За благообразной расслабленностью, отстраненностью и непринужденной насмешливостью Мори Нобла скрывалась удивительная, непреклонная и зрелая целеустремленность. Его намерение, изложенное в колледже, состояло в том, чтобы провести три года в странствиях и три года в абсолютной праздности, а потом как можно быстрее стать чрезвычайно богатым.
Три года его странствий подошли к концу. Он исследовал земной шар с интенсивностью и любознательностью, которая в любом другом человеке показалась бы педантизмом, – без подкупающей спонтанности, почти как путеводитель Бедекера в человеческом облике. Но в данном случае его путешествия обрели дух некой мистической цели и важного замысла, как будто Мори Нобл был предсказанным Антихристом, движимым предопределением посетить все края света и увидеть миллиарды людей, размножавшихся, скорбевших и убивавших друг друга[18].
Вернувшись в Америку, он с такой же систематической сосредоточенностью занялся поиском увеселений. Никогда не выпивавший более пинты вина или нескольких коктейлей за один вечер, он приучил себя к выпивке точно так же, как научился древнегреческому языку, словно это, как и древнегреческий, открывало путь к богатству новых ощущений и душевных состояний, к новым реакциям в горе или в радости.
Его привычки были предметом эзотерических догадок. Он имел три комнаты в холостяцкой квартире на Сорок Четвертой улице, но его редко можно было застать там. Телефонистка получила строгую инструкцию, что никто не должен иметь доступ к его слуху, сначала не представившись ей. У нее имелся список из полудюжины людей, для которых его никогда не было дома, и примерно такой же список избранных, для которых он всегда находился дома. Во главе второго списка стояли имена Энтони Пэтча и Ричарда Кэрэмела.
Мать Мори жила вместе с женатым сыном в Филадельфии, и Мори обычно отправлялся туда на выходные, поэтому однажды в субботу, когда Энтони, бродивший по стылым улицам в приступе невыносимой скуки, заглянул в «Молтон-Армс», он был чрезвычайно рад обнаружить, что мистер Нобл находится у себя дома.
Его дух воспарил быстрее поднимавшегося лифта. Так хорошо, так замечательно, что скоро он побеседует с Мори, который тоже будет рад видеть его. Они посмотрят друг на друга с глубокой приязнью, которую оба прячут за добродушным подшучиванием. Если бы на дворе было лето, они бы вышли на улицу и неспешно выпили две больших порции коктейля «Том Коллинз», расстегнув воротнички и лениво наблюдая за танцевальным номером в каком-нибудь августовском кабаре. Но на улице было холодно, порывы ветра налетали из-за углов высоких зданий, и со дня на день наступал декабрь. Гораздо лучше провести вечер в неярком свете ламп, выпить одну-две порции виски «Бушмиллс» или рюмочку коньячного ликера «Гран Марнье», с книгами, поблескивающими вдоль стен как изысканные украшения, и с Мори, излучающим божественную лень, большим и похожим на кота, когда он отдыхает в своем любимом кресле.
Наконец-то! Комната сомкнулась вокруг Энтони, согревая его. Сияние мощного, вкрадчиво-убедительного разума и темперамент, почти восточный в своей внешней бесстрастности, успокоили мятущуюся душу Энтони и даровали ему умиротворение, которое можно было сравнить лишь с умиротворением, какое испытываешь в обществе недалекой женщины. Человек должен понимать все, иначе он будет принимать все за чистую монету.
Величественный, словно тигр, Мори заполнял собой всю комнату. Внешние ветры стихли; бронзовые подсвечники на каминной полке мерцали, как церковные свечи перед алтарем.
– Что задержало тебя сегодня? – Энтони растянулся на мягком диване и соорудил себе подставку для локтя из подушек.
– Вернулся только час назад. Скромная встреча с чаем и танцами; остался так надолго, что пропустил поезд до Филадельфии.
– Странно, что ты оставался так долго, – с любопытством заметил Энтони.
– Да, довольно странно. А ты что поделываешь?
– Джеральдина, маленькая билетерша в театре «Китс». Я тебе о ней рассказывал.
– О!
