Итак, я привязал испанца как можно надежнее спиной к дереву, стянув ему руки позади ствола, взял его шпагу и бросился со всех ног вслед за Лили. Подоспел я вовремя, потому что еще минута – и она бы уже свернула на дорогу, которая ведет мимо водопоя к мостику и дальше через парк на холме выходит прямо к дому сквайра.
Заслышав мои шаги, Лили обернулась, чтобы поздороваться со мной, или, вернее, чтобы посмотреть, кто это за нею бежит. Озаренная вечерним светом, она стояла с охапкой цветущих ветвей боярышника в руках, и при виде ее сердце мое забилось с бешеной силой. Никогда еще она не казалась мне более прекрасной, чем в тот миг, когда остановилась вот так, в белом платье, с полупритворным удивлением на лице и в глубине серых глаз, с бликами солнца из прядях каштановых волос, выбившихся из-под маленького чепчика.
Лили не походила на круглощеких деревенских девчонок, вся краса которых заключается в их молодости и здоровье. Она была высокой, стройной юной леди, уже тогда достигшей полного расцвета грации и красоты. Поэтому, несмотря на то, что мы были почти ровесниками, рядом с ней я себя чувствовал младшим, и это чувство придавало моей любви к Лили особый оттенок почтительности.
– Ох, это ты, Томас! – проговорила Лили, розовая от смущения. – А я уже думала, ты не придешь. То есть, я хотела сказать, что собралась домой, потому что уже поздно. Но что с тобой, Томас? Откуда ты так мчишься? Ой, у тебя вся рука в крови! А эта шпага – где ты ее взял?
– Погоди, дай отдышаться, – ответил я. – Давай пройдем обратно к боярышнику, там я тебе все расскажу.
– Но ведь мне пора домой! Я гуляю в парке уже больше часа. Да и цветов на боярышнике почти нет.
– Лили, я не мог прийти раньше! Меня задержали, да еще так необычно! А цветы есть, я видел, когда бежал…
– А я и не знала, что ты придешь, Томас, – проговорила Лили, потупив взор. – Ведь у тебя столько дел! Разве я думала, что ты прибежишь сюда собирать боярышник, словно девочка? Но расскажи мне, что случилось, только не очень длинно. Я немного пройдусь с тобой.
Мы повернулись и пошли рядышком обратно к подстриженным дубам парка. По дороге я рассказал Лили про испанца, о том, как он пытался меня убить и как я его отделал своей дубинкой. Лили слушала с жадным вниманием и, узнав, что я был на волосок от смерти, даже застонала от страха.
– Значит, ты ранен, Томас? – прервала она меня. – Смотри, как сильно бежит кровь из руки. Рана глубокая?
– Не знаю, я еще не видел… так спешил!..
– Томас, снимай куртку! Я тебя перевяжу. Нет, нет, не спорь! Так надо.
Не без труда я стянул куртку и закатал рукав рубашки выше того места, где в предплечье была сквозная колотая рана. Лили промыла ее водой из ручья и, не переставая шептать жалостливые слова, перевязала своим платком. По совести говоря, я охотно претерпел бы еще большие страдания, лишь бы она за мной так ухаживала. Ее нежные заботы избавили меня от последних сомнений и придали мне мужество, которое могло бы меня покинуть в ее присутствии. Правда, сначала я не мог найти слов, но, улучив момент, когда Лили перевязывала мою рану, я нагнулся и поцеловал ее милосердную руку.
Лили покраснела до корней волос; лицо ее пылало, словно закатное небо; но еще ярче алела ее рука, которую я поцеловал.
– Зачем это, Томас? – прошептала она.
И тогда я ответил:
– Затем, что я люблю тебя, Лили, и не знаю, как мне рассказать о своей любви. Я люблю тебя, дорогая, я всегда любил и буду любить тебя вечно!
– Ты уверен в себе, Томас? – снова прошептала она.
– Я верю в свою любовь больше всего на свете, Лили! Но я хочу быть уверен, что ты тоже любишь меня так же сильно, как я.
