bannerbannerbanner
Наблюдения одного лентяя

Глеб Иванович Успенский
Наблюдения одного лентяя

Полная версия

III

Была поздняя обедня. Главная соборная церковь, где находился угодник, была битком набита господами, наехавшими из окрестных деревень, городской аристократией, купечеством и теми из простонародия, которые успели пробраться заблаговременно. Церковные двери были заперты, и на паперти стояли частные пристава и будочники, пропуская благородных господ и провожая дам. Массы других богомольцев наполняли монастырский двор и большими толпами разлеглись вокруг высокой монастырской стены. Было глубокое молчание – молчание необыкновенно томительное, – в котором, кроме терпения, я не мог ничего видеть. Изредка слышался голос кликуши в толпе, и тогда возбуждалось внимание, но потом опять та же тишина, терпение и молчание.

В проходе под колокольней толпа народу ломится в железные двери, стараясь проникнуть на колокольню, и ломится потому, что какой-то слепой горбун не пускает туда, напирая широкою, неуклюжею грудью на дверь. Богомолец сам начинает продираться на колокольню. За копейку его пускают. Вошел он в первый ярус, тут народ идет во второй, и он за ним. Кто-то хочет перелезть через перила на монастырскую крышу и перелезает; весь народ смотрит на смельчака, вслед за которым лезет другой; железные листы кровли гремят под их ногами. Частный пристав погрозил им пальцем с крыльца собора, и они сели на крыше на корточках. И опять томительное молчание. Вокруг монастыря лежат толпы баб и мужиков. Разговоров нет никаких: – про свое, про домашнее говорить еще успеют в дороге и дома. Сюда они шли добровольно, не так, как на барщину или по требованию станового: – зачем-нибудь им это было нужно. На колокольне раздались удары колокола; лежавшие подняли головы, встали, поглядели, почесались и легли.

Я сидел за воротами постоялого двора.

Рядом со мной, тут же на лавочке, сидели: сельский дьячок и солдат, оба пожилые; солдат был отставной.

Дьячок задавал ему отрывочные вопросы, солдат отвечал ему тоже полусловами, растирая на ладони табак.

– Какой губернии?

– Новгородской.

Молчание.

– Новгородской? – переспрашивал дьячок.

– Новгородской губернии, – повторял солдат.

– Гм!

И молчание.

– Тихвинского уезда, – произносил он как бы в раздумье, спустя некоторое время: – Новгородской губернии, села Спасского.

– Большое село?

– Село у нас большое.

И потом:

– У нас село большое, большое село!

– Большое?

– Большое село… Семьсот дворов…

– У-у-у!..

– Да! Село богатое. Богатое село!

И опять молчание.

– Эта медаль где получена?

– За Польшу!

– За польскую кампанию[7]?

– За польскую.

– То-то, я гляжу, новенькая.

Солдат поглядел молча на свою медаль.

– Мы тогда три месяца выстояли в Радомской губернии…

– Что же? как?

– Насчет чего?

– Как, например, бунт этот… ихний?

– Да чего же? Больше ничего – хотели своего царя!

– Ах, бессовестные! – сказал дьячок, качая головой.

– Ну, а как народ?

– Народ – обнаковенно… ничего.

– Ничего?

– Ничего!

Из подобострастия в голосе, которым дьячок расспрашивал солдата, и из торопливости, с которою он как бы наобум задавал ему ничего не значащие вопросы, я не мог не видеть, что дьячок боится потерять собеседника.

Да и сам я боялся потерять его. Вследствие этого, когда солдат замолчал и стал укладывать кисет в карман, как бы собираясь уйти, а дьячок, уставившись на него, не знал, повидимому, о чем спросить, я тоже поспешил задать ему вопрос.

– Ну, а прежде где вы стояли? – сказал я наудачу.

– По губерниям больше.

– По губерниям? – спросил я, и дьячок повторил то же.

– Больше всё по губерниям стаивали.

Нить разговора снова готова была прерваться; но солдат, должно быть умилосердившись над нами, произнес:

– Во время крестьянства[8], так тогда много нас потаскали… По Поволожю…

– Много? – спросил дьячок.

– Потаскали довольно!

– Что ж, усмирять, что ли?

– Усмирять. Усмирение было…

– Ну и что же, много было хлопот?