– Навестила меня около трех часов и пробыла до пяти. Своеобразная душечка – она меня забавляет своей абсолютной глупостью.
Мори промолчал.
– Это может показаться странным, – продолжал Энтони, – но что касается меня, и даже насколько мне известно, Джеральдина – настоящий образец добродетели.
Он был знаком с этой девушкой неопределенных и переменчивых привычек где-то около месяца. Кто-то мимоходом передал ее с рук на руки Энтони, который посчитал ее забавной. Ему понравились целомудренные и невесомые поцелуи, которыми она одарила его на третий вечер их знакомства, когда они проезжали на такси по Центральному парку. Ее семья оставалась неуловимой: призрачная тетя и дядя, которые делили с ней квартиру в лабиринте Сотых улиц. Она была общительной и привычно-знакомой, с намеком на задушевность и покой. Он не предпринимал попыток глубже проникнуть в ее жизнь, – не из моральных соображений, но от страха, что любая излишняя близость может нарушить до сих пор безмятежное течение его жизни.
– У нее есть два трюка, – сообщил он Мори. – Один из них – опустить челку на глаза и потом сдуть ее в сторону, а другой – протянуть «Ты ненорма-а-льный!», когда кто-то делает замечание, которое она не в силах понять. Это завораживает меня. Я могу сидеть целыми часами, заинтригованный маниакальными симптомами, которые она находит в моем воображении.
Мори шевельнулся в кресле и заговорил.
– Примечательно, что человек может знать так мало и тем не менее жить в такой сложной цивилизации, как наша. Подобная женщина воспринимает вселенную самым прозаичным способом. Начиная от влияния Руссо до влияния тарифных ставок на стоимость ее обеда, – все эти феномены остаются совершенно непонятными для нее. Она оказалась перенесенной из эпохи копий и луков прямо в наше время, со снаряжением лучника для дуэли на пистолетах. Ты можешь снять перед ней целый пласт истории, и она не заметит разницу.
– Мне хотелось бы, чтобы наш Ричард написал о ней.
– Энтони, ты не можешь всерьез думать, что она достойна описания.
– Достойна не меньше любого другого, – зевая, ответил он. – Знаешь, сегодня я подумал, что испытываю огромную уверенность в Дике. Пока он цепляется за людей, а не за идеи, и пока его вдохновение исходит от жизни, а не от искусства, думаю, ему предстоит большое будущее.
– Полагаю, появление черного блокнота доказывает, что он обращается к жизни.
– Он пытается идти в жизнь, – с энтузиазмом ответил Энтони, приподнявшись на локте. – Так поступает любой автор, кроме самых худших, но в конце концов все они довольствуются полуфабрикатами. Случай или персонаж может быть взят из жизни, но писатель обычно интерпретирует их в контексте последней книги, которую он прочитал. Допустим, он знакомится с морским волком и считает, что это оригинальный персонаж. На самом деле он видит сходство между своим морским волком и тем образом, который создал капитан Дэйна[19] или любой другой автор, поэтому он знает, как представить свой персонаж на бумаге. Разумеется, Дик может создать любого живописного и правдоподобного героя, но вот может ли он точно описать собственную сестру?
Следующие полчаса были посвящены литературной дискуссии.
– Классика – это успешная книга, которая пережила следующий исторический период или поколение, – рассуждал Энтони. – Тогда она становится незыблемой, как архитектурный или мебельный стиль. Она приобретает образное достоинство, приходящее на смену модной тенденции…
Спустя некоторое время тема постепенно утратила остроту. Оба молодых человека не особенно интересовались подробностями. Они любили общие вещи. Энтони недавно открыл для себя Сэмюэля Батлера, и проницательные афоризмы, которые он заносил в свою записную книжку, казались ему квинтэссенцией критического разума. Мори, чей интеллект существенно смягчал жесткость его жизненной схемы, неизменно казался более умудренным, но по общему складу ума их различия фактически сводились к минимуму.
Они перешли от словесности к обсуждению примечательных особенностей сегодняшнего дня.
– Кто приглашал на чай?
– Семья Аберкромби.
– Почему ты задержался? Познакомился с соблазнительной дебютанткой?
– Да.
– В самом деле? – Энтони удивленно повысил голос.
