Семёна и его друга грузный запер за решетчатой дверью, где из мебели я увидела только грубо сделанные и приколоченные к стене нары, да ведро в углу для вполне понятных потребностей. Меня и мальчишку он подтолкнул к двери, на которой по-немецки было написано «Комендант Г. Бойтель». Постучавшись и получив разрешение войти, солдат впихнул нас в тесный кабинет, где за деревянным столом в окружении папок и вороха бумаги сидел тот, кого я точно не ожидала здесь увидеть.
Но стоило мне посмотреть в глаза коменданта, как сразу же в голове всплыл голос отца, отвечавшего на вопрос немецкого офицера, а следом глухо прогремел выстрел – далекий, но все еще ощутимый. Влажные, мечтательные глаза смотрели на меня, а на губах коменданта застыла привычная улыбка. Улыбка, которую я тоже не смогу забыть, как бы ни старалась. Это был он. Человек, лишивший меня папы и мамы.
– Господин оберштурмфюрер! – вытянулся по струнке грузный, выбрасывая руку вверх. Комендант лениво поднял руку в ответ и склонил голову, изучая на этот раз лицо мальчишки-беглеца.
– Вольно, обершарфюрер, – ответил он. Затем наклонился вперед, взял со стола блестящий портсигар и, вытащив сигарету, закурил. Его голову окутало облако сизого дыма, а падающий из окна свет придал офицеру вид благообразного святого. Вот только святым он не был. – Кто это?
– Мальчишку взяли в лесу с предполагаемыми партизанами. У одного из них был автомат. Наш автомат, господин оберштурмфюрер, – послушно отчеканил солдат.
– А девчонка? Или русские и сопливых детей в партизаны берут? – усмехнулся офицер, смотря на меня. Сердце обдало морозцем, когда я посмотрела в его глаза – холодные, влажные… и добрые.
– Говорит, что не с ними, но немецкий знает хорошо.
– Вот как, – протянул офицер, подавшись вперед. В этот раз в его взгляде блеснула заинтересованность. То ли он действительно не узнал меня, то ли просто сделал вид, предпочитая немного поиграть. – Варвары не перестают удивлять. Где ты выучила язык, девочка?
– Бабушка учила, – тихо ответила я. – Она до войны учительницей работала.
– Хорошо. Будешь переводить, – усмехнулся мужчина, переводя взгляд на мальчишку, а потом обратно на меня. – Имя и фамилия?
– Элла Пашкевич.
– Еврейка? – пытливо спросил он. Широкие ноздри сузились, когда офицер с шумом втянул воздух.
– Нет. Русская.
– Возраст?
– Пятнадцать лет. Месяц назад исполнилось, господин комендант.
– Где живешь?
– В Тоболье. Рядом с Софьяново.
– Ты! Те же вопросы, – сказанное относилось к мальчишке. Он недовольно засопел, когда я перевела, но, получив от грузного подзатыльник, нехотя ответил.
– Борис Романенко, семнадцать лет. Русский, в Марусино жил, пока там цело все было.
– Партизан? – вновь улыбнулся офицер. Мальчишка отрицательно мотнул головой, но я видела, что ему снова не поверили. – Конечно. Все вы так говорите, пока не прижмет. В клетку его. Девчонку пока оставь. Пусть другим переводит.
– Есть, господин оберштурмфюрер, – козырнул солдат и, схватив мальчишку за шиворот, выволок из кабинета.
С другими беглецами разговор был похожим. Они тоже отрицали свою причастность к партизанам, твердили о том, что автомат нашли в чьем-то заброшенном схроне, а бегство объяснили простым испугом.
Но коменданта это не удовлетворило. Он встал из-за стола и подошел к окну, повернувшись к беглецам спиной. Я стояла у стены и видела его лицо в профиль. Губы сурово поджаты, брови нахмурены, а глаза задумчиво прищурены. Обернувшись, офицер улыбнулся и, подойдя к одному из беглецов, которого, как я узнала, звали Иван, вытащил пистолет, после чего резко ударил мужчину рукоятью по скуле.
Сначала на занозистый, деревянный пол упали капли крови, а следом, через несколько мгновений, упало мычащее от боли тело. Я, побелев от страха, вжалась спиной в стену, но коменданту на меня было плевать. Он довольно рассмеялся, наблюдая, как Иван катается по полу, зажимая рот трясущейся ладонью, взвел пистолет и направил его на беглеца. Однако выстрела не последовало.
– Этих двоих отвести к Курту, – процедил комендант, указывая стволом на мужчин. Повернувшись ко мне, он снова улыбнулся. – А девчонку и того сопляка высечь. Кто-то из них точно заговорит. Выполнять.
