Вот, в этом и вся матушка.
Ворчит, ругается, а рябину, которую никто в доме, кроме Усти, не любит, на зиму хочет собрать да и варенье сделать. Не для себя же, для дочери.
Раньше Устя этого не видела.
А сейчас еще раз поцеловала матушке руку – и умчалась в сад.
Варенье из рябины?
Хочу-хочу-хочу! И рецепт вспомнить могу, в монастыре и такие книги были! Только вот на кухню бывшую царицу не допускали, да Устя и сама не рвалась. Что-то переводила, что-то переписывала… так, чтобы с ума не сойти от скуки. А готовить не готовила. Скучно ей казалось, неинтересно.
А сейчас вот будет!
В груди, под сердцем, мягко пульсировал черный огонек.
– Устька!
Устинья повернулась так, что коса взлетела, словно рука, едва по лицу нахалку не стегнула.
– Что тебе, Аксинья?
Симпатичная девушка, на год младше, поморщилась.
– Сколько тебе повторять? Ксения я! Ксе-ни-я!
– Кому ты Ксения, а в крещении Аксинья [2].
Устя знала, о чем говорит! Как же сестру раздражало это «Аксинья»! Как ей хотелось быть самой модной, самой светской, выезжать, на балах танцевать…
И ничего бы в этом страшного не было.
Если бы не предательство.
Его она сестре и тогда не простила, и сейчас…
Нет, не напомнит. Пока еще ничего не было, а может, Ксюха и не такой пакостью станет? А вдруг?
Устя ее помнила – еще ДО монастыря.
Разряженную в модный лембергский наряд с фижмами, в парике, напудренную так, что на белом фоне любое лицо нарисовать можно было – все равно. Помнила злые слова, которые летели в Устинью и совершенно ту не трогали. Не о сестре душа болела.
Тогда она еще могла болеть. Потом начала просто умирать…
Аксинья поняла, что проигрывает, и сменила тему.
– Ты мне скажи, ты к батюшке подойдешь? Я на ярмарку хочу…
Устя помнила эту ярмарку.
Осеннюю, веселую…
А потом, как оказалось, и ее кое-кто с той ярмарки запомнил. Но… не пойти?
Устя подумала пару минут. И улыбнулась:
– Аксинья, мы не к отцу пойдем. К матери.
– К матушке? А зачем?
Вопрос был непраздным, боярыня хоть во дворе и доме и распоряжалась, но за их пределами мало что решала. Платье дочери сшить – пожалуйста. Дочь погулять отпустить – только с батюшкиного разрешения. Которое вымаливать загодя приходится, упрашивать, выклянчивать…
– А затем. – Устя решила попробовать сделать сестру своей союзницей.
Ну, не дурочка ведь Аксинья, это просто так жизнь повернулась. Не все ее проверку проходят, кто и ломается. Нальешь воду в треснувшую чашку – и пей из ладоней.
– Ежели мы все правильно сделаем, батюшка нас не только на ярмарку отпустит.
– Да? – Аксинья явно сомневалась, но спорить не стала. Не ей розог всыплют, ежели что, Усте.
– Уверена. А пока помоги мне варенье из рябины сварить, да и пойдем к матушке. Так она сговорчивее будет.
Аксинья хоть и собиралась фыркнуть – гадость, горькая, несусветная, но любопытство сильнее оказалось.
– Ладно уж. Помогу. Долго тебе еще осталось?
Устя оценила чан с вареньем:
– Может, с полчаса.
– Хорошо. Что делать надобно?
Были бы руки, а дело на кухне завсегда найдется.
Боярыня Евдокия Фёдоровна от дочерей много не ждала.
Что они там сделают?
А все ж не впустую будет! На кухне покрутятся, понюхают, чем хозяйство пахнет… и в кого они такие неудельные растут? Она-то с детства при матушке, и на скотный двор, и на кухню, и мыло варить, и лекарства делать – да мало ли забот в бедном хозяйстве? У нее-то род хоть и старинный, но тоже бедный, до пятнадцати лет сопли подолом утирала. Потом уж к ней Алексей Иванович посватался.
Правда, и у него тоже не так чтобы полы золотом выложены, экономить приходится, а все ж лучше, чем в родимом доме.
