Уметь возражать. Ныне всякий знает, что умение спокойно принимать возражения является признаком высокой культуры. Некоторым даже известно, что человек более высокого уровня развития мечтает услышать возражения по отношению к себе и даже сам нарывается на них, так как ему очень хочется, чтобы кто-нибудь указал на то, где он был опрометчиво несправедлив. Совсем другое дело – уметь возражать; здесь требуется чистая совесть и неприятие всего привычного, традиционного, канонизированного – пожалуй, последнее важнее всего, это, собственно, и есть то великое, новое, удивительное, что отличает нашу культуру, – быть может, самый важный шаг освобожденного духа: кто знает?
Вздох. Я ухватил эту мысль, когда она уже готова была незаметно промелькнуть и улизнуть от меня, но я первыми попавшимися словами связал ее, чтобы она снова не улетела. И вот от этих резких слов она умерла и беспомощно повисла, запутавшись в них, – а я, глядя на нее, никак не могу взять в толк, чему это я так радовался, когда поймал эту птаху.
Чему следует учиться у художников. Какие есть в нашем распоряжении средства, при помощи которых мы могли бы сделать вещи прекрасными, привлекательными, желанными – если они таковыми не являются, – а мне представляется, они никогда не бывают таковыми сами по себе! В этом смысле нам есть чему поучиться у лекарей, как они разводят, например, горькую микстуру или добавляют в смесь вино и сахар; но еще более поучителен пример художников, которые, собственно говоря, только тем и занимаются, что выдумывают такие фокусы и трюки. Удаляться от предметов на такое расстояние, чтобы уже и не различать деталей и, призывая на помощь внутренний взор, мысленно восстанавливать их, силясь запечатлеть некий зримый образ, – или смотреть на вещи как бы из-за угла, в разрезе, – или поставить предметы на такое место, чтобы они оказывались явно не на месте, загораживали друг друга, изменяя перспективу и затрудняя любой обзор, – или смотреть на них через цветное стеклышко или в предзакатном свете, – или покрывать поверхность полупрозрачной пленкой, – вот чему нам не мешало бы поучиться у художников, в остальном мы должны быть мудрее, чем они. Ибо их художественная сила иссякает обычно там, где кончается искусство и начинается жизнь; мы же хотим стать певцами нашей жизни и в первую очередь воспеть все неприметное и будничное!
Прелюдии науки. Неужели вы думаете, что науки могли бы родиться на свет божий и набрать силу, не будь тех волшебников, алхимиков и ведьм, которые появились задолго до них и потратили немало сил, чтобы своими предсказаниями и разными хитроумными уловками вызвать к жизни жажду, ненасытную потребность и вкус к тайным и запретным силам? Подумайте, ведь предсказать нужно было неизмеримо больше того, что в действительности могло бы свершиться, дабы хоть что-нибудь свершилось в области познания. Вполне возможно, что, подобно тому как мы воспринимаем в данном случае исполняемые для нас прелюдии и экзерсисы как упражнения, предваряющие явление науки, хотя сами исполнители их таковыми не считают, так в каком-нибудь далеком будущем будет восприниматься и вся религия – как упражнение и прелюдия: быть может, она будет считаться редким средством, данным каждому отдельному человеку для того, чтобы он мог насладиться вполне самодовольством некоего бога и его самонизвержения. Действительно! – спрашивается, а смог бы человек без этой религиозной школы, без этой подготовки вообще научиться испытывать ненасытную потребность в самом себе и удовлетворять ее своими собственными силами? Неужели Прометей был обречен на то, чтобы сначала наивно верить, будто бы он похитил свет и понес заслуженную кару, а потом наконец осознать, что он сам создал свет в тот самый миг, когда возжаждал света, и что не только человек, но и сам Бог – творение его рук, податливая глина в его руках? Значит, все это лишь творение творца? И все это безумие, и это похищение, Кавказ, и коршун, и вся трагическая «Прометея» познающих?