– Есть, господин оберштурмфюрер, – рявкнул грузный. Он позвал двух других солдат из коридора, а сам схватил лежащего на полу Ивана, чьи губы были разбиты рукояткой пистолета. – Девчонку в клетку, к другому. А этих в подвал.
– Есть, – кивнули солдаты, выполняя приказ. Я безвольно обмякла в стальных руках конвоира. На миг голову пронзила странная мысль. Я не боялась боли, не боялась смерти. В голове витал один вопрос. Что скажет бабушка, когда я не приду домой?
Приказ немцы выполнили на совесть. Пока я скулила от боли в грязном углу клетки, прижимая колени к груди, двое солдат яростно лупцевали мальчишку плетками. Тот вился ужом, изредка тоненько вскрикивал, но не плакал. В отличие от меня. Слезы брызнули из моих глаз после первого же удара, рассёкшего кожу на спине. Девятый и десятый удары я почти не почувствовала. А на двенадцатом моча обожгла бедра, заставив солдат рассмеяться и переключиться на другого пленника. Обиднее всего, что мне и сказать-то было нечего, кроме правды. Я знать не знала ни Бориса Романенко, ни тех мужчин, которых увели в подвал. Да и о партизанах слышала только то, что мне рассказывал Петька.
Немцы закончили бить мальчишку только тогда, когда тот затих и перестал закрывать голову от жалящей плетки. Один из них повернул носком сапога беглеца на спину и удовлетворенно хмыкнул, увидев, что плетка рассекла кожу на щеке, оставив уродливый, набухший от крови шрам.
– Как успехи? – спросил их грузный, заходя в клетку. На меня он даже не взглянул, зато перед стонущим мальчишкой опустился на корточки. – Хорошо отделали.
– Девчонка ничего не знает. Еще и ноги обмочила, – рассмеялся солдат, чья плетка обожгла мне ухо, сделав его похожим на разваренный вареник с вишней.
– А этот одно и то же твердит. Мимо шел, мужиков увидел, потом побежал, испугавшись, – ответил второй, брезгливо тыкая ногой мальчишке в ребра.
– Наши тоже молчат. Один только не вытерпел, когда Курт ему два зуба вырвал. Заорал так, что чуть перепонки не лопнули, – поморщился грузный. Я посмотрела на него исподлобья и увидела, что костяшки на кулаках сбиты и кровоточат, а рукава испачканы темно-бурым. – Ладно. Приказ коменданта. До утра пусть тут валяются. А утром машина за ними придет. И на вокзал поедут. Лбы крепкие, на тяжелой работе сразу запоют.
– Они и у нас запоют, Дитрих, – недовольно проворчал солдат, почесав концом плетки бровь. Он даже не заметил, как испачкал кожу запекшейся кровью, но осекся, поймав недовольный взгляд грузного Дитриха.
– Приказ коменданта! – рыча, повторил он, подавшись вперед к солдатам. Те нервно сглотнули и синхронно кивнули. Грузный усмехнулся и, косо посмотрев на меня, тихо добавил. – Сами пожалеют, что молчали. Туда, куда они поедут, легкой смерти им не видать.
Немцы ушли, заперев клетку на два замка. Через полчаса избитый мальчишка пошевелился и, застонав, смог перебраться с каменного пола на деревянные нары. Я помогла ему улечься, и он благодарно вздохнул, после чего потерял сознание от боли. Но вот заплакать так и не захотел. Терпел. Терпел до последнего, пока черная с красным пелена окончательно не покроет пересохшие глаза.
Еще через час нам принесли скудный ужин, состоящий из подсохшей перловки и кружки с водой. Свою порцию воды я выпила осторожно, стараясь не потерять ни капли, хоть это и было ужасно трудно. Жалящий кончик плетки достал нижнюю губу, рассек её до мяса и теперь каждый глоток сопровождался резкой болью. Мальчишка есть не стал, но воду выпил, пусть и разлил большую часть себе на грудь. Он закашлялся, поперхнувшись, потом с трудом принял сидячее положение и скупо мне кивнул, благодаря за помощь.
– Умеют бить, гады, – хрипло произнес он, массируя обезображенную шрамом щеку. – Тебе не сильно досталось?
– Нет, – соврала я и покраснела, вспомнив, как немцы смеялись над тем, что я описалась.