Несколько мгновений Лили стояла молча, опустив на грудь голову. Затем она вскинула ее, и я увидел такие сияющие глаза, каких до этого не видел ни разу.
– Неужели ты сомневаешься, Томас? – проговорила Лили. Тогда я обнял ее и поцеловал прямо в губы.
Воспоминания об этом поцелуе я хранил потом всю мою долгую жизнь и помню его до сих пор, хотя я уже стар и сед и стою на краю могилы. Поцелуй этот был для меня величайшим счастьем, какое мне довелось испытать. Увы, он был слишком короток, этот первый чистый поцелуй юношеской любви!
– Значит, – заговорил я снова, еще не придя как следует в себя, – значит, ты любишь меня так же крепко, как я тебя?
– Если ты сомневался раньше, то неужели ты еще сомневаешься теперь? – едва слышно ответила Лили. – Однако послушай, Томас, – продолжала она. – Любить друг друга – прекрасно! Мы рождены друг для друга и даже если бы захотели разлюбить, это было бы не в нашей власти. Но как ни сладка и ни свята любовь, нельзя забывать о долге. Что скажет мой отец, Томас?
– Не знаю, любимая, хотя догадаться нетрудно. Я уверен, что он хочет избавиться от меня и выдать тебя за моего брата Джеффри.
– Может быть, но я этого не хочу, Томас. Как бы ни было сильно чувство долга, оно не сможет принудить женщину к замужеству с тем, кто ей не мил. Однако чувство это может помешать ей выйти замуж за любимого, и, повинуясь долгу, я, наверное, не должна была говорить о своей любви.
– О нет, Лили! Любовь – это самое главное, пусть даже она не приносит сразу плодов. Все равно мы будем вместе отныне и навсегда!
– Ах, Томас, ты еще слишком молод, чтобы так говорить. Я тоже молода, однако мы, женщины, быстрее становимся взрослыми. А у тебя… что, если у тебя это только юношеское увлечение, что, если оно пройдет вместе с юностью?
– Оно не пройдет никогда, Лили. Не зря ведь говорят, что первая любовь – самая верная, и что посеянное в юности расцветет в зрелые годы. Слушай, Лили, мне придется завоевывать себе место в жизни, а для этого, наверное, потребуется время. Я прошу тебя лишь об одном, хотя и знаю, что просьба моя эгоистична: обещай, что будешь мне верна и ни за что не станешь женою другого, пока я жив!
– Это не просто, Томас, потому что со временем многое изменяется. Однако в себе я уверена, и я обещаю, – нет, я даю тебе в этом клятву! В тебе я не так уверена, но что делать? Женщинам приходится рисковать всем. Если я проиграю, – прощай, мое счастье!
Не знаю, о чем мы еще говорили, но эти слова врезались мне в память, – и я их запомнил: они были слишком значительны сами по себе, и я слишком часто их вспоминал в последующие годы.
Наконец, я почувствовал, что мне пора уходить, хотя расставаться нам очень не хотелось. На прощание я еще раз обнял Лили и поцеловал, прижав ее к себе так крепко, что несколько капель крови из моей раны упало на ее белое платье. Случайно я поднял в этот миг глаза и замер от страха. Не далее как в пяти шагах стоял отец Лили, сквайр Бозард, и смотрел на нас далеко не ласковым взглядом.
Как потом оказалось, сквайр Бовард ехал по тропинке к водопою я, заметив под дубами какую-то парочку, слез с коня, чтобы прогнать ее из своего парка. Только подойдя совсем близко, он узнал, кого он собирался прогнать, и теперь стоял перед нами, остолбенев от изумления.
Лили и я медленно отодвинулись друг от друга, глядя на сквайра Бозарда. Это был низенький толстый человечек с красным лицом и строгими серыми глазами; сейчас они от ярости едва не выскакивали из орбит. На какое-то мгновение сквайр утратил дар речи, но когда он обрел его вновь, слова полились из его уст сплошным потоком. Я уже не помню всего, что он кричал, но общий смысл сводится к тому, что сквайр хотел бы знать, что тут происходит между его дочерью и мной. Я подождал, пока он замолчит, чтобы перевести дух, и, воспользовавшись паузой, ответил ему, что мы с Лили любим друг друга и сейчас обручились.