– Вообще-то, не совсем дебютанткой. По ее словам, она вышла в свет два года назад в Канзас-Сити.
– И застряла на месте?
– Нет, – с некоторым самодовольством ответил Мори. – Думаю, это последнее, что можно про нее сказать. Она как будто… в общем, как будто была самой молодой из присутствующих.
– Но не слишком юной, чтобы заставить тебя опоздать на поезд.
– Достаточно юной. Прелестное дитя.
Энтони коротко хохотнул.
– Полно, Мори, ты словно впадаешь в детство. Что ты имеешь в виду под «прелестью»?
Мори беспомощно глядел в пустоту.
– Не могу точно описать ее, разве что сказать, что она чрезвычайно красива. Она… невероятно живая. И она ела мармеладные шарики.
– Что?!
– Это что-то вроде невинного пристрастия. У нее нервический темперамент: она говорит, что всегда ест мармеладки во время чаепития, потому что приходится долго оставаться на одном месте.
– О чем вы говорили – о Бергсоне? О билфизме? Является ли уанстеп безнравственным танцем?
Мори остался невозмутимым, и его шерсть ничуть не встопорщилась.
– В сущности, мы действительно говорили о билфизме. Как выяснилось, ее мать билфистка. Но в основном мы говорили о ногах.
Энтони покатился со смеху.
– Боже мой! О чьих ногах?
– О ее ногах. Она много говорила о них, как будто это настоящая редкость. У меня появилось сильное желание увидеть их.
– Кто она, танцовщица?
– Нет, я обнаружил, что она двоюродная сестра Дика.
Энтони так резко выпрямился, что подушка, на которую он опирался, подпрыгнула, как живое существо, и упала на пол.
– Ее зовут Глория Гилберт?
– Да. Не правда ли, замечательная девушка?
– Я с ней не знаком, но ее отец настолько тупой…
– Что ж, – с неумолимой убежденностью перебил Мори. – Ее родители могут быть безутешны, как профессиональные плакальщики, но я склонен полагать, что у нее оригинальный и незаурядный характер. По внешним признакам – стандартная выпускница Йеля и все такое, но на самом деле другая, совершенно другая.
– Продолжай, продолжай! – допытывался Энтони. – Когда Дик сказал, что у нее в голове ничего нет, я сразу понял, что она должна быть очень хороша собой.
– Он так сказал?
– Готов поклясться, – отозвался Энтони и фыркнул от смеха.
– Ну, то, что он понимает как женский ум, это…
– Знаю, – с жаром перебил Энтони. – Он подразумевает кучку литературной дезинформации.
– То-то и оно. Ему нужны те, кто считает ежегодный нравственный упадок страны либо очень хорошей новостью, либо очень угрожающей новостью. Либо пенсне, либо поза. Так вот, эта девушка говорила о ногах. Еще она говорила о коже, – о собственной коже. Всегда о чем-то своем. Она рассказывала мне, какой загар ей хотелось бы получить летом и с какой точностью она обычно рассчитывает это.
– Ты сидел, зачарованный ее низким контральто?
– Ее низким контральто! Нет, ее загаром! Я начал размышлять о загаре. Я стал вспоминать, какой оттенок был у меня, когда я последний раз загорал два года назад. У меня действительно был очень неплохой загар бронзового оттенка, если я правильно помню.
Энтони снова прилег на диван, сотрясаясь от смеха.
– Она заставила тебя… ох, Мори! Спасатель Мори из Коннектикута. Мускатный орех в человеческом облике. Экстренный выпуск! Богатая наследница тайно сбежала со спасателем береговой охраны из-за его роскошного загара! Как выяснилось впоследствии, в его семье были предки из Тасмании!
Мори со вздохом подошел к окну и приподнял штору.
– На улице снегопад.
Энтони, все еще тихо посмеивавшийся, не ответил ему.
– Еще одна зима, – голос Мори, доносившийся от окна, был тихим как шепот. – Мы стареем, Энтони. Господи, мне уже двадцать семь лет! Осталось три года до тридцати, и я стану тем, кого студенты старших курсов называют «мужчиной среднего возраста».
Энтони немного помолчал.
