОНИ (заинтересованно): «Демон-любовник»? А, «где женщина о демоне рыдала»[12]… да, неплохо! Совсем недурно, как думаешь?
МОРИ: Весьма хорошо. Как ты сказал, сколько времени?
ЭНТОНИ: Семь часов.
МОРИ (прищурившись – не раздраженно, но с выражением легкого неодобрения): На днях совсем задурил мне голову.
ЭНТОНИ: Как?
МОРИ: Своей привычкой вести записи.
ЭНТОНИ: Я тоже пострадал. Кажется, вчера вечером я сказал что-то такое, что показалось ему важным, но он забыл, что именно, поэтому напустился на меня. Сказал: «Разве ты не можешь сосредоточиться?» А я ответил: «Ты доводишь меня до слез своей занудливостью. Как я могу вспомнить?»
(Мори беззвучно смеется, растянув лицо в ироничной понимающей улыбке.)
МОРИ: Дик не обязательно видит дальше, чем кто-либо другой. Просто он может записать большую часть того, что видит.
ЭНТОНИ: Это весьма впечатляющий талант…
МОРИ: О да, впечатляющий!
ЭНТОНИ: А энергия, – амбициозная, целенаправленная энергия! Он такой занятный; его общество всегда бодрит и волнует. Иногда слушаешь его затаив дыхание.
МОРИ: О да.
Короткая пауза.
ЭНТОНИ (его худое, неуверенное лицо принимает наиболее уверенное выражение из всех возможных): Но это не энергия упорства и непреклонности. Когда-нибудь, мало-помалу, она истощится, а вместе с ней пропадет и его впечатляющий талант, и останется лишь тень человека, капризная, болтливая и эгоистичная.
МОРИ (со смехом): Вот мы тут сидим и клянемся друг другу, что маленький Дик видит вещи не так глубоко, как мы. Но готов поспорить, что он ощущает некоторое превосходство со своей стороны, – превосходство творческого ума над критическим умом, и все такое.
ЭНТОНИ: Да, но он ошибается. Он склонен с энтузиазмом предаваться миллиону глупых мелочей. Если бы он не был так поглощен реализмом и в результате смог бы примерить одежды циника, то был бы достоин доверия как религиозный лидер колледжа. Он идеалист. О да, это так. Он не считает себя идеалистом, поскольку отвергает христианство. Помнишь его в колледже? Он проглатывал одного писателя за другим: идеи, технику, персонажей. Честертон, Шоу, Уэллс – каждого с такой же легкостью, как предыдущего.
МОРИ (все еще обдумывая свое последнее замечание): Да, помню.
ЭНТОНИ: Это правда. Он натуральный фетишист. Возьмем хотя бы живопись…
МОРИ: Давай сделаем заказ. Он будет…
ЭНТОНИ: Разумеется. Я говорил ему…
МОРИ: Вот он идет. Смотри, он сейчас столкнется с тем официантом. (Поднимает палец, подавая сигнал; это выглядит так, словно кот выставил мягкий и дружелюбный коготь.) А вот и ты, Кэрэмел.
НОВЫЙ ГОЛОС (энергично): Привет, Мори. Привет, Энтони Комсток Пэтч. Как поживает внук старого Адама? Дебютантки все еще преследуют тебя?
РИЧАРД КЭРЭМЕЛ невысокий и светловолосый; ему предстоит облысеть к тридцати пяти годам. У него желтоватые глаза – один поразительно ясный, а другой тусклый, как мутный пруд, – и выпирающий лоб, как у малыша из комиксов. Он выпирает и в других местах: животик пророчески выпячивается, слова как будто вываливаются изо рта, и даже карманы смокинга топорщатся от коллекции расписаний, программок и разнообразных бумажек с загнутыми уголками; на них он пишет свои заметки, болезненно прищуривая разномастные желтые глаза и призывая к молчанию незанятой левой рукой.
Подойдя к столу, он обменивается рукопожатием с ЭНТОНИ и МОРИ. Он один из тех, кто неизменно обменивается рукопожатием, даже с людьми, с которыми он встречался час назад.
ЭНТОНИ: Здравствуй, Кэрэмел, рад тебя видеть. Нам требовалась небольшая разрядка.
МОРИ: Ты опоздал. Гонялся за почтальоном по кварталу? Мы тут как раз обсуждали твой характер.
ДИК (вперив в ЭНТОНИ взгляд яркого глаза): Что ты сказал? Повтори еще раз, я запишу. Сегодня днем одолел три тысячи слов из первой части романа.