– Это правда, дочь моя? – спросил сквайр.
– Да, правда, – смело ответила Лили.
Тогда он разразился бранью.
– Вертихвостка! – кричал сквайр. – Тебя следует выпороть и запереть, чтобы ты посидела на хлебе да на воде! А ты, мой петушок, испанский ублюдок, запомни раз и навсегда: эта девушка не про тебя! Для нее найдется кто-нибудь получше! Ах ты, пустая коробка из-под пилюль! Да как же ты осмелился волочиться за моей дочерью, когда у тебя в кармане не звенит и двух серебряных пенни? Сначала добудь себе имя и деньги, а потом уже заглядывайся на таких, как она!
– Я так я хочу сделать, и я это сделаю, сэр, – перебил я его.
– Ты сделаешь? Ты, аптекарский мальчишка на побегушках, хочешь добиться имени и положения? Что ж, попробуй! Только пока ты будешь стараться, моя дочь не станет ждать и благополучно выйдет замуж за того, кто всем этим уже обладает – ты знаешь, о ком идет речь. Дочь моя, сейчас же скажи ему, что между вами все кончено!
– Я не могу так сказать, отец, – ответила Лили, поправляя оборки на своем платье. – Если вы не желаете, чтобы я стала женой Томаса, я исполню свой долг и не выйду за него замуж. Но у меня тоже есть сердце, и ничто меня не заставит стать женой того, кого я не люблю. Я поклялась, что пока Томас жив, я буду принадлежать только ему, и никому другому.
– Я вижу, ты смелая девчонка, и то хорошо! – проговорил сквайр. – Но теперь послушай, что я тебе скажу: либо ты выйдешь замуж за того, кого я тебе выбрал, и тогда, когда я прикажу, либо я тебя выгоню – и живи, как хочешь. Неблагодарная, ты забыла, кто тебя вырастил? А что же до тебя, клистирная трубка, то я тебя отучу целоваться в кустах с дочками честных людей.
И с этими словами он поднял палку и бросился на меня.
Второй раз в этот день горячая кровь вскипела во мне. Я схватил шпагу испанца, которая валялась рядом со мной на траве, и сделал выпад. Положение переменилось. Раньше мне пришлось драться дубиной против шпаги, зато теперь шпага была в моих руках. И если бы не Лили, которая, коротко вскрикнув от страха, успела ударить меня снизу по руке, так что клинок скользнул над плечом сквайра, я наверняка проткнул бы ее отца насквозь и окончил свои дни гораздо раньше – с петлей на шее.
– Безумец! – воскликнула Лили. – Неужели ты думаешь, что получишь меня, если убьешь моего отца? Сейчас же брось эту шпагу, Томас!
– Я вижу, тут надеяться мне почти не на что, – запальчиво возразил я, – а потому скажу тебе, что даже ради всех девушек на свете я никому не позволю избить меня палкой, как какого-нибудь мальчишку!
– За это я на тебя не сержусь, парень, – проговорил сквайр Бозард уже добродушнее. – Вижу, что у тебя тоже есть мужество, которое тебе сослужит добрую службу, и считаю, что был не прав, когда я сердцах обозвал тебя клистирной трубкой. Но я уже сказал, что эта девушка не для тебя, а потому лучше тебе уйти и забыть ее. И берегись, если я еще когда-нибудь увижу, что ты ее целуешь! За это ты поплатишься жизнью. Завтра я еще поговорю обо всем с твоим отцом, так и знай!
– Ну что ж, пойду, потому что мне пора уходить, – ответил я. – Однако я никогда не перестану надеяться, сэр, что когда-нибудь смогу назвать вашу дочь своей женой. Прощай, Лили! Переждем, пока буря утихнет!
– Прощай, Томас! – ответила она, заливаясь слезами. – Не забывай меня! А я свою клятву всегда буду помнить!
Но тут сквайр Бозард схватил ее за руку и увлек за собой.