– Спину покажи, – велел мальчишка, но я, закусив губу, мотнула головой, вызвав у него слабую улыбку. – Значит, сильно. Слабо бить они не умеют. Сам видел. В Марусино…
Деревенька Марусино находилась в двух днях пути на лошадях от Тоболья. Но сейчас от неё остались только сгоревшие дома и распухшее, как живот после сытного обеда, кладбище, куда немцы стаскивали убитых жителей. Об этом рассказали немногие из тех, кому удалось спастись. А через несколько дней и в Тоболье пришли немцы.
– Семья у нас жила. Зажиточная, – хрипло продолжил мальчишка. – Евреи, но добрые. Помню всегда мне то пряник, то конфет отсыплют. Ешь, говорят, Борька. А то скулы одни, да живот к позвоночнику прилип. Хорошие люди… Были. Этот, что допрашивал, как узнал, что они евреи, хлыст вытащил и забил их. До смерти. Как собак безродных. Мать, отца, бабку парализованную. Двух дочек. Потом тела в дом снес и поджечь велел. А пока дом горел, он кричал что-то, да никто не понимал, что именно. Дурак у нас еще был. Вовка. Так рассмеяться надумал. Смешно ему было, как немец чирикает. Еще и передразнивать начал. Что от дурака возьмешь. Так этот, с глазами холодными, расстрелял его. А потом и остальных, кто рядом стоял. Злой был, что черт. Мы с Гриней и Костей в сарае напротив прятались. Видели все. Как немцы из автоматов людей поливают. А потом запылало все.
Боря говорил безразлично и спокойно, но я чувствовала, как иногда дает слабину его голос. Голос дрожал, заставляя мальчишку морщиться, но я не перебивала. Просто слушала, понимая, что это важно. Борьке важно.
– Нас Семён нашел. Видала ты его. Тот, кудрявый, с автоматом. В лес утащил, а там мы других нашли. Таких же, покалеченных. Оружие у них было. И злость была, чтобы паскуду эту фашистскую без жалости стрелять. Так и прибились мы к ним. К лесовикам, как они себя называли. Я, Гриня и Костя. Костю через несколько дней немцы поймали в лесу. А потом на осине вздернули. Когда мы нашли его, он холодный уже был, – Боря замолчал и снова потер щеку. – Тебя правда баба научила по-ихнему балакать?
– Да, – тихо ответила я. – Бабушка учительницей…
– Это я слышал. Ну, может и хорошо, что карканье их знаешь. Проживешь подольше, – мальчишка говорил не как мальчишка. Говорил, как взрослый, успевший многое повидать. Такое, о чем забыть уже не сможет. – Болтали что о нас, пока я в забытье валялся?
– Говорили, что утром машина за нами придет. И на вокзал отвезет, – вспомнила я слова грузного Дитриха, от которого несло потом и кровью. Борька кивнул и поморщился от боли.
– Значит, все.
– Что «все»? – нахмурилась я, ничего не понимая.
– Видали мы вокзал этот. Под Минском он. Видали и вагоны деревянные, в которых людей пихали, а тех, кто отказывался лезть – стреляли. Да только без разницы, пойдешь ты в вагон или нет. Все равно смерть. Раньше или позже, – равнодушно ответил он и, опершись о кирпичную стену, замолчал.
Утром в камеру втолкнули Семёна и Ивана. Вид у мужчин был в разы хуже нашего. Борька, увидев их лица, поморщился и покачал головой. У Ивана глаз не видно. Узкие, пунцовые щелочки, да губы разбиты в кровавую кашу. Семён хромает, левая рука плетью повисла, а на пальцах обмотки кровавые. Но глаза все те же. Сосредоточенные, спокойные…
– Она сказала, что на вокзал повезут, – нарушил молчание Боря, указав на меня пальцем. Семён, бывший у беглецов кем-то вроде старшего, кивнул.
– Знаем. Черт этот белобрысый, что Ивану зубы рвал, тоже об этом обмолвился. Еще и смеялся, как дурной. На вокзал, значит… Ну, Бог не выдаст, собака не съест. Поглядим, а ну как сбежать получится… – Семён на миг замолчал и с тревогой посмотрел на меня. Но увидев, что я молча сижу в своем уголке, вздохнул. – Не боись, дочка. Тебя с собой возьмем, если дело выгорит. Все ж из-за нас тебя… да и парнишку того, значит…
Я не ответила. Лишь тоскливо вздохнула и подумала о бабушке. Что если Петьку нашли, а у бабушки сердце слабое? Думать об этом было невыносимо и я, мотнув головой, сосредоточилась на негромком, спокойном голосе Семёна, который что-то тихонько говорил своим друзьям.