Как получилось, что она с дочками мало занималась? Да вот… матушка у Евдокии была крепкого здоровья, а сама Евдокия не удалась. Восьмерых родила, так четверых Господь забрал. И трое из них сыночки, один остался. И того Евдокия уж так выхаживала, ночей с ним не спала, не знала, как рядом дышать.
И деточек скидывала.
И роды ей тяжело давались, считай, потом по месяцу прабабка ее травами отпаивала. Куда уж тут дочек наставлять?
Заботилась, как могла, и ладно!
Няньки-мамки есть, пригляд есть – и то слава богу. А уж какими там дочки растут – авось замуж выйдут, так всему научатся. Она же научилась?
Чего она не ожидала, так это стука в светелку, в которой прилегла отдохнуть, убегавшись. Ждала очередных проблем и указаний, а вместо этого Аксинья заглянула, даже смущенная:
– Маменька, отведайте?
Отведать?
Но второй в светелку вошла Устинья с подносом. Держала с усилием, но улыбалась. А на подносе – тут и взвар ягодный, и варенье в красивой плошке, и ложечка рядом, и хлебушек нарезан, выложен… так и захотелось подхватить ложечкой варенье – и отправить в рот. Боярыня и противиться себе не стала.
И замурлыкала восхищенно.
Сладость сиропа и горечь рябины, запах трав и меда…
– Чудесно.
Казалось, силы сами на глазах прибывают.
– Мы варенья на зиму сварили, маменька. Коли прикажете, еще сварим. – Устя смотрела ясными серыми глазами. – Только понравится ли?
Боярыня тряхнула головой и отправила в рот еще ложечку варенья, запила обжигающим травяным взваром.
Хорошо…
– Варите, девочки. Хорошо у вас получилось.
– Маменька, нельзя ли приказать еще рябины купить? У нас уж и нет, считай?
Боярыня только кивнула:
– Прикажу. Купят.
– Маменька… – Устя была сама невинность. – Прошу вас, позвольте и нам с Аксиньей на рынке бывать? Взрослые уж стали, а что и сколько стоит, по сей день не знаем. Замуж выйдем, так нас обманывать станут. Что ключница, что холопки… ох, мужья гневаться будут!
Боярыня брови сдвинула, а потом призадумалась.
Да, конечно. Невместно боярышням, словно чернавкам, по рынку шастать. А с другой-то стороны… какие еще семьи их возьмут? Ведь бесприданницы! Что там Алексей Иванович за дочками дать сможет? Почти ничего, так, копеечки медные, слезами политые.
Не возьмут девочек в богатую семью. А в бедной каждый грош считать придется, слезами умоешься за лишние траты…
А и то…
Что за честь, когда нечего есть? Сиди в тереме да вышивку слезами поливай? А так девочки хоть что узнают, хоть не обманут их злые люди.
– Маменька, я понимаю, что нехорошо это, но, может, нам одеться, как служанкам? Платки пониже повязать, надвинуть, косы спрятать, сарафаны попроще? И говорить, что мы не боярышни, а твои сенные девушки? Кто там потом прознает?
Боярыня задумалась.
Не по обычаю так-то. Но… И запрета ведь нет?
И муж ничего не скажет, потому как не заметит, не будет его дома. А и заметит, она отговорится. Ему до дочек и дела нет…
– Я с вами еще служанок пошлю, – буркнула она.
– Маменька, не надо бы служанок. Наушницы они, сплетницы. Особенно Верка да Настька… Лучше б кого из конюхов. И нянюшку Дарёну?
Упомяни Устинья кого другого, боярыня бы разозлилась. На дочерей. А вот сейчас…
Что Верка, мужнина полюбовница, что Настька – хватает же кобеля на все подворье! Понятно, боярину они на попользоваться, а потом в деревню поедут, может, так, а может, и в жены кому, ежели в тягости будут. Но пока…
Обе они тут.
И обе к боярину на ложе бегают, и обе языками машут. Понятно, Алексей Иванович ту из них хватает, коя под руку подсунется, особо ни одну не выделяет, вот они и стараются.
Дуры, конечно, а все ж обидно.
Может, и не разрешила бы боярыня в другой раз, но сказанное вовремя слово чудеса творит. Евдокия только белой ручкой махнула:
– Разрешаю, девочки.
– А… – пискнула Аксинья, но тут же замолкла. Боярыня и не заметила, как Устя пнула сестрицу по ноге сафьяновым башмачком. Хоть и мягкий сафьян, а все ж доходчиво получилось. Та и рот захлопнула.