Заблуждение созерцателей. Люди высокого уровня развития отличаются от людей низкого уровня тем, что они несравнимо больше видят и слышат, и делают они это осмысленно, – вот что отличает человека от животного и высших животных от низших. Мир открывается полнее тому, кто стремится дорасти до высот человеческой сущности, и чем выше он поднимается, тем больше на его пути встречается приманок, как будто сам интерес расставил на него сети, и множится число приманок, и множатся вместе с ними его радости и горести – у более развитого человека счастье всегда сопутствует несчастью, и, становясь счастливее, он неизбежно становится несчастнее. При этом, однако, не может избавиться от одной навязчивой иллюзии: он почему-то думает, что ему отведена роль зрителя и слушателя, перед которым разыгрывается величественное музыкальное представление, именуемое жизнью: он называет свою природу созерцательной, но не видит того, что он сам и есть настоящий певец жизни, которому предстоит довести эту партию до конца, не понимает, что хотя он и отличается от актеров, разыгрывающих эту пьесу, от так называемых действующих лиц, но все же еще больше он отличается от обычного зеваки или званого гостя, сидящего в зале. Ему как художнику, конечно же, присуща vis contemplativa[33], и он способен взглянуть на свое творчество как бы со стороны, но вместе с тем – и это важнее всего – ему присуща vis creativa[34], которой как раз недостает всякому действующему лицу, как бы убедительно ни выглядел он на сцене и что бы об этом ни говорил весь свет. И только мы, мы, которые умеем придавать осмысленность ощущениям, только мы беспрестанно действительно что-то создаем – мы создаем целый мир, который будет вечно расти, мир, в котором найдется место оценкам, всему красочному и значительному, перспективам и разным иерархиям, утверждениям и отрицаниям. И это наше творение разойдется по рукам, его будут разучивать денно и нощно так называемые действующие лица (то есть наши актеры), они будут играть эту пьесу снова и снова, пока она не станет плотью и кровью и даже самой действительностью. И все, что только есть ценного в этом мире, все представляет собой ценность не само по себе, проистекает не из природной сущности – ибо природа не имеет никакой ценности, а является лишь благоприобретенной ценностью, – она дана, подарена, и этими даятелями и дарителями были мы! Ведь это мы сумели создать мир, который мало-мальски привлекает человека! Но именно этого знания нам недостает, и даже если у нас мелькнет такая мысль, то тут же и улетучивается: мы недооцениваем свою лучшую силу и, считая себя созерцателями, думаем о себе хуже, чем того заслуживаем, – и оттого не чувствуем мы ни той гордости, ни того счастья, которое по праву могли бы испытать.
Опасности, подстерегающие счастливых. Иметь тонкие чувства и тонкий вкус; иметь привычку к изысканнейшим и возвышеннейшим проявлениям духа, как будто речь идет о самой обыкновенной и непритязательной пище; уметь наслаждаться душою – сильной, смелой, отважной; твердо ступать по жизни, спокойно глядя вперед, – идти навстречу самым большим опасностям, как на великий праздник, исполняясь неведомой жаждой новых открытий – миров и морей, людей и богов; жадно вслушиваться в каждую веселую мелодию, как будто там, откуда доносятся эти звуки, расположились на привал отчаянные храбрецы, солдаты, мореходы, и испытать от этого мгновения такое глубочайшее наслаждение, которое уже не поможет устоять ни перед нахлынувшим потоком слез, ни перед щемящей пурпуровой тоской того, кто изведал счастье. Найдется ли хоть один человек, который отказался бы от всех этих сокровищ и от такого счастья! Такое счастье знал Гомер! Тот, кто грекам выдумал богов – нет, нет, – себе, своих богов! Но не будем закрывать глаза на то, что и Гомерово счастье не спасет от страданий, и все равно ты будешь самым легкоранимым существом в подлунном мире! И только такой ценой можно купить себе самую дорогую раковину из тех, которые когда-либо выбрасывали на берег волны бытия! И всякому, кто владеет ею, будет все труднее переносить боль, пока в конце концов боль не станет просто непереносимой, – и вот достаточно было лишь слегка огорчиться, почувствовать всего лишь легкое отвращение, которое и отравило под конец жизнь Гомера. Он не сумел справиться с чепуховой загадочкой, которую задали ему молодые рыбаки! Да, вот такие загадочки и есть самая большая опасность для счастливых!