Мне тоже осталось только уйти, и я удалился расстроенный, однако не слишком огорченный, ибо знал, что хотя и навлек на себя гнев отца, зато одновременно завоевал искреннюю любовь дочери, а любовь длится дольше, чем злоба, и, в конечном счете, рано или поздно побеждает.
Отойдя на некоторое расстояние, я, наконец, вспомнил о моем испанце: за всеми этими любовными и палочными объяснениями он у меня начисто выскочил из головы. Я тотчас повернул вспять, чтобы оттащить испанца в каталажку, заранее испытывая от этого удовольствие, потому что был рад хоть на ком-нибудь сорвать злость. Но судьба спасла его руками дурака. Добравшись до места, я увидел, что испанец исчез, а возле дерева, к которому он был накрепко прикручен, стоит деревенский дурачок Билли Минис и поглядывает то на дерево, то на серебряную монету у себя на ладони.
– Эй, Билли! Где человек, который был здесь привязан? – спросил я.
– Не знаю, мастер Томас, – прошепелявил он на своем норфолкском наречии, – я здесь не стану его воспроизводить. – Должно быть, уже полпути промчался, а куда – не знаю. Уж очень он быстро поскакал, когда я его подсадил на лошадь.
– Ты посадил его на коня, дурак? Когда это было?
– Когда было? Почем мне знать. Может, час прошел, а может, два. Мы во времени не разбираемся. Оно само ведет счет, нас не спрашивая, как хозяин харчевни. Ого, поглядели бы вы, как он поскакал! Шпоры-то у него длиннющие, а он прямо воткнул их в бока своей лошадке! И не диво! Подумать только – среди бела дня посреди королевской дороги на него напали разбойники! Бедняга едва не рехнулся от страха. Слова сказать не мог, только блеял, точно овца. Но Билли развязал его, поймал ему лошадь и посадил на седло. А за свое доброе дело Билли получил вот эту монетку. Ну и обрадовался же он, когда я его отпустил! Ого! Видели бы вы, как он мчался!
– Ты еще больший дурак, чем я думал, Билли Минис! – сказал я в сердцах. – Ведь этот человек едва не убил меня! Я с ним справился, связал, а ты его отпустил…
– Значит, он хотел вас убить, мастер, а вы его связали? Почему же тогда вы не посторожили его, пока я подойду? Тогда бы мы отвели его и посадили в колодки. Для нас это все равно, что раз плюнуть. Вот вы обозвали меня дураком. А если бы вы нашли человека, привязанного к дереву, всего в крови и в синяках, который даже говорить не может от страха, разве бы вы его не освободили? Вот он и удрал, и осталась от него только эта штучка!
И дурачок подбросил в воздух монету.
Сообразив, что на сей раз Билли прав и что я сам во всем виноват, я повернулся и, не говоря ни слова, направился к дому, однако не напрямик, а по тропинке, которая пересекала дорогу и вела к вершине холма «Графский Виноградник». Мне хотелось побыть немного одному и обдумать все, что произошло между мной, Лили и ее отцом.
Мой путь лежал по склону, поросшему густым подлеском, среди которого возвышались огромные дубы. Они и сейчас виднеются ярдах в двухстах от дома, где я пишу. Подлесок был прорезан тропинками, по которым частенько гуляла моя покойная мать. Одна из этих тропинок проходила у подножия холма вдоль берега живописной Уэйвни, а вторая шла параллельно ей футов на сто выше, по гребню холма. Иными словами говоря, эти тропинки или, вернее, одна замкнутая тропинка образовывала как бы вытянутый овал, короткие стороны которого поднимались по склонам холма.
Вместо того чтобы направиться вверх по тропинке прямо к дому, я немного спустился и пошел по ее нижней части вдоль берега. Здесь с одной стороны от меня текла река, с другой – рос густой кустарник. Я брел, опустив глаза, погруженный в глубокое раздумье о нашей любви, о горечи расставания с Лили и о гневе ее отца. Что-то белое попалось мне под ноги. Занятый своими мыслями, я не обратил внимания на эту тряпку и просто отбросил ее в сторону кончиком испанской шпаги. Однако форма и выработка этого куска материи остались в моей памяти. Я прошел еще шагов триста и был уже недалеко от дома, когда вдруг снова представил себе мягкую, нежную вещицу, брошенную на траву. В ней было что-то очень знакомое! Невольно мысль моя перескочила с клочка белой материи на испанскую шпагу, которой я его отбросил в сторону, а со шпаги – на ее владельца. Что привело его в наши края? Наверняка какое-нибудь недоброе дело. Почему он при виде меня испугался и почему, узнав мое имя, напал на меня?