МОРИ: Благородный эстет. А я тут наливался алкоголем.
ДИК: Не сомневаюсь. Готов поспорить, вы уже час сидите здесь и беседуете о выпивке.
ЭНТОНИ: Мы никогда не напиваемся до бесчувствия, мой безбородый юнец.
МОРИ: Мы никогда не приходим домой с дамами, с которыми знакомимся под мухой.
ЭНТОНИ: Все наши сборища проникнуты духом высокого благородства.
ДИК: Те, кто хвастается своим умением пить, выглядят особенно глупо. Беда в том, что вы оба застряли в восемнадцатом веке. Школа старых английских сквайров. Вы тихо и мирно пьете до тех пор, пока не падаете под стол. Никогда не веселитесь как следует. Нет, так тоже не годится.
ЭНТОНИ: Готов поспорить, это из шестой главы.
ДИК: Собираетесь в театр?
МОРИ: Да. Мы намерены провести вечер в глубоких раздумьях о жизненных проблемах. Эта постановка лаконично называется «Женщина». Предполагаю, что ее ждет «расплата».
ЭНТОНИ: Боже, так вот что это такое? Давайте снова пойдем на «Фоллис»[13].
МОРИ: Я устал от этой постановки. Видел ее уже три раза. (Обращаясь к ДИКУ): В первый раз мы вышли на улицу после первого акта и нашли потрясающий бар. Когда вернулись обратно, то попали не в тот театр.
ЭНТОНИ: Провели большой диспут с испуганной молодой парой, якобы занявшей наши места.
ДИК (как будто обращаясь к себе): Думаю… когда я закончу другой роман, напишу пьесу и, возможно, книгу рассказов, то буду работать над музыкальной комедией.
МОРИ: Я знаю – с интеллектуальными стихами, которые никто не будет слушать. И все критики будут стенать и ворчать о добром старом «Пинафоре»[14]. А я все так же буду бессмысленной блистательной фигурой в бессмысленном мире.
ДИК (напыщенно): Искусство не бессмысленно.
МОРИ: Оно бессмысленно само по себе, но обретает смысл, когда пытается сделать жизнь менее бессмысленной.
ЭНТОНИ: Иными словами, Дик, ты выступаешь перед большой трибуной, наполненной призраками.
МОРИ: Так или иначе, дай им хорошее представление.
ЭНТОНИ (обращаясь к МОРИ): С другой стороны, если мир лишен смысла, зачем что-то писать? Сама попытка наделить его предназначением является бесцельной.
ДИК: Даже признавая все это, можно быть честным прагматиком и дать бедняку волю к жизни. Вы бы хотели, чтобы все вокруг прониклись вашей софистской гнилью?
ЭНТОНИ: Полагаю, что да.
МОРИ: Нет, сэр! Я считаю, что всех в Америке, кроме тысячи избранных, необходимо принудить к принятию жесточайшей системы морали – например, римско-католической. Я не жалуюсь на общепринятую мораль. Скорее, мне жаль посредственных еретиков, которые хватаются за софистические находки и становятся в позу нравственной свободы, никоим образом не соответствующую их умственным способностям.
(В этот момент подают суп, и все, что МОРИ хотел добавить к сказанному, оказывается навеки утраченным.)
Потом они посетили билетного спекулянта и втридорога приобрели билеты на новую музыкальную комедию «Веселые шалости». Они немного задержались в фойе театра, наблюдая за толпой зрителей, приходивших на премьеру. Здесь были мириады дамских накидок, сшитых из многоцветных шелков и мехов; драгоценности, красовавшиеся на руках и шеях; капли сережек в мочках бело-розовых ушей; бесчисленные муаровые ленты, мерцавшие на бесчисленных шелковых шляпках; золотистые, бронзовые, красные и лаково-черные туфли; высокие, плотно уложенные прически у многих женщин и прилизанные, сбрызнутые водой волосы холеных мужчин, но прежде всего – накатывающие, текучие, вспененные, говорливые, хихикающие волны радостного моря людей, блистающим потоком вливавшихся в рукотворное озеро смеха…
После премьеры они расстались: Мори собирался на танцы в «Шеррис», а Энтони отправился домой готовиться ко сну.