– Маменька, дня б через три от сего? Не ранее, а то некогда всем, папенька в имение собирается?
Боярыня еще раз кивнула. И подумала, что все правильно.
В ближайшую пару дней и ей не до того, и боярину, а потом, когда поедет он с сыном в имение, девочек и правда можно на ярмарку отпустить. К тому времени, как вернется супруг, уж и следы пылью припадут. А там и дочкам надоест.
Что на базаре хорошего может быть?
Шумно, грязно, людно, всякая наволочь шляется… точно – надоест.
И боярыня, проследив, как за дочками закрывается расписанная цветами дверь светлицы, сунула в рот еще ложечку варенья.
Стоило двери закрыться, как Аксинья попыталась завизжать и на шею Устинье кинуться. Та ее вовремя перехватила, рот зажала.
– Молчи!!!
Кое-как сестра опамятовалась.
– Ума решилась?! Сейчас начнешь бегать-кричать, точно батюшке донесут! А он еще в имение не уехал! Хочешь там коров по осени пересчитывать?
– Не хочу!
А и то верно, крестьяне сейчас оброк платят, тащат хозяину и скотину, и зерно, и рыбу, и мед… да много чего! Не проследишь хозяйским глазом – мигом недоимки начнутся, а то и управляющий чего в свой карман смахнет… вот и ехал Алексей Иванович в свое поместье, и сына с собой вез. А что?
Пусть хозяйствовать учится, ему поместье перейдет.
Дочери?
А, пусть их, при матери! Одну дурищу замуж выдал, еще двух пристроить осталось.
Устя это понимала сейчас. Раньше-то сообразить не могла, чем она отцу не угодила, плакала по ночам, старалась хоть что получше делать, воле его покорствовала. А потом уж сообразила, что могла бы звездочку с неба в кулаке зажать – не поможет. Не мальчик она, вот в чем вина ее.
Потому и отцу не интересна. Ни она, ни Аксинья.
– Вот и молчи! И радости не показывай! Мигом отцу нашепчут! Уедет он – затихнет подворье, а тут и мы к матушке!
– Верно говоришь! – обрадовалась Аксинья. И впервые с приязнью на Устю поглядела.
Старшая сестра только улыбнулась.
То ли будет еще… подожди.
– Пойдем пока наряды свои посмотрим. Надобно что попроще подобрать, перешить, подогнать на нас, не в ночь же это делать?
– Да…
– Сейчас у меня сядем, дверь в светлицу запрем, чтобы не помешали слишком любопытные, да и посмотрим. А то и в сундуках на чердаке пороемся, в коих старое платье лежит. Нам дорогое не надобно, нам бы простое, полотняное…
Аксинья кивнула.
Сестру она не слишком-то любила. И в том виноваты были родители. Казалось все Аксинье, вот если бы сестры не было, то была б она одна, любили б ее больше. А понять, что не сбылось бы… да откуда? Ревновать ума хватало, злиться, негодовать. Осознать, что родители их просто не любят, – уже нет.
Тогда Устинья этого не понимала. Сейчас же… сейчас она и видела многое, и понимала.
И то, о чем думать было неприятно.
Ее Жива красотой одарила. А вот сестру…
Казалось бы, тоже волосы рыжие, тоже глаза серые. Похожи они с Аксиньей, а все ж не то.
У Усти волосы и гуще, и цвет другой. Старая медь с отблесками огня и золота.
У Аксиньи – вареная морковка. И веснушки. У Усти они тоже есть… штуки три. А у Аксиньи все лицо в них, потому она и белилась, как дерево по осени.
Глаза у Аксиньи меньше, лоб ниже, нос длиннее, губы уже. Вроде бы и то же самое, но некрасиво получается. Неприятно.
Устя этого и не видела тогда, в юности. А Аксинья все понимала, злилась, завидовала. Не отсюда ли ее предательство выросло?
– Пойдем, Аксинья. У нас еще много дел будет до базарного дня. Лапоточки еще бы найти надо, а не найти, так заказать…
– Лапти?! – праведно возмутилась Аксинья, выставляя ножку, обутую в кожаные ботиночки – коты [3].
– Много ты крестьянских девок в котах видела? И в поршеньках-то не находятся! [4]
Аксинья недовольно засопела, но крыть было нечем. И в доме девки в лаптях ходили – на поршни кожи не напасешься.
– Я в этой пакости ходить не умею.