Я остановился, все еще глядя себе под ноги. Случайно взгляд мой упал на следы, отпечатавшиеся на сыром песке тропинки. Это были следы моей матери. Я узнал бы их среди тысячи других, потому что такой маленькой ножки не было ни у одной женщины во всей округе.
Рядом с ними, словно преследуя их, шли другие следы. Сначала я их принял за женские, настолько они были узки, но тут же сообразил, что это не так: чересчур длинные для женской ноги отпечатки оставила совершенно незнакомая мне обувь со слишком острым носком и на слишком высоком каблуке. И тут я вдруг вспомнил, что на испанце были именно такие сапоги; я хорошо их разглядел, пока с ним разговаривал. Значит, это его следы шли за следами моей матери! Значит, он бежал за нею, потому что во многих местах следы сходились вплотную, а кое-где на сыром песке остались только отпечатки его ног, под которыми исчезли следы матери. И в тот же миг я догадался, какую белую тряпку я отбросил в сторону. Это была мантилья моей матери! Я ее узнал, потому что видел каждый день ее на голове матери, а тут она валялась на земле. Все это я сообразил мгновенно и оцепенел от невыносимого, острого ужаса. Зачем этот человек преследовал мою мать, и почему ее мантилья очутилась на тропинке?!
Я повернулся и бросился бежать как одержимый к тому месту, где заметил белое кружево. Следы все время были передо мной. Вот и то место. Да, это был головной убор моей матери, словно сорванный грубой рукой. Но где же она сама?
С замирающим сердцем я снова склонялся над отпечатками ног, стараясь их разобрать. Здесь они перемешались, как будто два человека кружились на месте то в одну, то в другую сторону, борясь друг с другом. Дальше на тропинке не было видно ничего. Тогда я начал рыскать вокруг, словно гончая. Сначала я направился в сторону реки, затем вверх по склону. Здесь следы появились вновь: одни убегали, а другие их преследовали. Я шел по ним ярдов пятьдесят с лишним, иногда теряя их на мягком дерне, но снова находя на песке или на суглинке. Так они привели меня к стволу большого дуба и тут снова смешались, потому что здесь преследователь настиг свою жертву.
Теперь я понял все и почти обезумел от страха. Беспорядочно, словно в кошмаре, я заметался во все стороны, пока не увидел продолжения следов – следов испанца. Отпечатки были четкими я глубокими, как будто человек нес какой-то тяжелый груз. Я пошел по этим следам. Сначала они вели меня вниз по склону холма к реке, затем свернули в сторону, к тому месту, где взросли кустарника были гуще. В самой чащобе, уже покрытые листьями, ветки были пригнуты к земле, словно для того, чтобы что-то скрыть. Я отвел их в сторону. В наступивших сумерках передо мной смутно белело мертвое лицо моей матери.
Не знаю, сколько времени я простоял, пораженный ужасом, над телом любимой матери. Потом я попробовал поднять ее и увидел, что грудь ее пронзена, пронзена той самой шпагой, которая все еще была у меня в руке.
Тогда я понял все. Это сделал испанец! Я встретил его, когда он спешил уйти подальше от места преступления. Узнав, чей я сын, он пытался убить меня из ненависти или по какой-то другой причине. И я держал этого дьявола в своих руках и упустил его, не отомстив только потому, что мне хотелось набрать цветущего боярышника для своей милой! Если бы я знал правду, я бы сделал с ним то же самое, что делают жрецы Анауака с теми, кого приносят в жертву своим богам!
Когда я все это осознал, слезы горечи, бешенства и стыда хлынули из моих глаз. Я повернулся и, как безумный, бросился бежать к дому.