Два счастливца. Поистине, этот человек, несмотря на свои юные годы, уже мастерски владеет искусством импровизации жизни и способен даже самого пристрастного знатока повергнуть в изумление: ведь создается впечатление, что он не допускает ни единого огреха, хотя уже давно ведет головокружительнейшую игру. Невольно вспоминаешь блестящие импровизации тех виртуозов, которым почитатели готовы были приписать божественную непогрешимость, как будто их рукою водил сам Бог, хотя и они порой ошибались, чего еще не избежал ни один смертный. Но у них хорошая школа, да к тому же они достаточно находчивы и готовы в любой момент, взяв первую попавшуюся ноту, которая случайно подвернулась капризным пальцам, тут же построить новый гармонический ряд и таким легким движением придать обыкновенной случайности глубокий смысл и возвышенную одухотворенность. А вот совсем другой человек, этого повсюду преследуют сплошные неудачи. Уже не раз случалось так, что из-за страстного влечения к чему-то он оказывался у самой бездны, грозящей неминуемой гибелью, и если ему все же удавалось увернуться от нее, то, уж конечно, не без потерь и, уж конечно, дело не обходилось одним подбитым глазом. И что же вы думаете, его это очень огорчило? Он уже давно про себя решил не принимать слишком уж всерьез свои желания и планы. «Если мне не повезет сейчас, – так утешает он себя, – то повезет, наверное, потом; ведь, честно говоря, я и сам не знаю, но, быть может, я больше обязан моим неудачам, чем удачам. Разве я создан для того, чтобы упрямиться и упираться, словно бык? Ведь не это же составляет главную ценность и смысл моей жизни, а что-то другое, моя гордость и мои неудачи не в этом. Я знаю больше о жизни, так как слишком часто был близок к тому, чтобы потерять ее: и именно поэтому я получаю от жизни больше, чем вы все, вместе взятые!»
Дело невозможно без расставания. В сущности, мне претит всякая мораль, которая требует: «Не делай этого! Отрекись! Преодолей самого себя!» – и наоборот, я принимаю ту мораль, которая побуждает меня к действию, – все время что-то делать, с утра до вечера, целыми днями, а по ночам мечтать только об этом и думать только об одном: нужно сделать это хорошо, так хорошо, как могу сделать только я! Кто живет такой жизнью, тот постепенно теряет все то, что не относится к такой жизни: без ненависти и отвращения он наблюдает за тем, как сегодня его покидает одно, а завтра другое, так падают пожелтевшие листья, подчиняясь малейшему дуновению ветерка; а иногда он даже не видит растущей вокруг него пустоты, ибо его строгий взор устремлен к поставленной цели, он смотрит только вперед – ни в сторону, ни назад, ни вниз. «От нашего дела зависит, с чем должны мы расстаться: дело – невозможно без расставания» – вот это по мне, таков мой placitum[35]. Но я вовсе не хочу очертя голову броситься в объятия собственной бедности, я не люблю все эти негативные добродетели, требующие отречения, – добродетели, сущность которых исчерпывается отрицанием и самоограничением.
Самообладание. Те моралисты, которые призывают человека прежде всего научиться владеть собой, навлекают на него тем самым странную болезнь, которая проявляется в постоянных вспышках раздражительности при всяком проявлении естественных побуждений и склонностей, что напоминает приступы своеобразной чесотки. И что бы отныне ни толкало его, что бы его ни влекло, ни манило, ни побуждало – не важно, извне или изнутри, – этому слабонервному всегда мерещится, что его самообладанию грозит смертельная опасность: теперь он не позволит себе довериться ни одному инстинкту, его теперь не заманить свободным взмахом крыльев, он встал в оборонительную позу, вооружившись до зубов против себя самого, не дремлет бдительное око вечного стража, он охраняет свою собственную крепость, и эта крепость – он сам. Да, такая служба может даже придать ему величие! Но как ненавистен он стал другим, как противен сам себе, как обделен он оказался, отрезанный от всех прекраснейших превратностей души! И даже от всех дальнейших наставлений! Ибо время от времени нужно уметь забываться, если хотеть чему-нибудь поучиться не только у себя самого, но и у других учителей.