– Вот и будем учиться, – спокойно ответила Устинья. – Хочешь на базар пойти за рябиной? И потом из дома выходить спокойно?
Хотелось. Так что Аксинья решила потерпеть лапти. Да и Устя добила решающим:
– Все одно никто нас не узнает. И о нас тоже не узнают, а крестьянским девкам и в лаптях можно.
Аксинья только вздохнула, что та мученица:
– Хорошо. Идем…
Улыбку на губах сестры она не заметила. Устя сегодня сделала маленький шаг к своему новому будущему. И сестра ей пригодится.
Вечером Устя покорно сидела за трапезой.
Ковыряла ложкой пареную репку. Та хоть и таяла во рту, хоть и сдобрена была маслом, но девушку не радовала.
Она помнила мать. Уставшей и измученной болезнью.
Она помнила отца. Равнодушным и холодным.
И сейчас… да, сейчас, восстанавливая свое впечатление, она была уверена – так и есть. Вот упади она сейчас в корчах, закричи, забейся, батюшка и ухом не поведет. Не то что волноваться за родное дитятко – просто рукой махнет да слугам прикажет на нее ледяной воды вылить.
Равнодушие.
Это чувство пронизывало всего Алексея Ивановича Заболоцкого, оно окутывало его плащом, оно светилось в серых, как и у самой Устиньи, глазах, оно заволокло трапезную серой хмарью. Оно изредка рассеивалось, когда глава семейства поглядывал на сына, но и только.
Да и сын…
Илья Алексеевич Заболоцкий был мужским отражением матери внешне – и отцовским по характеру. Если раньше Устя еще могла думать, что все исправимо, что она может добиться отцовской любви, уважения брата, понимания, надо только послушной и покорной быть, и будет ей радость!
Нет.
Никогда такого не случится.
Всегда отцом будет править стремление к собственной выгоде. Всегда брату интересна будет только своя жизнь. А чужая?
А что чужая. Ее можно и под ноги кинуть, чтобы сапоги вытереть.
Сестры? Сестер надо выгодно продать. Вот и все…
Ни поддержки, ни помощи она ни от кого не получит.
Устинья ковыряла репку, обводила взглядом стол. Когда-то, в монастыре, она хорошо научилась читать по лицам. Видела, кому плохо, кому больно, кто злится, кто терпит…
Сейчас она тоже все видит.
Матушка любит отца. Любит сына. Дочерей скорее терпит. Если они не будут доставлять хлопот, отлично. Если будут, их просто сломают через колено, как это с Устей и произошло в той жизни.
Да и с Аксиньей, наверное.
Вот сестра сидит рядом, поблескивает любопытными глазенками, улыбается. Не злая, не подлая пока – когда она свернет на кривую дорожку? Можно ли это исправить? Пока она что любопытный щенок, который не боится получить кованым сапогом в брюхо. Жаль, надолго так не останется.
Вот брат.
Смотрит только на отца, явно старается ему подражать. И плечи так же расправляет, и прищуривается, и даже усы вытирает тем же движением.
Не будет от него помощи.
Есть такая порода людей.
Он не хороший, он не плохой, он ровно такой, какой его хозяин. Он умный, он добрый, но ровно пока хозяин не прикажет обратного.
Сейчас его хозяин – отец.
Потом будет его жена, а точнее, тесть, который полностью подомнет мальчишку.
Да, мальчишку.
Устя вдруг осознала, что брат-то… младше, чем она?
Да, она умирала, старше была лет на пятнадцать, даже больше. И теперь смотрела на Илюшку уже совсем другими глазами.
Ведь мальчишка как есть. Вот и след от прыща на шее, под бородой просто не видно, а он там. Если приглядеться.
И на отца он смотрит, как щенок на вожака стаи. И… сможет ли брат так смотреть на нее?
Нет, не сможет. Или сможет он?
Устя отчетливо поняла, что ни с отцом, ни с братом у нее договориться не получится. Отец никогда не примет ее всерьез.
Брат сначала будет следовать за отцом, а потом… ночная кукушка всегда дневную перекукует. Не нами то заведено, не нами кончится. Значит, не надо на них рассчитывать.
Обойдемся без союзников. Надо просто сделать так, чтобы они не мешали. А то и лучше.
Если отец свою выгоду почувствует, он горы свернет, моря закопает. Вот и пусть…
Устя ковыряла репку и думала о будущем. Том будущем, в котором ее семья останется жива и невредима. Ее семья.