Я встретил отца и моего брата Джеффри у ворот – они возвращались верхом с бангийского рынка. У меня было такое лицо, что, увидев его, оба закричали в один голос:
– Что? Что случилось?
Трижды я поднимал на отца глаза и не решался ответить, боясь, что этот удар его сразит. Но я должен был говорить и в конце концов сказал все, обращаясь к моему брату Джеффри:
– Там, у подножия холма, лежит наша мать. Ее убил испанец по имени Хуан де Гарсиа.
Услышав мои слова, отец побелел так страшно, словно у него остановилось сердце. Челюсть его отвалилась, и глухой стон вырвался из широко раскрытого рта. Однако, уцепившись рукой за луку, он удержался в седле и, склонив ко мне бледное, как у призрака лицо, спросил:
– Где испанец? Ты убил его?
– Нет, отец. Я встретился с ним случайно близ Грабсвелла. Когда он узнал мое имя, он хотел убить меня, но я обломал об него дубинку, избил его в кровь и отнял у него шпагу.
– Ну, а потом?
– А потом я его упустил, потому что не знал, что он сделал с моей матерью. Я все расскажу вам после…
– И ты отпустил его? Ты отпустил Хуана де Гарсиа? Пусть же проклятие божье лежит на тебе, сын мой Томас, до тех пор, пока ты не докончишь того, что начал сегодня!
– Не проклинайте меня, отец, я уже сам себя проклял в душе. Поверните лучше коней и скорее скачите в Ярмут, потому что он отправился туда часа два назад. Там стоит его корабль. Может быть, вы успеете его захватить, пока он не уплыл.
Не говоря больше ни слова, отец и брат круто развернули коней и канули во мрак наступающей ночи.
Всю дорогу они мчались галопом. Кони у них были добрые, и через полтора с небольшим часа бешеной скачки они добрались до Ярмута. Но стервятник уже улетел. По его следам они бросились в порт и узнали, что совсем недавно он отплыл на ожидавшей его лодке к своему кораблю, который стоял на рейде на якоре, заранее распустив почти все паруса. Приняв испанца на борт, корабль тотчас отплыл и затерялся в ночи. Тогда мой отец приказал объявить, что заплатит двести золотых монет тому, кто захватит убийцу, и два корабля пустились за ним в погоню. Но они не успели его перехватить. Задолго до рассвета испанский корабль вышел в открытое море и скрылся из виду.
Тем временем, когда отец и брат ускакали, я созвал всех слуг и работников и объявил им о том, что произошло. Затем, захватив фонари, потому что стало уже совсем темно, мы направились к густым зарослям кустарника, где лежало тело моей матери. Я шел впереди, потому что слуги трусили. Я тоже боялся, сам не знаю чего. Совершенно непонятно, почему мать, которая так нежно любила меня при жизни, теперь после смерти внушала мне такой ужас? Тем не менее, когда мы пришли на место и когда я увидел в темноте два горящих глаза и услышал треск сучьев, я едва не упал от страха, хотя и знал, что это может быть только лисица или какая-нибудь бродячая собака, привлеченная запахом смерти.
Наконец я приблизился к матери и подозвал слуг. Мы положили ее тело на дверь, снятую для этого с петель, и так в последний раз моя мать вернулась домой.
Эта тропинка навсегда останется для меня проклятым местом. С того дня, как моя мать погибла от руки своего двоюродного брата Хуана де Гарсиа, прошло семьдесят с лишним лет; я состарился и привык ко всяким ужасам, но все равно до сих нор не решаюсь ходить этой тропой один, особенно по ночам.