– Нет, настоящего ничего почесть не было… чтобы, например, битвы али что… Так!

– Ну как же вы?

– Ну придем, получаем от помещика угощение…

– Угощенье?

– Как же! один нам выставил шесть коров!

– Шесть?

– Шесть коров; да, как же? выставил!

– Н-ну?

– Ну пришли. Стали за селом. Бабы, девки разбежались: думали – какое безобразие от солдат будет…

– Ишь ведь бестолочь!

– Разбежались все, кто куда… А мужики с хлебом-солью к нам пришли, думали – мы им снизойдем. Хе-хе!

– То-то дурье-то, и-и!

– Уж и правда, дурье горе-горькое! Я говорю одному: «Вы, говорю, ребята, оставьте ваши пустяки! Мы шутить не будем; нам ежели прикажут, мы ослушаться не можем, а вам будет очень от этого дурно…» – «Против нас, говорит, пуль не отпущено…»

– Вот дубье-то!

– Говорит: «не отпущено пуль…» Я говорю: «а вот увидите, ежели не покоритесь…»

– Ну и что же?

– Ну обнаковенно – непокорство… И шапок не снимают! Начальство делает команду: «Холостыми!» Как холостыми-то мы тронули, никто ни с места! Загоготали все, как меренья! «Го-го-го! Пуль-нет…» – «Нет?» – «Нет!» – «Ну-ко!» скомандовали нам. Мы – ррраз! Батюшки мои! Кто куда! Отцу родному и лихому татарину, и-и-и… А-а!.. Вот тебе и пуль нету!

– А-а!.. Не любишь?

– Вот те пуль нету!..

– Ха-ха-ха!.. То-то дураки-то!.. Нету пуль! И заберется же в голову!

– После-то уж схватились… да уж!..

– Уж это завсегда схватятся!..

– То-то глупые-то, прости, господи! – сказал дьячок. – Какую иной раз заберут в голову ахинею, хоть что хошь, ничего не выбьешь! Ведь какую кашу иной раз заварят! Вот в нашем селе и посейчас идет суматоха с мужиками… Того и гляди доведут до беды… Ей-богу!

– А то что же? – сказал солдат. – Не будешь соблюдать, что показано, за это тебя по голове гладить не будут, будь покоен…

– И, ей-богу, так! Вот хоть у нас…

– Далеко ли?

– Здешнего уезду, верст тридцать… Село Покровское. Так у нас, я тебе скажу, вот уж который месяц идет бестолочь… Просто покою нет! Да ведь что они денег-то извели! Ведь страсть! А почему? Шут их знает!

– Порядку не знают. Больше ничего.

– Именно! Теперь на одних ходоков сколько они прогусарили денег. Посылают ходока, такого же бессловесного, как и сами: ходит, ходит, придет ни с чем… А теперь как ходок в город – и простись!

– Я одного такого ходока встретил, – сказал я. – Не знаю, от вас ли.

– Где вы встретили?

– В городе, недели полторы тому назад.

– Ну наш, наш! Ну наш! Это наши!

– Белокурый?

– Ну наш, наш, Демьян! Теперь он в теплом месте сохраняется…

– Из-за чего это у них все хлопоты? – спросил я.

– А шут их разберет!

– Как же так?

– Да так… Вы разговаривали, что ли, с ним, ходоком-то?

– Разговаривал.

– Ну что ж он вам сказал?

– Да он-то действительно что-то путался. Что-то про душу, про…

– Ну вот-вот! – перебил меня дьячок. – Про душу! Вспомнили душу, изволишь видеть! – сказал он, обратившись к солдату.

– Хе! – промычал тот.

– Что же может сделать для них начальство? Ну сам ты посуди?

Солдат не отвечал, хотя и произнес слово «обнаковенно».

– Больше ничего, – продолжал дьячок: – что дали волю!

– Это самое!

– Д-да! больше ничего – воля! Прежнее время он с утра до ночи на работе. Он пришел домой, повалился, как камень, а в нынешнее-то ему уж час-другой и без дела придется… да! Ну ему и лезет в башку.

– Этое самое!

– Да как же? Прежде он одно дело кончил, пошел бы, куда хотел, ан управляющий кричит: «иди туда-то». А теперь он лошаденку свою загнал в сарай – и все его дело… И в кабак.

– Да-а, в кабак! это ему первое удовольствие, весь пропился.