Он медленно пробирался через вечернюю толкучку на Таймс-сквер; гонки колесниц и тысячи верных поклонников этого зрелища делали площадь исключительно яркой и красивой, почти карнавальной. Лица кружились вокруг него, калейдоскоп девушек – безобразных и страшных, как смертный грех, слишком жирных, слишком худых, однако парящих в вечернем воздухе, словно приподнятых своим теплым, возбужденным дыханием. Здесь, подумал он, несмотря на свою вульгарность, они кажутся неуловимо возвышенными. Он делал осторожные вдохи, впуская в легкие аромат духов и не такой уж неприятный запах многочисленных сигарет. Его взгляд упал на смуглую молодую красавицу, сидевшую в одиночестве в закрытом такси. Ее глаза в неверном свете наводили на мысли о ночи и фиалках, и на мгновение в нем снова шевельнулось полузабытое ощущение, пережитое днем у окна.
Мимо него прошли два еврея, разговаривавших громкими голосами и бросавших по сторонам бессмысленные надменные взгляды. Они носили слишком облегающие костюмы, которые тогда считались модными в определенных кругах, серые суконные гетры и серые перчатки, лежавшие на рукоятях тростей; их отложные воротники со стойкой имели выемки у кадыка.
Прошла растерянная пожилая дама, зажатая, словно корзинка с яйцами, между двумя мужчинами, которые расписывали ей чудеса Таймс-сквер; их объяснения были такими быстрыми, что женщина, пытавшаяся изобразить беспристрастный интерес, мотала головой туда-сюда, словно заветренной апельсиновой коркой. Энтони слышал обрывок их разговора:
– Это Астор, мама!
– Смотри. Видишь вывеску о гонках колесниц…
– Мы были там сегодня. Нет, там!
– Боже правый!
– Будешь волноваться, станешь тонкой, как монетка. – Он узнал популярную остроту, громко произнесенную одним из прохожих рядом с ним.
– А я ему говорю, я ему говорю…
Тихий шелест проезжающих такси и смех, смех, смех, сиплый, как вороний грай, неустанный и громкий, рокот подземки внизу, и надо всем – круговращение света, сгущения и разрежения, – свет, нанизанный жемчужинами, возникающий и преобразующийся в сияющие полосы, круги и невероятные гротескные формы, причудливо вырезанные в небе.
Он облегченно свернул в тишину, дующую из переулка, как темный ветер, и миновал закусочную, в витрине которой дюжина жареных цыплят вращалась на автоматическом вертеле. Из-за двери доносились запахи жаркого, свежей выпечки и гвоздики. Потом аптека, от которой веяло лекарствами, пролитой содовой водой и приятными обертонами косметического отдела; потом китайская прачечная, все еще открытая, пропаренная и душная, пахнущая стиркой и незнакомым ароматическим маслом. Все эти запахи угнетали его. Когда он вышел на Шестую авеню, то остановился у табачного магазина на углу и почувствовал себя лучше: магазин был жизнерадостным, посетители, плававшие в голубой дымке, покупали роскошные сигары…
Оказавшись в своей квартире, он выкурил последнюю сигарету, сидя в темноте у открытого окна в гостиной. Впервые более чем за год он обнаружил, что наслаждается жизнью в Нью-Йорке. В ней определенно присутствовала редкая, почти южная острота ощущений. И все же иногда город наводил тоску. Энтони вырос в одиночестве и лишь недавно научился избегать уединения. В течение последних нескольких месяцев, когда у него не было вечерних занятий, он благоразумно спешил в один из клубов и находил какое-нибудь занятие. О да, здесь было одиночество…
Дым от его сигареты окружал узкие складки занавесок каймой тусклых белых струек, а кончик сигареты светился до тех пор, пока часы на башне церкви Св. Анны дальше по улице не пробили час ночи с жалобно-изысканным звоном. От эстакады в половине тихого квартала от него доносился рокот барабанов, и если бы он высунулся из окна, то смог бы увидеть поезд, похожий на сердитого орла, описывающий темную дугу за углом. Это напомнило ему недавно прочитанный фантастический роман, где города бомбили с воздушных поездов, и на мгновение он представил, что Вашингтон-сквер объявила войну Центральному парку и что это был летящий на север смертоносный посланец, несущий воинство и внезапную гибель с небес. Но иллюзия потускнела, когда звук ослабел до слабого рокота и постепенно стих вдалеке.
На Пятой авеню звонили колокола и доносились смутные звуки автомобильных гудков, но его собственная улица была тихой, и здесь он был защищен от всех жизненных угроз, ибо его охраняла запертая дверь, длинный коридор и надежная спальня, – безопасность, безопасность! Свет дугового фонаря, сиявший за окном, в этот час напоминал луну, но был более ярким и прекрасным.