Стоики и эпикурейцы. Эпикуреец тщательно подбирает себе ситуации, людей и даже события, которые хорошо бы подходили к его необычайно чувствительной интеллектуальной организации, от всего остального – что означает: почти от всего – он отказывается, ибо это для него слишком грубая и тяжелая пища. Стоик же, наоборот, все время приучает себя заглатывать без всякого отвращения и камни, и червяков, и осколки стекол, и скорпионов; его желудок должен наконец научиться равнодушно принимать все, что случайно забросит в него жизнь: он напоминает ту арабскую секту ассуев, которые встречаются в Алжире; и так же как эти неприхотливые сектанты, он любит зазвать побольше публики, чтобы продемонстрировать свою неприхотливость, – чего как раз не любит делать эпикуреец, который вполне обходится без всякой публики – ведь у него есть свой «сад»! Людям, которыми играет судьба, тем, кто живет в жестокое время и зависит от произвола непредсказуемых и взбалмошных людей, стоицизм был бы вполне показан. Но тот, у кого есть хотя бы смутное предчувствие, что судьба не поскупится и дозволит ему сплести длинную нить, тому, пожалуй, более пристал эпикурейский образ жизни; так поступали до сих пор все люди, посвятившие себя занятиям духовным! Вот для кого была бы великая потеря – лишиться тонкой чувствительности и получить взамен хорошенький подарок – задубелую кожу стоика, утыканную колючими иголками.
В пользу критики. Сегодня тебе кажется, что та истина или некое подобие истины, которую ты так лелеял, оказалась заблуждением, и ты отталкиваешь ее от себя, наивно полагая, будто твой разум одержал на этот раз победу. Но, может статься, твое давешнее заблуждение было для тебя, тогдашнего, когда ты был совсем другим – а ты всегда другой, – столь же необходимым, как и все твои нынешние «истины», оно служило тебе чем-то вроде кожи, которая, как защитный покров, скрывает до поры до времени многое из того, что тебе еще рано видеть. Твоя новая жизнь – это она убила твое прежнее мнение, и твой разум тут совершенно ни при чем: просто ты больше не держишься за это мнение, оно тебе не нужно, и вот оно, лишившись последних сил, само по себе тихо чахнет, вянет, и неразумность, как какой-нибудь червяк из яблока, осторожно выползает из него на свет божий. Та критика, которой мы занимаемся, никогда не бывает бездоказательной или безличной – она всегда, или, по крайней мере, часто, является доказательством того, что в нас еще есть живые, движущие силы, которым не нужны никакие защитные покровы. Мы отрицаем и должны отрицать, потому что нечто хочет в нас жить и утверждаться, то, чего мы еще, быть может, совершенно не знаем, то, что ускользает от нашего взгляда! Вот что можно сказать в пользу критики.
История каждого дня. Как складывается у тебя история каждого дня? Взгляни на свои привычки, из которых она состоит: проистекают ли они от твоей мелкой трусости и непомерного лентяйства или являются следствием твоей храбрости и находчивости? Но как бы то ни было, вполне возможно, что люди, и в том и в другом случае, будут расточать тебе похвалы, а ты хоть так, хоть этак, но сумеешь принести им пользу. Но всеми этими похвалами, пользой, всеобщим уважением пусть довольствуется тот, кто мечтает иметь ничем не запятнанную совесть, – это не для тебя, ведь ты великий знахарь, которому открыты все тайны сердца и утробы, уж ты-то знаешь, что такое совесть!