Я знаю, что воображение часто выкидывает с нами злые шутки, однако, когда с год назад я отправился расставлять силки на тетеревов и очутился в ноябрьских сумерках под тем самым дубом, готов поклясться, что вся эта сцена снова предстала предо мной. Я видел самого себя молодым парнем: моя раненая рука все еще была повязана Лилиным платком. Я медленно спускался по склону холма, а за мной, сгибаясь под тяжестью страшной ноши, двигались силуэты четырех слуг. Как семьдесят лет назад, я снова слышал ропот волн и шум ветра, который шептался с речным камышом. Я видел облачное небо с разбросанными по нему редкими темно-синими просветами и колеблющиеся отблески фонарей на белой, вытянувшейся на двери фигуре с кровавым пятном на груди. Да, да, я сам слышал, как, идя впереди с фонарем в руках, приказывал слугам взять правее, чтобы обойти выбоину, и странно мне было слышать свой собственный юношеский голос. Я знаю, хорошо знаю, что это было только видение, но все мы – рабы своего воображения и все мы боимся мертвых, а потому даже мне страшно ходить по ночам по этой тропинке, хотя я и сам уже наполовину мертвец.
Но вот мы дошли с нашей ношей до дома, где женщины приняли ее и, рыдая, приступили к последнему обряду. Мне пришлось бороться не только с собственным отчаянием, но и заботиться о моей сестре Мэри; за нее я боялся больше всего. Я думал, что она сойдет с ума от ужаса и горя, но под конец она впала в какое-то оцепенение, а я спустился вниз и принялся расспрашивать слуг, сидевших в кухне вокруг очага. В ту ночь никто не ложился спать.
От слуг я узнал, что примерно за час или чуть побольше до того, как я встретился с испанцем, они видели на тропинке, ведущей к церкви, богато разодетого незнакомца. Он привязал своего коня среди кустов ежевики и дрока на вершине холма, некоторое время постоял, словно в нерешительности, пока моя мать не вышла из дому, а затем начал спускаться следом за ней. Я узнал также, что один из наших людей, работавших в саду, расположенном в каких-нибудь трехстах шагах от того места, где было совершено убийство, слышал крики, однако не обратил на них внимания. Он решил, что там забавляется какая-то парочка из Банги, затеявшая обычную майскую беготню по лесу. Воистину в тот день мне казалось, что весь наш дитчингемский приход превратился в приют для дураков, среди которых первым и самым тупым идиотом был я. Эта мысль с тех пор не раз приходила мне в голову уже в иных обстоятельствах.
Но вот пришло утро, и вместе с ним вернулись из Ярмута мой отец и брат. Они прискакали на чужих конях, потому что своих загнали. Следом за ними к полудню пришла весть, что корабли, отплывшие на поиски испанца, из-за шторма вернулись в порт, так и не увидев его судна.
Ничего не утаивая, я рассказал отцу все о моем столкновении с убийцей матери и выдержал новый приступ отцовского гнева за то, что, зная о страхе моей матери пред неким испанцем, не послушался голоса разума и упустил убийцу ради беседы со своей любимой. Брат мой Джеффри тоже не выразил мне ни малейшего сочувствия. Девушка нравилась ему самому, и он разозлился на меня, когда узнал, что мой разговор с Лили не был безрезультатным. Но об этой причине своей неприязни брат промолчал. И последней каплей, переполнившей чашу, было появление сквайра Бозарда, приехавшего вместе с другими соседями взглянуть на покойную и посочувствовать отцу в его утрате. Покончив с соболезнованиями, он тут же заявил, что моя помолвка с Лили произошла против его воли, что он этого не потерпит и что если я буду по-прежнему за ней волочиться, их старой дружбе с отцом придет конец.
Удары сыпались со всех сторон. Смерть любимой матери, тоска по возлюбленной, с которой меня разлучили, угрызения совести за то, что я выпустил испанца буквально из рук, гнев отца и злоба брата – все разом обрушилось на меня. Воистину эти дня были так беспросветно горьки, что в том возрасте, когда стыд и горе воспринимаются всего острее, я мечтал только об одном – умереть и лечь в землю рядом с матерью. Единственное, что меня поддержало тогда, это записка от Лили, переданная с ее доверенной служанкой. В ней Лили уверяла меня в своей нежной любви и заклинала не падать духом.
Наконец наступил день похорон, и мою мать, облаченную в белоснежные одежды, опустили на предназначенное ей место в приделе дитчингемской церкви. Там же, рядом с нею, покоится ныне и мой отец, а чуть поодаль, под бронзовыми изваяниями, – родители Лили и все их многочисленные дети.