Красота, которая возрождалась каждые сто лет, сидела в подобии приемной под открытым небом, через которую проносились порывы серебристого ветра, а иногда – запыхавшаяся торопливая звезда. Звезды интимно подмигивали ей, когда пролетали мимо, а ветер мягко, но непрестанно ворошил ей волосы. Она была непостижима, ибо в ней душа и тело обрели единство: красота ее тела была сущностью ее души. Она являла собой гармонию, искомую философами в течение многих столетий. В этой открытой приемной с ветрами и звездами она сидела уже сто лет, погруженная в мирное самосозерцание.
Наконец ей стало известно, что она должна возродиться. Вздыхая, она начала долгую беседу с Голосом, доносившимся из серебристого ветра. Эта беседа продолжалась много часов, и здесь я приведу только ее фрагмент.
КРАСОТА (ее губы почти не шевелятся, а взгляд, как всегда, обращен внутрь себя): Куда я отправлюсь теперь?
ГОЛОС: В новую страну, где ты раньше не бывала.
КРАСОТА (капризно): Ненавижу попадать в новые цивилизации. Какой срок на этот раз?
ГОЛОС: Пятнадцать лет.
КРАСОТА: А что за место?
ГОЛОС: Это самая изобильная, самая превосходная страна на свете. Страна, где мудрейшие жители лишь немного умнее самых глупых; страна, где правители мыслят, как малые дети, а законодатели верят в Санта-Клауса; страна, где уродливые женщины управляют сильными мужчинами…
КРАСОТА (изумленно): Что?
ГОЛОС (в сильном унынии): Да, это поистине грустное зрелище. Женщины со скошенными подбородками и бесформенными носами расхаживают при свете дня. Они говорят «Сделай то!» или «Сделай это!», и все мужчины, даже самые богатые, безоговорочно слушаются их и напыщенно называют их «миссис такая-то» или «моя жена».
КРАСОТА: Но так не бывает! Конечно, я могу понять их покорность красавицам… но толстухи? Костлявые уродины со впалыми щеками?
ГОЛОС: И тем не менее.
КРАСОТА: Что же будет со мной? Какие шансы я буду иметь?
ГОЛОС: Это будет «чуточку труднее», если можно так выразиться.
КРАСОТА (после недовольной паузы): Почему не старые страны, земли виноградников и сладкоречивых мужчин, или страны морей и кораблей?
ГОЛОС: Ожидается, что вскоре они будут очень заняты.
КРАСОТА: Ох!
ГОЛОС: Как всегда, твоя земная жизнь будет заключена в интервале между двумя многозначительными взглядами в обычное зеркало.
КРАСОТА: Скажи, кем я стану?
ГОЛОС: Сначала было задумано, что ты попадешь в то время как киноактриса, но в итоге это сочли нежелательным. В течение этих пятнадцати лет ты примешь облик так называемой «девушки из светского общества».
КРАСОТА: Что это такое?
(В шуме ветра появляется новый звук, который для нашего удобства можно истолковать как ГОЛОС, почесавший в затылке.)
ГОЛОС (спустя некоторое время): Что-то вроде фиктивной аристократки.
КРАСОТА: Фиктивной? Что такое «фиктивный»?
ГОЛОС: Это тебе тоже предстоит узнать там. Ты обнаружишь, что многое является фикцией. И ты будешь делать много фиктивных вещей.
КРАСОТА (безмятежно): Все это выглядит так вульгарно.
ГОЛОС: Даже и наполовину не так вульгарно, как на самом деле. За эти пятнадцать лет тебя будут называть «ребенком рэгтайма», «девушкой свободных нравов», «джазовой крошкой» и «маленькой сиреной». Ты будешь исполнять новые танцы не более и не менее грациозно, чем старые.
КРАСОТА (шепотом): А мне будут платить?
ГОЛОС: Да, как обычно, – любовью.
КРАСОТА (с легчайшим смехом, который лишь на мгновение нарушает неподвижность ее губ): И мне понравится, что меня будут называть «джазовой крошкой»?
ГОЛОС (рассудительно): Тебе это понравится…
Здесь диалог заканчивается; Красота продолжает тихо сидеть на месте, звезды замедляют свой ход в радостном предвкушении, а порывы серебристого ветра развевают ее волосы.
Это произошло за семь лет до того, как ЭНТОНИ сидел у окна своей гостиной и слушал бой башенных часов церкви Св. Анны.