Седьмая ступень одиночества. Однажды некий странник захлопнул за собою дверь, встал на пороге и зарыдал. Потом он сказал: «Все эти бурные томления-стремления, которые вечно гнали меня к истинному, подлинному, неподдельному, достоверному! Как я зол на них! Ну почему именно за мной неотступно следуют эти мрачные неистовые погонщики? Я хотел бы отдохнуть немного, но они не дают. А сколько вокруг соблазнительных уголков, сулящих покой и отдохновение. Везде найду себе я сад Армиды: но это значит снова обречь себя на новые горькие утраты, а сердце – на новые печали! И мне нужно двигаться дальше, хотя ноги не держат меня, мои усталые, сбитые в пути ноги; но я иду, превозмогая себя, и потому в моем последнем угрюмом взгляде сквозит досада на эту недоступную теперь мне красоту, которая не сумела меня удержать, – именно потому, что она не сумела меня удержать.
Воля и волна. С какой жадностью подступает эта волна, как будто здесь можно чем-то поживиться! С какой цепенящей стремительностью протискивается она в самые дальние, в самые сокровенные уголки скалистых ущелий! Кажется, что она спешит кого-то опередить, кажется, что там сокрыто какое-то сокровище, цены которому нет. И вот она отступает, теперь уже не спеша, все еще белая от волнения, – неужели она разочарована? Неужели не нашла того, что искала? Или только притворяется разочарованной? Но вот уже приближается новая волна, еще более жадная, более дикая, чем первая, – видно, и ее душа прониклась жаждой тайн и духом кладоискательства. Так и живут они, эти вольные волны, гонимые своей ненасытной жадностью, так живем и мы, гонимые своей волей и ненасытными желаниями! – больше я ничего не скажу. Вот как?! Вы не доверяете мне? Вы гневаетесь на меня, вы, прекрасные чудовища? Боитесь, что я до конца раскрою вашу тайну? Так что же – гневайтесь себе сколько угодно, поднимайте свои зеленые телеса, нагоняя ужас и страх, вздымайтесь пеною высоко, насколько хватает сил, вставайте стеною между мною и солнцем – так, как вы это делаете сейчас! Действительно, вот уже затмился весь белый свет и остались лишь зеленые сумерки и зеленые молнии. Вы можете делать все, что угодно, – вы, надменные, вы, заносчивые, – вы можете рычать от наслаждения и злости, – вы можете снова броситься вниз, зашвырнуть в глубину свои изумруды, отряхнуть бесконечные белые космы пены, окатить все холодными брызгами, – и мне все будет по нраву, вы во всем хороши, и я признателен вам за все: как же я могу выдать вас! Ведь я – запомните это! – я знаю вас и вашу тайну, я знаю ваш род! Вы и я, мы ведь с вами – одного рода! Вы и я, мы ведь владеем одной тайной!
Преломленный свет. Храбрым бываешь не всегда, особенно когда устанешь; тогда наш брат не прочь немного поскулить: «О, как это тяжело – причинять людям боль, как ужасно, что без этого не обойтись! Какой нам прок жить уединенно, вдали от всех, если мы не желаем молчать о том, что оскорбляет наши нравственные чувства? Может быть, было бы разумнее окунуться в мирскую суету и попытаться исправить в каждом по отдельности то, что непременно и неизбежно погубит всех? Может быть, надо стать глупым с глупцом, честолюбивым с честолюбцем, мечтательным с мечтателем? Разве это было бы несправедливо, особенно при таких кричащих отклонениях? Достаточно мне только услышать, что кто-то замышляет против меня какое-нибудь злодеяние, – разве не испытываю я в тот же миг чувство удовлетворения? Все правильно! – так, мне кажется, я мог бы сказать им – я так мало подхожу вам, и на моей стороне так много правды: проведите-ка за мой счет славный денек, один, два – сколько сможете! Вот вам мои недостатки и промахи, мои иллюзии, мое безвкусие, моя растерянность, мои слезы, мое тщеславие, мои совиные повадки отшельника и полуночника, мои противоречия! Вот здесь есть над чем вам посмеяться! Так смейтесь же и радуйтесь! Меня не злит нисколько тот закон и тот порядок вещей, которые предписывают испытывать радость при виде недостатков и ошибок! Давным-давно, наверное, были более „прекрасные времена“, когда любой, кого посетила хотя бы одна мало-мальски свежая мысль, чувствовал себя настолько незаменимым, что считал своим долгом выйти на улицу и сообщить всем и вся: „Глядите! Царствие Небесное приблизилось! Я не заметил бы своего отсутствия, если бы меня не было. Значит, мы не такие уж незаменимые!“» Но, как уже говорилось, мы так не думаем, пока сохраняем свою храбрость: мы думаем не об этом.