Эти похороны были для меня мучительны. Не в силах сдержать свое горе, отец разрыдался, а моя сестра Мэри без чувств упала мне на руки. Почти все в церкви плакали, потому что хотя моя мать и была по рождению чужестранкой, ее все любили за обходительность и доброе сердце.
Но вот похороны подошли к концу. Благородная испанская дама и жена англичанина уснула последним сном в старой церкви, где она будет покоиться еще долго после того, как люди позабудут не только ее трагическую историю, но и самое ее имя. А это, как видно, случится скоро, потому что из всех Вингфилдов в наших краях остался в живых один я. У сестры моей Мэри, правда, есть наследники, к которым перейдет все мое состояние, за исключением некоторых пожертвований на бедных Банги и Дитчингема, однако они уже носят другое имя.
Когда все было кончено, я вернулся домой. Отец сидел в гостиной, погруженный в безысходную скорбь, а рядом с ним – мой брат Джеффри. Отец снова начал осыпать меня самыми горькими упреками за то, что я упустил убийцу, когда сам бог отдал его в мои руки.
– Вы забываете, отец, он же любезничал с девушкой, – язвительно заметил Джеффри. – А это для него, видно, было куда важнее, чем спасение матери. Ну что же, зато он сразу убил двух зайцев: позволил убийце бежать, хоть и знал, что наша мать больше всего боялась появления испанца, и заодно поссорил нас со сквайром Бозардом, нашим добрым соседом, которому почему-то весьма не понравилось подобное ухаживание.
– Да, ты прав, – отозвался отец. – Кровь матери на твоих руках, Томас!
Я слушал и чувствовал, что больше не в силах переносить подобную несправедливость:
– Все это ложь! – воскликнул я. – И я это повторю даже родному отцу. Ложь! Этот человек убил мою мать до того, как я его встретил. Он уже возвращался в Ярмут к своему кораблю и только случайно сбился с дороги. Почему же вы говорите, что кровь матери на моих руках? Что же до моего ухаживания за Лили Бозард, то это уже мое дело, братец, а не твое, хотя тебе, конечно, хотелось бы, чтобы все было иначе! А вы, отец, почему вы не сказали мне раньше, что боитесь этого испанца? Я слышал только какие-то намеки и не обратил на них внимания, потому что думал о другом. А теперь слушайте, что я вам скажу. Вы, отец, призвали на меня проклятие божье, чтобы оно тяготело надо мной до тех пор, пока я не найду убийцу и не завершу того, что начал. Да будет так! Пусть преследует меня проклятие божье, пока я его не найду. Я еще молод, но зато силен и ловок. С первой же оказией я отправляюсь в Испанию и буду охотиться за ним до тех пор, пока его не прикончу или не узнаю, что он уже мертв. Если вы дадите денег, чтобы помочь мне в поисках, – хорошо; если нет – обойдусь и без них. Но перед богом и перед духом моей матери я клянусь, что не успокоюсь и не остановлюсь до тех пор, пока не заколю злодея той же самой шпагой, которой была убита она, пока не отомщу за ее кровь убийце или не уверюсь, что он умер, и если я когда-либо почему-либо нарушу свою клятву, пусть погибну я еще более страшной смертью, чем погибла мать, пусть душа моя будет отвергнута в небесах, а имя мое навсегда опозорено на земле!
Так в ярости и отчаянии я дал клятву, воздев руки к небу, чтобы призвать его в свидетели истинности моих слов.
Отец смотрел на меня с одобрением.
– Если ты решился, сын мой Томас, в деньгах у тебя не будет недостатка, – сказал он. – Я бы сделал это сам, ибо кровь можно смыть только кровью, но силы мои уже не те. А потом меня слишком хорошо знают в Испании, и Святое Судилище меня сразу найдет. Отправляйся же, и да будет с тобой мое благословение! Ты должен это сделать, потому что наш враг ускользнул от нас по твоей оплошности.
– Да, да, он должен ехать, – поддакнул мой брат Джеффри.