Ее любимый.
Ее новая жизнь.
Понадобится солгать, убить, по крови пройти – не задумается!
Огонек горел внутри. Ровно-ровно, словно крохотная черная искорка. И это давало надежду на будущее.
Дура я, наверное.
Но понимала, что так надо поступить. Даже против своей воли, даже против разума.
Дура.
И все, что случилось, только моя вина.
Почему я его не оставила умирать?
Почему не нанесла удар?
Почему кинулась помогать?
У меня до сих пор нет ответа на этот вопрос. Может, это потому, что внутри меня билась живая сила богини?
Не знаю, ничего не знаю.
Дура!!!
Устинья отлично понимала: ей нужно сходить в храм богини. Верея просила, почти приказала волхву найти, да и сама Устинья понимала – надобно! А как?
Дома у них молельни не было. То есть была, конечно, домашняя, с крестами и прочим, как положено. А уголка для Живы не нашлось.
Хотя там немного и требовалось. Всего-то живой цветок из храма. Или деревце.
Возьми росток, посади дома да и приходи к нему, хоть иногда. Пока он жив. слышит тебя богиня.
Завял? Умер? Просто так эти растения не погибают. Думай, что ты сделал против Правды. Тогда богиня простит.
Огонек теплился под сердцем. Устя знала, он не погаснет. А вот полыхнуть может в любой момент тем самым черным, страшным пламенем.
Страшным?
Нет, ей не было страшно за себя. Ей было страшно не удержать огонь в узде. Не справиться.
А еще…
Учиться надо.
Сила – это только сила. Как меч – всего лишь остро заточенная железка. Не будешь учиться, у тебя его любой отнимет да и тебе накостыляет. С силой то же самое.
Мало ли что там тебе дано?
Учись! Тогда и прок будет!
А где научить могут? Только в храме. Хотя правильно ли это место называть храмом?
Жива. Богиня, дающая жизнь [5].
Она не любит мертвого камня, она любит живые рощи, поляны, луга, леса. Вот и поклоняются ей в роще.
Есть такая и рядом с Ладогой. Чуточку в стороне, но есть.
Еще первый государь Сокол запретил ту рощу вырубать на дрова или как-то растаскивать. Разве что хворост собирать, упавшие деревья выносить. И то если роща дозволит.
С тех пор запрет и держится.
Всякое, конечно, бывало. И вырубать рощу пробовали, и поджигать. Ничего не получалось. Погибали люди. Деревья падали на лесорубов, поджигатели роняли на себя горящие угли, сами вспыхивали свечками…
Что потом с рощей сделал Фёдор?
Устя не знала. Когда ее убрали, иначе не скажешь, в монастырь, роща еще стояла. Еще боролась… до конца боролась.
До последнего… последней. До Вереи.
Устя потерла лицо руками.
Идти необходимо.
А как?
Для прежней Усти семнадцати лет от роду задача была невыполнима.
Для нынешней – сложно, но можно попробовать. И Устя решилась.
Потихоньку соскользнула с лавки. Аксинья сопела неподалеку. Сестры спали вместе, в светелке, но у Аксиньи сон крепкий, Устя помнила. Она однажды с лавки упала, закрутилась во сне, так другая бы проснулась, а Аксинья только повернулась – и дальше спит. На полу.
Устя выглянула за дверь.
Никого.
Хорошо. Но если бы там был кто-то из служанок или нянюшка, пришлось бы сейчас выйти и вернуться. А что, и так бывает. В нужник надо, живот прихватило.
Никого.
Устя вихрем пролетела по коридору, толкнула дверь кладовки. Не заперто. И понятно, ничего тут особо важного нет, сундуки стоят, вот они-то заперты. Но ей не сундук нужен, ей нужно то, что спрятано между сундуком и стеной.
Устя подбирала наряды для ярмарки, ну и себе пару вещей отложила, потом припрятала потихоньку, пока Аксинья не видела.
Из-за сундука появился старый, кажется, еще прабабкин сарафан. Некогда роскошный, а сейчас пообтрепалась ткань, потемнела и местами разлезлась вышивка, пара дырочек появилась. И старая же душегрея, изрядно поеденная молью.
Осень. Холодно.
Поверх всего этого великолепия, остро пахнущего лавандой, Устя намотала платок. Посмотрелась в зеркало.