Моя собака. Я дал своей боли имя – я зову ее «собакой», – она такая же верная, такая же настырная и бесцеремонная, такая же занятная и такая же умная, как и все собаки, – и я могу прикрикнуть на нее и выместить на ней свое скверное настроение: так, как поступают другие со своими собаками, слугами и женами.
Никаких мученических сцен. Я хочу последовать примеру Рафаэля и никогда больше не изображать никаких мученических сцен. В мире достаточно вещей возвышенных, чтобы нужно было еще искать возвышенное там, где оно соседствует с жестокостью; и мое честолюбие, к тому же, едва ли удовлетворится, если я надумаю сделаться вдохновенным палачом.
Новые домашние животные. Я хотел бы завести себе своего собственного льва и своего собственного орла, чтобы в любой момент по разным знамениям и приметам можно было бы определить, насколько во мне прибавилось или убавилось силы. Неужели сегодня, когда я смотрю на них сверху вниз, я должен бояться их? Настанет ли час, когда они будут смотреть на меня снизу вверх и бояться?
Часок перед смертью. Бури грозят мне бедой: настигнет ли меня моя буря, от которой я погибну, как погиб некогда Оливер Кромвель, настигнутый своей бурей? Или я погасну, как та свеча, которая устояла против ветра, но, устав от себя, ощутила пресыщенье – и потухла – прогоревшая свеча? Или наконец: может быть, лучше задуть себя, чтобы не прогореть?
Люди, наделенные пророческим даром. Вы не в состоянии понять, что люди, наделенные пророческим даром, великие страдальцы: вы только думаете о том, что им достался прекрасный «дар», и вы, пожалуй, сами бы не прочь иметь такой – здесь уместнее будет прибегнуть к сравнению: представим себе, как, должно быть, страдают животные от разрядов электричества в воздухе и в облаках! Мы видим, что некоторые виды животных обладают способностью предчувствовать перемену погоды, как, например, обезьяны (что можно наблюдать даже в Европе, и не только в зверинцах: скажем, на Гибралтаре). Но мы при этом не думаем о том, что их пророком становится чувство боли! Когда сильный положительный заряд под влиянием надвигающейся издалека тучи неожиданно превращается в отрицательный, что неизбежно влечет за собой скорую перемену погоды, тогда животные начинают вести себя так, будто к ним приближается враг, и они либо занимают оборонительную позицию, либо спасаются бегством – они воспринимают плохую погоду не как погоду, а как врага, чье приближенье они давно уже чуют!
Взгляд в прошлое. Мы редко задумываемся над тем, в чем же высокий смысл, в чем пафос и есть ли он вообще в том отрезке жизни, который мы проживаем в данный момент; нам кажется всегда, что наша сегодняшняя жизнь – единственно возможное для нас разумное состояние, наш этос, а не пафос, если воспользоваться здесь понятиями, бывшими в ходу у греков, которые строго разделяли эти два явления. Я услышал сегодня какой-то случайный отрывок мелодии, и в памяти моей всплыл давно забытый образ – зима, и дом, и уединенная жизнь отшельника, вдали от всякой мирской суеты, и вспомнились мне чувства, которые я испытывал тогда: мне казалось, что я мог бы прожить так вечно. Но теперь я понимаю, что все это – лишь мгновения душевного подъема, минуты страстного воодушевления – высокая патетика, то состояние, которое можно сравнить с этой мучительно-мужественной мелодией, дарующей утешение, – но такое состояние не может длиться годы, и, конечно, оно не может быть вечным: для этой планеты оно слишком «неземное».