– Ты и впрямь стареешь, Мори, – наконец согласился он. – Это первые признаки распущенной и разболтанной дряхлости: ты весь день говоришь о загаре и дамских ножках.
Мори опустил штору с внезапным резким щелчком.
– Идиот! – крикнул он. – Только подумать, что я слышу это от тебя! Вот я сижу здесь, юный Энтони, и буду сидеть еще двадцать лет или больше, глядя на то, как беспечные души вроде тебя, Дика и Глории Гилберт проходят мимо меня, поют, танцуют, любят и ненавидят друг друга и находятся в вечном движении. А мною движет лишь отсутствие чувств. Я буду сидеть, и снова пойдет снег, – если бы Кэрэмел был здесь, то он бы записывал, – потом придет очередная зима, и мне исполнится тридцать лет, а ты, Дик и Глория будете непрестанно двигаться, танцевать и петь вокруг меня. Но после того, как вас не станет, я буду говорить разные вещи, которые будут записывать новые Кэрэмелы, и выслушивать разочарования, циничные шутки и чувства новых Энтони… да, и разговаривать с новыми Глориями о загаре еще не наступившего лета.
Язычки пламени трепетали в камине. Мори отошел от окна, поворошил угли кочергой и положил дрова на железную подставку над очагом. Потом он опустился в свое кресло, и остатки его голоса выцвели в новом пламени, лизавшем кору красными и желтыми языками.
– В конце концов, Энтони, это ты очень молод и романтичен. Это ты гораздо более впечатлителен и боишься нарушить свой покой. Это я снова и снова пытаюсь привести в движение свои чувства, – тысячи раз пробую дать себе волю, но всегда остаюсь собой. Ничто, практически ничто не трогает меня. Однако… – пробормотал он после очередной долгой паузы, – в этой юной девице с ее нелепым загаром было что-то бесконечно старое, – как и во мне самом.
Энтони сонно повернулся в постели навстречу пятну холодного света на его стеганом одеяле с перекрещивающимися тенями оконного переплета. Комната наполнилась утром. Резной комод в углу и старинный, непроницаемый платяной шкаф стояли, как темные символы равнодушной материи; лишь ковер оставался манящим и живым для его бренных ног, и Баундс, ужасающе неуместный в своем мягком воротничке, казался таким же выцветшим, как и мерзлое облачко его дыхания. Слуга стоял рядом с кроватью, все еще протягивая руку, которой он дергал краешек одеяла, а его темно-карие глаза невозмутимо взирали на хозяина.
– Баус! – пробормотало сонное божество. – Эт-ты, Баус?
– Это я, сэр.
Энтони повернул голову, разлепил глаза и торжествующе заморгал.
– Баундс.
– Да, сэр?
– Ты мог бы ото… уау-оу-ох-ох-ох, господи! – Энтони неудержимо зевнул, и содержимое его мозга как будто сбилось в плотный мякиш. Он попробовал еще раз.
– Ты мог бы прийти около четырех часов дня и приготовить кофе с сандвичами или что-то в этом роде?
– Да, сэр.
Энтони немного подумал, испытывая пугающую нехватку вдохновения.
– Сандвичи, – беспомощно повторил он. – Да, сандвичи с сыром, с конфитюром, с курицей и оливками. Не стоит беспокоиться насчет завтрака.
Последнее напряжение ума оказалось непосильным. Он устало закрыл глаза, откинул голову на подушку и быстро расслабил мышцы, которые еще мог контролировать. Откуда-то из расселины его воспоминаний выплыл смутный, но неотвратимый призрак предыдущего вечера; в данном случае это был лишь нескончаемый разговор с Ричардом Кэрэмелом, который зашел к нему около полуночи. Они выпили четыре бутылки пива и жевали сухие хлебные корки, пока Энтони слушал чтение первой части «Демона-любовника».
…Казалось, прошло много часов, прежде чем голос достиг его слуха. Энтони игнорировал его, пока сон смыкался вокруг него, обволакивал его и проникал в закоулки его разума.
– Что? – спросил он, внезапно проснувшись.