Если б не коса… так, косу внутрь. Вот так.
Отлично, теперь и не поймешь, то ли девка, то ли бабка, лицо закрыто, руки закутаны, одежда неприметная. Хорошо.
Может, и пробежит она незаметно?
Устя выдохнула, привычно перекрестилась, потом опустила потерянно руку.
А можно ли? После всего, что случилось с ней? И в храм-то ходить боязно… как еще огонек подсердечный на это отзовется?
Хотя какая разница. Сейчас надо так, чтобы никто не понял, не заподозрил. А потом… дожить бы до этого! Просто дожить!
И Устя решительно выскользнула из кладовки.
Не просто так она рябину собирала, она еще и за подворьем наблюдала.
Собаки?
Собаки ей не страшны, сторожа – хуже. Но сторожей ей не встретилось. Спят небось. А и ладно.
Вот и задняя калитка. Устя помнила, через нее девки на свидания бегали. Хозяева не потворствовали, да разве удержишь? Дверь отворилась без единого звука – хорошо петли смазаны.
Темные ночные улицы сами стелились под ноги, Устя почти летела туда, где чувствовала такое же тепло, как и внутри себя.
В ней горит огонек. А там… там целый костер! Ей лишь искра досталась, а в роще пламя, к нему можно протянуть руки и греться. Оно теплое, родное, уютное, хорошее…
Каким чудом ее не заметили?
Устя и не раздумывала над этим. А все было просто.
Лихие люди позже на промысел выходят. Сейчас еще только стемнело, может, час прошел, полтора… сторожа еще толком не уснули, пьяницы из кабаков не пошли, зато стража по улицам проходит. Государь так приказал. Обходить город сразу после захода солнца – и через каждые два часа. Понятно, не всегда это соблюдалось, но первый-то обход стражники делали честно. Второй – уже не всегда, а третий и вовсе как повезет. Потом уже петухи запевали, потом приходилось идти.
Устя как раз незадолго до первого обхода и проскочила.
Почти пролетела по темным городским улицам, сама себе удивляясь. Вроде и нечасто она в городе бывала, пешком почти не ходила, в возке ее вывозили, в карете, а все помнит!
И куда свернуть, и как пройти.
Помогло еще, что усадьба их была в нужном конце города. Тут пройти-то всего ничего, может, с полчаса по городу – и ты уже рядом с валом.
Грязным, вонючим… что ж! Устя только рукой махнула. Лапти, конечно, в грязи будут, но что с ними делать, она подумает потом. Да и лапти же! Не сапожки, не чоботы [6].
Вал не слишком высокий, может, метра три, но это ИЗ города. А с другой стороны ров с водой. Сейчас, скорее, с жидкой грязью. Глубокий, но узкий, перепрыгнуть через него можно.
Откуда Устя знала? Да тот же Фёдор и говорил.
Зачем вал построили?
А боролись с беспошлинным ввозом товаров. Телеги теперь могли пройти только по нескольким дорогам, через заставы. Государь еще хотел сеть постов вокруг вала расставить, чтобы любого, кто его просто так перелез, хватали и пороли.
При Борисе Ивановиче такого не делалось. Государь справедливо рассудил, что ни к чему вал охранять. Телегу ты через него не перетащишь, тюки не перекинешь, а одну бутылку… ладно уж! Коли ты так выпить хочешь, что через вал полез, – пей!
Людей на ту охрану много понадобится, а пользы мало будет. Просто надо вал подновлять и ров прочищать, вот и будет ладно. А кто через вал полезет… явно не просто так, для баловства.
Сейчас Устя благословляла это решение.
Фёдор потом все же расставит посты, и стража будет хватать любого, кто попытается перебраться через вал, и нещадно пороть прямо на месте. И Фёдор будет сам проверять посты и нескольких людей прикажет запороть насмерть…
Это будет потом.
А сейчас она нещадно вымазалась и радовалась еще более-менее сухой погоде. А то бы и хуже было.
Слезла с другой стороны, кое-как перескочила через ров, правда, упала на четвереньки и, кажется, колено рассадила. А и ладно. Дохромает.
Роща открылась внезапно.
Кажется Усте – или она подальше от вала была?
А, не важно.
Вот только что голая дорога, а сейчас уже вокруг подростки, кустарнички, и все шуршат рядом. И соловей поет.
Устя невольно завертела головой, стараясь отыскать ночного певца. И нашла, что удивительно.