Однако машина за нами приехала ближе к обеду. К тому моменту я ужасно проголодалась, но говорить об этом немцам было бы глупо. Их это только повеселит, а если кто-то еще не в духе окажется, то плеткой дело не кончится. Воды нам тоже не давали. На робкую просьбу Семёна стороживший нас солдат лишь хмыкнул и красноречиво передернул затвор автомата. Больше о воде и еде никто не заикался. «Не буди лихо, пока тихо», говорила бабушка. И в этом с ней я была согласна.
Комендант навестил нас перед отъездом, когда солдаты погрузили всех в машину, предварительно связав руки и ноги. Сегодня он был в хорошем настроении. Мурлыкал знакомую мне песенку, мечтательно смотрел вдаль на такие родные мне леса и изредка затягивался сигаретой, выпуская к бирюзовому небу сизый дым. Побуревшие после бессонной ночи и истязаний лица беглецов вызывали у него улыбку и до меня порой доносились редкие шуточки на этот счет, веселившие сопровождавших нас солдат.
– Я протянул вам руку, – сказал он напоследок, не сомневаясь, что я переведу это Семёну, Ивану и Боре. Голос ленивый, мягкий, обволакивающий. – Но вы плюнули в неё. Упрямые дикари…
– Спроси его, – кашлянул Семён, повернувшись ко мне. – Спроси, куда нас везут.
– Он спрашивает, куда мы едем, господин комендант? – перевела я и нервно дернулась, увидев, как радостно блеснули влажные глаза офицера.
– Дорога приведет вас в Рай, девочка, – ответил он и скривил губы в подобие улыбки. – Но этот Рай вам нужно будет заслужить.
Дорога до вокзала заняла больше суток. Перерывы были настолько редкими, что Семён и остальные перестали стесняться и справляли нужду прямо в штаны, вызывая презрительные смешки у немцев. Я терпела до последнего и, как только машина останавливалась и нас пинками выгоняли из кузова на свежий воздух, тут же присаживалась на корточки возле колеса. Поначалу стыд жег меня каленым железом, на третий раз это был полузадушенный писк, а в следующую остановку попросту исчез, сгорев окончательно.
Еду тоже не давали. Но хотя бы была вода. Противно-теплая, с затхлым привкусом, но это была вода, освежавшая воспаленное от жары горло и приносящая хоть какую-то прохладу.
Нам немцы разговаривать не давали. Стоило Семёну или Борьке подать голос, как тут же слышался недовольный окрик, а следом удар прикладом по голове. Каждый скоро понял, что лучше просто молчать. И если для остальных беглецов немецкая речь была обычным карканьем, как презрительно отзывался о ней Борька, то я понимала все.
Слева от меня сидел Максимилиан. Он весело смеялся и рассказывал о своем сыне другим солдатам. Мечтал, что получит наконец-то увольнительную и поедет навестить его и жену, которые ждали его возвращения в Мюнхене. Рядом с ним натужно сопит Кристиан – большой, тяжелый, с красным, испитым лицом. В ранце Кристиана лежит письмо родителям в Берлин, которое он хочет им отправить, чтобы они не волновались. Йозеф, лицо которого изрыто оспинами, как земля после бомбежки, рассказывает о своей невесте Инге и показывает кольцо с красным камнем, которое хранит в кармашке на груди. Мартин вспоминает свой домик в предгорьях Альп, самое красивое место на земле. Люди? Нет. Звери.
Мартин добивал раненых тобольчан своим подкованным сапогом и иногда душил красивых девушек руками, жалея тратить на них пули. Йозеф, в кармане которого лежит кольцо моей мамы, которое он собрался подарить своей невесте. Кольцо, которое он так и не смог снять, поэтому отрезал палец у еще живого человека. Кристиан, расстреливавший родителей на глазах детей. Максимилиан… собственными руками разбивавший головки молочных младенцев об кирпичные стены. Максимилиан, смеявшийся над плачем безутешных родителей, жизни которых через мгновение оборвет пистолет офицера Бойтеля. Люди? Нет. Звери. Звери с черными, колючими и бездушными глазами. Страшнее них были только чудовища.
К вокзалу машина подъехала глубокой ночью. Однако, несмотря на поздний час, повсюду кипела жизнь. Меня сразу же оглушило пестрое разноголосье. Вдалеке слышался плач и ругань, доносились глухие хлопки выстрелов, лязгало железо и гудели паровозы. Вокзал жил своей жизнью, ничуть не заботясь о душах, которые проходили через его кровавое, безжалостное горнило.