– На сколько персон, сэр? – Это по-прежнему был Баундс, терпеливо и неподвижно стоявший в ногах кровати, – Баундс, деливший свои хорошие манеры между тремя джентльменами.
– Насколько что?
– Полагаю, сэр, мне лучше заранее узнать, сколько будет гостей. Мне понадобится рассчитать количество сандвичей, сэр.
– На двоих, – хрипло пробормотал Энтони. – Леди и джентльмен.
– Спасибо, сэр, – промолвил Баундс и удалился, унося с собой унизительно постыдный мягкий воротничок, в равной степени постыдный для троих джентльменов, каждый из которых требовал лишь одной трети его внимания.
Спустя долгое время Энтони встал и облачился в переливчатый коричнево-голубой халат, приятно смотревшийся на его стройной фигуре. С последним зевком он прошествовал в ванную, где включил свет над туалетным столиком (в ванной не было внешних источников света) и с некоторым интересом изучил свое отражение в зеркале. Жалкое зрелище, подумал он, как обычно бывало поутру, – после сна его лицо казалось неестественно бледным. Он закурил сигарету, просмотрел несколько писем и раскрыл утренний выпуск «Трибьюн».
Час спустя, выбритый и одетый, он сидел за столом и рассматривал листок бумаги, извлеченный из бумажника. Листок был исписан неразборчивыми напоминаниями: «Встретиться с мистером Хоулендом в пять часов. Постричься. Узнать по поводу счета от Риверса. Сходить в книжный магазин». Под заключительной надписью стояла приписка: «Деньги в банке, $690 (зачеркнуто), $612 (зачеркнуто), $607».
И наконец, в самом низу, торопливым почерком: «Пригласить Дика и Глорию Гилберт на чай».
Этот последний пункт доставлял ему заметное удовольствие. Распорядок его дня, обычно напоминавший студенистое существо, бесформенную и бесхребетную тварь, приобрел мезозойскую упорядоченность[20]. День уверенно и даже оживленно продвигался к развязке, к кульминационному моменту, как полагается в пьесе. Он страшился того момента, когда хребет дня окажется сломанным, когда он наконец познакомится с девушкой, поговорит с ней, а потом с поклоном выпроводит ее смех за дверь, оставшись лишь с меланхолическими опивками в чайных чашках и постепенно появляющейся тухлинкой в так и не съеденных сандвичах.
В равномерном течении его дней наблюдалась растущая нехватка живых красок. Энтони постоянно ощущал ее и иногда объяснял этот феномен беседой с Мори Ноблом месяцем раньше. Было нелепо думать, что нечто столь бесхитростное и педантичное, как ощущение впустую потраченного времени, может угнетать его… но нельзя было отрицать, что непрошеное возвращение былых кумиров три недели назад повлекло его в публичную библиотеку, где с помощью читательского билета Ричарда Кэрэмела он выписал полдюжины книг по итальянскому Возрождению. То обстоятельство, что эти книги до сих пор лежали у него на столе в порядке доставки и увеличивали его финансовые обязательства на двенадцать центов за каждый день просрочки, никак не смягчало их немое свидетельство. Они были свидетелями его отступничества, облаченными в тканые и кожаные переплеты. Энтони пережил несколько часов острой и ошеломительной паники.
Первое место в оправдании его образа жизни, безусловно, занимал принцип «бессмысленности бытия». Адъютантами и министрами, пажами и сквайрами, дворецкими и лакеями этого великого Хана были сотни книг, поблескивавших на его полках, его квартира и все деньги, которые ему предстояло унаследовать после того, как старик, живущий выше по течению реки, захлебнется последними остатками своей нравственности. Он был счастливо избавлен от мира, преисполненного угроз от светских дебютанток и глупости многочисленных Джеральдин; скорее, ему следовало подражать кошачьей неподвижности Мори и с гордостью носить венец премудрости неисчислимых поколений.