Соловей устроился на ветке дуба и пел так, что дух захватывало. И был он при этом совершенно белым.
Или луна так на перьях отливает?
Устя об этом не думала, она шла вперед и вперед.
И снова споткнулась, упала, выходя на поляну. Совсем небольшую, круглую – и береза на поляне. Да какая!
Сразу видно, она еще государя Сокола помнит. И до того сколько веков встретила?
Толстенная, мощная, покрытая густой зеленой листвой, словно и не приходила в рощу осень.
Устя согнулась в поклоне, да так, что носом чуть в траву не уперлась.
– Богиня…
И словно эхо ей ответил тихий голос:
– Богиня!
Только вот чувства разные были. Устинья перед рощей благоговела. А с той стороны ужас в голосе чувствовался, да какой!
– Кто тут?
Устя оглядывалась. Говорить? Бежать? Делать-то что?
– Это я.
Одетая в простую рубаху и ярко-зеленую поневу, на Устю смотрела женщина.
Молодая? Старая?
Лицо с морщинками, а глаза молодые, яркие, зеленые, даже в темноте видно. Такая искристая зелень, как у кошки, даже светится немного.
Фигура женская, и движения совсем легкие, девичьи.
– Кто ты? – Устя спрашивала требовательно. Разные люди приходят к богине, да и слуги ее… Волхва это? Или пока еще помощница? Или кто-то еще? Не очень Устя во всем этом разбиралась…
– Я просто служу Живе.
– Ты волхва? – Устя и не сомневалась. Она имеет право спрашивать.
– Да.
– Я… я пришла не просто так. Мне приказала прийти сюда одна из Беркутовых.
– Кто?
– Прости. Я не могу назвать ее имя.
– Я тоже Беркутова, – тихо сказала женщина. – Добряна меня нарекли.
– Устинья я. Заболоцкая.
– Не боярышня ли?
– Неуж так мой род известен?
– Прабабка твоя, Агафья, мне ведома. Волхва она, и не из последних.
Устинья кивнула:
– Вот. А со мной… я не знаю, что со мной случилось. Но волхва сказала мне сюда прийти. Здесь ответ искать.
Добряна, видимо, успокоилась, плечи опустились, посох исчез куда-то… когда он и появился-то? Устинья даже и не заметила.
– Что ж. Проходи, Устинья. Будем искать. Прости, не признала я в первую минуту.
– Я… со мной не так что-то?
Устя невольно руку к груди поднесла. Там горел крохотный черный огонек. Такой теплый. Такой…
Настоящий.
– Не совсем так, как надо бы. Но мы смотреть будем. Думать будем. Ты проходи… сестра.
– Сестра?
Вот уж чего не ожидала Устинья. Разве… и так бывает?
– Все мы сестры. – Женщина коснулась груди. Ровно там, где и сама Устинья ощущала тепло. – Все родные. Меня богиня давно уже позвала, а тебя, смотрю, только что? Может, день-два?
Устя кивнула.
Двадцать лет назад? Двадцать лет вперед? Не важно, богине виднее!
– Недавно.
– Но не для служения, это я вижу. Ты меня не заменишь, у тебя другая дорога.
Устя снова кивнула.
Ей хотелось бы остаться в роще. Сесть под березу и сидеть, слушать соловья, ни о чем не думать, никого не видеть – все устроится само?
Не устроится.
ОН умрет. И все будет плохо, и темно, и не нужно. Никому не нужно, и ей в первую очередь. Устя не сможет здесь остаться. Она обязательно уйдет. Но…
– Я просто пришла к Богине. Или за помощью. Я уж и сама не знаю.
– Не печалься, все образуется.
От руки волхвы шло тепло. Оно успокаивало, прогоняло мятежные мысли, заставляло дышать полной грудью. Мимоходом кольнуло горячее в колене, Устя даже охнула, но тут же успокоилась.
– Себя мы вылечить не можем, а вот другим помочь проще. Друг другу особенно. Сила в нас общая. Если ты ее уже приняла, дальше легче будет. А вот те, кто богиню не принял, тех лечить сложнее. Закрываются они, сопротивляются. Я уж молчу про крещеных. Чужое… оно завсегда чужое.
– Я тоже крещеная.
– Нет. Ты умершая.
– Я?! Я… кто?! – Вот теперь Устинья и испугалась. Чуть не до медвежьей болезни, до дрожи в коленях, до крика. – К-как?!