Мудрость в боли. В боли заключено столько же мудрости, сколько и в удовольствии: боль, подобно удовольствию, относится к наиважнейшим силам, направленным на сохранение рода. Если бы она не выполняла эту роль, она давно бы уже исчезла с лица земли; а то, что она причиняет страдания, не может быть убедительным аргументом против нее: такова ее сущность. Мне слышится в боли голос капитана корабля, отдающего команду: «Убрать паруса!» Отважный мореплаватель по имени человек должен иметь отличную сноровку, чтобы уметь управляться с парусами в тысяче разных ситуаций, иначе ему не сдобровать и океан быстро затянет его к себе в пучину. Нам следует научиться жить на малых оборотах, и как только боль подаст сигнал опасности – самое время сбавить ход, – при всяком приближении большой опасности, какой-нибудь страшной бури, благоразумнее всего, с нашей стороны, будет как можно меньше «пыжиться». Правда, существуют такие люди, которые, чувствуя надвигающуюся большую боль, слышат как раз совсем другую команду и, как никогда гордые, воинственные, счастливые, отважно глядят прямо в лицо грядущей буре; и даже сама боль дарует им мгновения наивысшего блаженства и величия! Это герои, великие мучители человечества: те немногие, те редчайшие люди, которым требуется то же оправдание, что и самой боли, – и действительно, не следует отказывать им в этом! Это самые главные силы, способствующие сохранению рода и его развитию, пусть даже они достигают этого только тем, что не приемлют никакого покоя и уюта и не скрывают своего отвращения к счастью такого рода.
Самим интерпретировать свои переживания! Честность всех основателей религий и им подобных никогда не простиралась так далеко, чтобы сделать свои собственные переживания основным и самым важным предметом познания. «Каковы же были, собственно говоря, мои переживания? Что же тогда происходило во мне и вокруг меня? Действительно ли мой разум был ничем не замутнен? Достаточно ли хорошо была вооружена моя воля против всякого обмана чувств, достаточно ли храбро сопротивлялась она нашествию всяческих фантазий?» – ни один из них не задавался такими вопросами, да и нынешние достопочтенные ревнители религий не утруждают себя этим: с гораздо большим пылом они бросаются на поиски того, что как раз противно разуму, и тут уж они стараются найти пути полегче: они переживают «чудеса» и «возрождения» и внемлют голосам ангелочков! Но мы, другие, мы – те, которые весь свой пыл обращаем на поиск того, что подчиняется разуму, мы хотим иметь наши переживания перед глазами и строго наблюдать за ними, как этого требует всякий научный опыт, час за часом, день за днем! Мы сами хотим стать своими собственными экспериментами и подопытными животными!
При встрече. А: «Правильно ли я тебя понимаю – ты ищешь? Ты хочешь найти в существующем ныне мире свой угол и свою звезду? Там, где ты мог бы улечься на солнышке, чтобы и на тебя снизошла полная благодать и твоя жизнь оправдалась? Пусть каждый поступает так же на благо самому себе – ты мог бы вполне так сказать, – а все эти общие слова, заботу о других, об обществе нужно просто выкинуть из головы!» Б: «Но я хочу большего, я ничего не ищу. Я хочу сотворить себе свое собственное солнце!»
Новая осторожность. Давайте больше не будем думать о наказаниях, порицаниях, исправлении! Одного отдельного человека вряд ли можно изменить; и даже если представить, что нам это удалось, то вместе с тем могло бы произойти и нечто совершенно непредвиденное: мы сами бы изменились под его влиянием! Последим лучше за тем, чтобы наше собственное влияние на грядущее уравновешивало и перевешивало его влияние! Давайте избегать открытых схваток – ведь они-то и есть, по существу, порицание, наказание и желание исправить. Лучше постараемся возвысить себя! Пусть наш идеал будет искриться еще более яркими красками! Пусть другой идеал померкнет в нашем свете! Нет! Мы не желаем ради него темнеть, подобно всем наказующим и недовольным! Отойдем лучше в сторону – и не будем смотреть!
Притча. Мыслители, в которых движение звезд осуществляется по замкнутому кругу, не отличаются особой глубиной; кто вглядывается в себя, как в безграничное мировое пространство, кто несет в себе множество Млечных Путей, тот знает, какой царит в них хаос и беспорядок; от них – прямая дорога к хаосу и лабиринту бытия.