Он снова и снова анализировал эти соображения и с утомительной настойчивостью возвращался к ним. Но даже логически избавившись от сомнений и храбро поправ их ногами, он тем не менее устремился через снежную ноябрьскую слякоть в библиотеку, где не было тех книг, которые ему больше всего хотелось получить. Для нас будет справедливо анализировать состояние Энтони не дальше, чем он сам мог его оценить; разумеется, любая более глубокая попытка была бы предположением. Он обнаружил в себе растущий ужас и одиночество. Сама мысль об одинокой трапезе пугала его; он часто предпочитал сидеть за столом с людьми, которых недолюбливал. Путешествия, которые некогда пленяли его, теперь казались невыносимыми; они были бессодержательной сменой цветов, призрачной гонкой за тенью его собственной мечты.
«Если я слаб по своей сути, то мне нужно заняться работой, делать какую-то работу», – думал он. Его тревожила мысль, что в конце концов он представляет собой посредственность, легко поддающуюся чужому влиянию, не обладающую ни четкой позицией Мори, ни энтузиазмом Дика. Казалось трагедией ничего не хотеть, однако он чего-то хотел, чего-то желал. Урывками он понимал, что это такое: некий путь надежды, ведущий к тому, что он представлял как неминуемую и грозную старость.
После коктейлей и ленча в Университетском клубе Энтони почувствовал себя лучше. Он встретился с двумя однокурсниками из Гарварда, и по контрасту с серой тяжестью их разговора его жизнь обрела цвет. Оба они были женаты; один в общих подробностях излагал описание своего свадебного путешествия под вежливые и понимающие улыбки другого. Энтони подумал, что оба они подобны мистеру Гилберту в зачаточном состоянии. Через двадцать лет количество их «да-да» учетверится, а нрав станет раздражительным, и тогда они превратятся в устаревшие сломанные механизмы, псевдоумудренные и бесполезные, до старческого слабоумия пребывающие под опекой женщин, которым они сами испортили жизнь.
Но он был выше всего этого, когда мерил шагами длинный ковер в холле после обеда, помедлив у окна, чтобы посмотреть на мельтешащую улицу. Он был Энтони Пэтчем – блестящим, притягательным, наследником многих людей и многих поколений. Теперь этот мир принадлежал ему, и последний мощный парадокс, который он жаждал раскрыть, находился уже недалеко.
С шальной ребячливостью он увидел в себе власть над землей; с дедовскими деньгами он воздвигнет собственный пьедестал и станет Талейраном, лордом Веруламским[21]. Ясность его ума, изощренность и разносторонний интеллект, достигшие зрелости и направляемые еще неведомой целью, найдут ему достойную работу. На этой минорной ноте его мечта потускнела: опять работа! Он попытался представить себя в Конгрессе, разгребающим горы мусора в этом невероятном хлеву рядом с узколобыми и свиноподобными рылами, которые он иногда видел в разделах карикатур воскресных газет, вместе с этими просвещенными пролетариями, которые снисходительно делятся с народом идеями, больше подобающими ученикам старших классов. С маленькими людьми и их шаблонными амбициями, которые по своему убожеству задумали возвыситься над посредственностью и подняться на тусклый и унылый небосвод мирского правительства! А лучшие из них, полтора десятка ушлых прагматиков, эгоистичных и циничных, довольствовались правом руководить этим хором белых галстуков и проволочных запонок в нестройном и громогласном гимне, отягощенном смутной неразберихой между богатством как наградой за добродетель и богатством как доказательством порочности, с непрестанным восхвалением Бога, Конституции и Скалистых гор!
Лорд Веруламский! Талейран!
По возвращении в квартиру вернулась и будничная серость. Выпитые коктейли выветрились, сделав его сонным, озадаченным и угрюмым. Он – лорд Веруламский? Сама мысль об этом отдавала горечью. Энтони Пэтч без перечня достижений, без мужества, бессильный удовлетвориться истиной, когда она открывается ему. О, каким же он был претенциозным болваном, делавшим карьеру из коктейлей и тайно сожалевшим в своей слабости о крушении неполноценного и жалкого идеализма! Он приукрасил свою душу тончайшим вкусом, но теперь жаждал лишь старой рухляди. Он был пустым, пустым как забытая бутылка…
Раздался звонок в дверь. Энтони вскочил и приложил к уху слуховую трубку. Голос Ричарда Кэрэ-мела был шутливо-напыщенным:
– Мисс Глория Гилберт извещает о своем прибытии.