– Дет-ти пьют! Дет-ти!

– Цссс… Нет, этого в старину не было!

– И в уме-то ни у кого об этом не было, не то что въявь… А как дали им волю, вот и забрусило, на разные манеры: душа, то-сё… Ну только, я так думаю, опоздали! да!

– Поздна штука!

– Да, поздновато!.. Опомнились! Становой им говорит: «на все есть закон; там сказано, чтоб этого не было, больше ничего», – нет, воротят, стоят на своем.

– Да в чем же в самом деле вся эта история? – спросил я. – Кажется, дело началось из-за земли?

– Видите, какое дело. Я вам сейчас расскажу…

– И душа тут как-то к земле…

– И душа! Вот как было дело.

Дьячок придвинулся ко мне.

– Из-за земли, изволите говорить? Это несправедливо. Уж ежели бы из-за земли, то им бы надо затевать дело раньше, в самом начале, когда крестьянство уничтожилось. В это время с ними господские доверенные действительно поступали неаккуратно. Земля им дана плохая; но так как страху они были научены, то и взяли еэ беспрекословно! Второе дело – придирка к ним большая: снопы развалились – штраф; целину пахали, борозды редкие – штраф, а мерзлую (раннюю весну их тогда выгнали) землю пахать, да еще целину, – и то спасибо, хоть и редкие-то. Но они и тут молчали. Другой раз троим досталось совсем понапрасну: гулял барин с собакой ночью, а караульщик увидал его, не разглядел и подошел с другим караульщиком к барину-то! У обоих на плечах дубины: ну барину-то и того… он бежать! они за ним, он – «караул!» Поднялся шум (время было непокойное), и покажись сгоряча-то, что они с злым, например, намерением… Похватали их! Началось дело… Много было против них греха – это говорить нечего – только ничего, ни-ни, ни боже мой, не было… Авось не привыкать им к этому?

 

– Обнаковенно! – сказал солдат. – В прежнее время нешто – так-то?

– Ну да! Еще в тридцать раз хуже… А тут все же мужику и на себя время стало оставаться; иной раз что по положению справит дома, уберется, да и без дела посидит… Ну и пошло ему в голову. После того, как я рассказывал вам, посадили караульщиков в острог, отец Алексей, наш священник, сам ходил к барину, объяснял ему, что, «мол, неправильно это вы», и кстати уж и про управляющего объяснил: «теперь, говорит, воля, этого нельзя дозволять управителю, народ, пожалуй, неудовольствие окажет…» После этого барин взял другого управляющего, и народу еще послободней стало; тут ему и полезло в голову… Особливо, ежели пропить нечего.

– Да!

– Да! Как в кабак-то не пойдет! Что он на печи-то лежа надумает?.. Только дозволь себе мечтать, так ведь, кажется, и не глядел бы на свет; ну вот и у мужиков то же самое… Гляжу я, идет ко мне под вечерок мужик. «Здраствуй, говорю, Игнатич! Что скажешь?» Думаю, что-нибудь по хозяйству, по домашности там. «Да так», говорит. И мнется. «Садись, скажи, мол, что-нибудь…» – «Да я так, говорит, ничего…» Чешет голову. Я молчу. «А что, говорит Игнатич, что я хотел тебя спросить: правда ли, нет ли, кто на Святую помрет, тот в рай попадет?» – «Что это, говорю, тебе пришло на ум?» – «Да так, говорит, ноне рано убрались, так оно таё»… Ну, обыкновенный ихний разговор…

– Таё да таё! – сказал солдат. – Талды да калды.

– Ну да… Ну, объяснил ему, чтоб он и не мечтал: «Царствие божие внутрь вас есть, и для него много надобно, а не просто – умер да и на!..» – «А, говорит, а душа?» – «Что душа? Ну, говори». – «Нет, ты, говорит, скажи. Я не знаю»… Ну объяснил. «Ну спасибо!» И стали ко мне, друг любезный, шататься, то один, то другой. И почему человек идет в землю, и как в аду, и что кому будет? Что за чудеса? думаю. «Что вас прорвало, ребята, говорю: я ведь не поп, я и ошибку могу дать; шли бы вы лучше по домам, потому у меня еще вон лошадь не убрана, а на все на это есть храм божий; слушай, что поют, читают, вот тебе и ответ». А иному просто скажешь: «Шел бы ты, любезный, домой на печку!» – «Да мне, мол, маленько в ум вошло». – «То-то в ум-то вам все лезет; шел бы ты лучше домой». – «Я, мол, так». – «Ну, и ступай с богом»…

– Да! На печку!