– Неведомо мне это. Ты пришла, я силу твою почуяла. – Волхва головой качнула. – Я думала, ты с недобрым… сила твоя хотя и от Живы, да словно через смерть прошла. Но не колдовка ты, тех бы я сюда и не подпустила. Да и не подошли бы они сюда.
– Колдовка?
– Наш дар от Живы, их – от Рогатого. Наш дар врожденный, из ладоней Матушки, их – чужой кровью и болью выкупленный. Наш к Живе уйдет, их дар передать требуется.
– Понимаю. – Устя и правда понимала, о чем речь. – Но что с моим даром не так?
– Посмотри на меня, Устинья. Внимательно посмотри, вот сюда. Что видишь ты? Что чувствуешь?
Ладонь волхвы коснулась того места, в котором огонек грел.
Устя и пригляделась.
В этом месте как-то все легко получалось. Не училась она такому никогда, а все ж поняла.
– Светлый он. Ровно солнышко. И теплый.
– Испокон веков мы лекарки. Жизни спасаем, черное колдовство снимаем, болезни рассеиваем. Род – меч, Жива – щит. Сколько воин без защиты сделает? Да ничего, впустую все! А и щит один, без клинка, тоже не поможет от врага защититься.
– Понимаю.
– А твоя сила – другая она. Изначально как наша, а сейчас что получилось, не знаю. Согласна ты, чтобы я посмотрела?
– Конечно. Для того и пришла.
– Иди тогда к березе.
Устя даже и не оглядывалась.
ТАКАЯ береза здесь одна.
Громадная, раскидистая, толщиной, поди, в четыре ее обхвата, но не корявая, а гладенькая, ровненькая, стройная. И корни выпирают.
И соловьи в ветвях поют. И сомневаться тут нечего, идти надобно.
Откуда-то изнутри, искреннее, истинное выплыло.
Тебе здесь рады. Ну, здравствуй, Устинья, дочь боярская.
– Не найдется у тебя ножа? Хоть какого?
– Возьми. – В ладонь Устиньи легла рукоять клинка. Костяная.
И клинок костяной. Из клыка какого-то зверя.
В подарок богине приносят не жертвы. Ей приносят пироги, зерно, мед, ей приносят букеты цветов, но где все это взять Устинье? Потому подарком станет ее кровь.
Устя решительно располосовала свою ладонь.
Кровь закапала на корни березы.
И – стихло.
Замолк в роще соловей, замер пролетающий мимо ветер, стих шелест листьев.
Запело, зашелестело ветвями дерево. Устя знала: волхва сейчас на нее смотрит.
А еще смотрит и что-то другое.
Мудрое, древнее… ласковое и теплое. И видит все.
И темницу ее, и Верею, и последнюю, отчаянную попытку девушки всю себя отдать! Только бы получилось!
За всех! И за все!
Так в последнюю отчаянную атаку кидается израненный воин. Не уйти уже живым, на две-три минуты той жизни осталось. Но врагов с собой забрать! И тело движется даже мертвым…
Сколько то продлилось? Устя не знала, не осознавала времени. Себя не помнила.
А потом спустилась веточка, по щеке ее погладила, вокруг запястья обвилась – да и осталась так. И Устя поняла – ее услышали. И увидели.
На волхву оглянулась.
Добряна стояла, молчала. Потом заговорила глухо, тяжеловато:
– Открылось мне, в чем дар твой, Устинья Алексеевна, дочь боярская. Прабабка тебе небось про нас рассказывала сказками?
Устя только головой качнула:
– Батюшка против был.
– А… сила в тебе тогда еще не проснулась. Не то ее б и царь-батюшка не остановил. На самом деле просто все. Чем легче болезнь, тем легче и лечение, понимаешь? Рану я заживлю, не заметив. – Добряна кивнула на ладонь Усти, и та ее приоткрыла.
Кровь уже не капала, но рана была плохой, неприятной. С такой не побегаешь, не полазишь, а ей ведь домой еще бежать… И словно на мысли ее что откликнулось. Веточка с запястья стекла, ровно живая, на ладонь улеглась да в рану и вползла. А рана и затянулась. Была полосочка на руке – она и осталась. Разве только приглядеться к ней, тогда видно, что она ровно веточка, на ладонь положенная. Но кто ж там девке на ладони смотрит?