Как только машина остановилась, солдаты схватили нас за шеи и вытолкали из кузова. Я упала на землю и, больно ударившись, не сумела сдержать стон. Рядом со мной безвольными мешками попадали остальные. Однако немцы быстро всех подняли на ноги и, награждая подзатыльниками и зуботычинами, погнали нас, как скот, куда-то вдаль. Яркие прожекторы слепили и заставляли слезиться глаза, от криков, плача и хлопков начало тошнить, но мы продолжали бежать вперед, понимая, что если остановимся, то больше не сделаем ни шага.
– Кто такие? – рявкнул высокий офицер в черном, кожаном пальто, держа в руках папку и карандаш.
– Приказ коменданта Бойтеля из Софьяново, – доложил Кристиан, протягивая офицеру сопроводительные бумаги. Тот лишь мельком взглянул на них, после чего поплевал на карандаш и что-то записал в прикрепленный на планшете лист бумаги. – Три партизана. И девка с ними.
– Этих, – карандаш офицера ткнулся в грудь Семёна, – в восьмой вагон. Девчонку в тринадцатый. Быстро. Отправление через десять минут.
– Есть, господин унтерштурмфюрер, – отчеканил Кристиан и нас погнали дальше, не стесняясь бить по спинам прикладами винтовок или попросту кулаками.
Громко лаяли огромные, злобные овчарки, дергающиеся у ног автоматчиков в грязно-зеленых плащах. Рядом с вагонами валялись распотрошенные чемоданы с личными вещами, в которых рылись странные люди с нашивками на груди. Звенел металл и тонко, протяжно где-то вдалеке закричала женщина. Крик оборвался после выстрела. Громкого, оглушающего, беспощадного.
Я не понимала, что делаю и куда бегу. Перед глазами плыли красные и розовые кляксы, в висках ломило от боли и быстрого бега. Еще и по спине потекло липкое, теплое, когда один из солдат, Мартин, ударил меня прикладом за то, что бегу недостаточно быстро.
Возле одного из вагонов, Мартин остановился и рванул меня за шею, заставив упасть на острые камни. Сбитые колени и так болели, поэтому новую боль я даже не почувствовала. Да и вряд ли бы почувствовала, потому что увидела другое, более страшное зрелище. Переполненный вагон, из единственного окна которого жалобно тянулись к свету прожекторов женские руки. Лязгнул замок, заскрипело старое дерево и тяжелая дверь, словно нехотя, поползла в сторону. Собаки сходили с ума от запаха крови и страха, которым был пропитан воздух. Несколько солдат, охранявших вагон, вломились внутрь, оттесняя женщин от входа. Хрипло заплакал ребенок, а потом заскулил, как напуганный щенок. Закричала женщина, послышался звук удара… снова плач. Голова шла кругом, а сердце, и так бившееся неровно, сводило от жуткой боли.
Меня втолкнули в вагон сильные руки Мартина, не забывшие напоследок задержаться ниже спины. От мерзкого хохота позади заныли зубы и на лбу выступил холодный пот, но я собралась с силами, протиснулась сквозь дрожащие тела других пленниц и, забившись в уголок, расплакалась.
Через несколько минут вагон дернулся, а потом, набирая скорость, медленно поехал вперед. Я вцепилась в шершавую стену и оцарапала ржавым гвоздем ладонь, боясь упасть. Но затем поняла, что не упаду в любом случае. Внутри вагона было слишком тесно и меня с каждой из сторон подпирали чьи-то локти или плечи.
Было душно и одновременно холодно. От пестрой смеси языков снова начала кружиться голова. Я слышала родную речь, чуть искаженную другими диалектами. Слышала и чужую, отдаленно похожую на русский. Хватало и незнакомых языков. Женщины плакали. Женщины стонали. Женщины молчали, с тревогой смотря на крохотное окошко под потолком, через которое в вагон проникал свежий воздух.
– Cicho, córko. Wszystko dobrze (Тише, дочка. Все хорошо), – шепчет рядом со мной усталая, дрожащая женщина, замотанная в рубище. Она прижимает к себе девочку – кареглазую, курносую, напуганную.
– Барух ата Адонай Элохейну, мелех хаолам, хагомель лахаявим товот, шегмолани кол тов (Благословен Ты, Господь, Бог наш, Царь Вселенной, Который дарует блага недостойным и даровал мне всякое благо), – шепчет седая, словно вылепленная из потрескавшейся глины старушка. К ней жмется красивая девушка с вьющимися волосами до плеч и большими, черными глазами.
Люди шепчут, люди кричат, люди плачут. А поезд мчит вдаль, наполняя сердца страхом и болью. В голове сами собой возникают слова, сказанные комендантом Бойтелем перед тем, как меня погрузили в машину. «Дорога приведет вас в Рай, девочка». Но слова эти не приносят тепла. Только могильный холод и пустоту.