Подарок судьбы. Судьба не может придумать лучшего подарка, чем дать нам возможность сразиться на стороне противника. Тем самым нам заведомо обеспечена великая победа.
In media vita![36] Нет! Жизнь меня не разочаровала! С каждым годом она кажется мне все более богатой, желанной, таинственной: с того самого дня, когда меня осенила великая освободительница – мысль о том, что жизнь может быть экспериментом познающего, а не долгом, проклятием, обманом! А само познание: пусть для других оно будет чем-то другим – например, уютным ложем, дарующим покой, или дорогой, ведущей к нему, или занимательной беседой, или праздным удовольствием, – для меня же оно – мир, грозящий опасностями и сулящий победы, мир, в котором есть где разыграться героическим чувствам. «Жизнь – это средство познания» – кто принял это всем сердцем, тот может ничего не бояться, тот может даже весело жить и весело смеяться! А разве сумел бы хоть кто-нибудь вообще научиться как следует смеяться и жить, если бы не научился сначала как следует воевать и побеждать?
О настоящем величии. Сумеет ли кто-нибудь совершить что-нибудь великое, если он не ощутит в себе достаточно силы воли, достаточно решимости причинять великие мучения? Терпеть мучения – дело нехитрое: слабые женщины и даже рабы достигли большого мастерства по этой части. Но не погибнуть от душевных мук, когда причиняешь великие мучения и слышишь их душераздирающие крики, – великий подвиг, вот где настоящее величие!
Врачеватели души и мучения. Все проповедники морали, равно как и все теологи, имеют одну скверную привычку: они настойчиво пытаются убедить людей в том, что дела их совсем плохи и поэтому спасти их может только жесткое, радикальное лечение. Ну а поскольку люди во все века слушали таких учителей развесив уши, то в конце концов они усвоили в какой-то степени все эти выдумки и окончательно уверились в том, что дела их и впрямь из рук вон плохи; так что теперь они даже очень любят повздыхать, посетовать на жизнь или состроить уж такую мрачную мину, чтобы ни у кого не оставалось сомнения, что эта самая жизнь совершенно невыносима. На самом же деле такая жизнь их совершенно устраивает и они даже влюблены в нее – у них в запасе тысячи уловок и ухищрений, при помощи которых можно одолеть любую неприятность и вытащить терновые колючки из всякой муки и беды. Мне даже кажется, что о муках и бедах здесь говорится преувеличенно много, как будто этого требуют правила хорошего тона, – но зато упорно молчат о том, что против боли существует бесчисленное множество лекарств, таких как одурманивание, или лихорадочная поспешность мысли, или покой, или дурные воспоминания, прожекты, надежды, и много всяких видов гордыни и сочувствия, которые действуют не хуже всякой анестезии: ведь если боль не заглушить, то она может стать настолько нестерпимой, что наступает обморок. Мы очень хорошо умеем подслащивать свои горести, особенно горечь сердца; если нужно, у нас всегда под рукой наша храбрость и возвышенность души, а также болезненная склонность к благородным порывам безропотного подчинения и кроткого смирения. Мы недолго горюем над потерями: не было бы счастья, да несчастье помогло – теперь мы чувствуем, например, в себе новую силу: пусть даже это только открывающаяся возможность проявить силу! Чего только не навыдумывали эти проповедники морали о внутренней «ущербности» злых людей! Сколь лживы все их россказни о бедах, которые постигают всякого, кто отдается страстям! – да, ложь здесь будет самым уместным словом: ведь им хорошо было известно, какое безграничное счастье испытывают такие люди, но они молчали как убитые, ни словом не обмолвились, поскольку это полностью опровергало их теорию о том, что счастье возможно лишь после подавления страсти и усмирения воли! И наконец, касательно рецепта всех этих врачевателей души и их хваленого жесткого, радикального лечения – позвольте полюбопытствовать: неужели в нашей жизни и в самом деле столько мучений и тягот, что предпочтительнее будет сменить ее на жизнь стоическую без всяких потрясений? Нам думается, что в нашей жизни хотя и много тягот, но все же не настолько, чтобы нам нужно было еще стоически переносить тяготы стоической жизни!