– «Уж куда, мол, нам с тобой рассуждать». Отвадил я их таким манером. Думал, конец, – хвать, ан далеко еще до конца-то. Стали они уж вот как: «Давай, говорит, спорить!» Эге! думаю. Встретится иной раз на улице. «А давай, говорит Игнатич, спор с тобой сделаем». – «Об чем?» – «О душе». – «Давно ли ты об ней узнал?» – «Когда ни узнал, да узнал, говорит. Недавишь узнал». – «Поздновато, говорю, ты спохватился». – «А то мы, говорит, как свиньи». – «Именно, говорю, похожи, и разговаривать мне с тобой не время. Извини». И уйдешь. «Нет, кричит вслед, это дело оставить нельзя». Ну, думаю, как знаешь. Оставляй, не оставляй, у меня своих хлопот полон рот. Да, право!

– Чего еще? Всякий исполняй свое дело, свое положение, что следует.

– Да, не до того. Отбиваешься так-то от них, а дело-то все не к концу, да! Что за чудо? Слышу, и у батюшки были, тоже спор предлагали, и у отца дьякона… Идет слух, человек пять на работу не пошли… И все «душа». – Да что вы за черти такие? какая душа? ведь подписали грамоту, слышали положение; чего еще? Нет, о душе что-то городят, работать не хотят. Что такое? Стали мы искать, кто такой это их завастривал. Потому ежели бы они одни, то им только в кабак от скуки ходить, а тут нет, тут ишь какую паутину распустили. И что за чудо: неповиновение стали оказывать! За землю, говорят, платить не надо. «Да ведь вы платили, ведь уж два года платили?» – «Ошибка была; по-божески, говорят, этого не выходит». – «Да ведь закон, порядок требует?» – «Ладно!» говорят. Вот и сказ!.. Что такое? Дальше – больше, дальше – больше, чисто бунт открывается! «Отчего ж вы тогда не претендовали?» – «Бог нам ума не дал». – «А теперь дал?» – «Теперь, говорят, дал». – «Ну, говоришь, гляди, ребята: становой тут как тут, как бы чего не вышло».

– А это что же?

– А это, изволите видеть, проживал у нас в деревне какой-то старичишко. И уж с давних времен все я его таким помню древним. То на пчельнике проживает, то так… Так, бездомовный. Был слух, что даже и в бегах он состоял. Вот этот-то старичишко их и помутил всех; может, слыхали, есть такие раскольники, называемые бегуны[9]! По следствию-то вышло, что и этот старикашко тоже бегунской ереси… Бегать-то ему уж некуда, так вот он и стал разводить смуту. А бегунская ересь – это уж самая закоренелая. В епархиальных ведомостях было описание – так это страсть! Против начальства, против податей, против всего ломит «напрочь». Сам-мая злющая ересь эта. Вот старикашко-то тож этой ереси придерживался. «Живи, мол, сам по себе, отчет отдавай одному богу; у тебя душа, ты подумай о ней, сам-то в навозе весь, и душа твоя в навозе, душу твою платой обложили, за нее ты платишь, а не думаешь о ней». И всякое этакое. Вот как стало им посвободней-то, старикашко это и запел свою песню, и заворочало у них. И стали они: «Я человек!» А я им: «Да мне-то какая от этого корысть, прости господи? Мне-то что? хоть ты петух будь, так мне все равно». Право, ей-богу!.. А старикашко-то так растревожил этих мужиков – страсть! И возмечтали – и то им и другое, боже мой! Оно действительно человеку тоскливо; надо говорить по совести: с женой дерется, дома слова не слышно, праздник пьян – плохое житье… ну – старикашко-то тут и напутал. «А это, говорит, ты потому жену бьешь, что беден; а почему?» Надо говорить прямо – хитрая оказался шельма, этот старикашко! Я на допросе его был, так ведь как он, шельма, подводил одно под одно, просто чудо! По его словам, так кажному мужику барином надо быть. «Барин-то, говорит, вон как свою супругу любит – тебя, мужика, и на очи ей не пустит, а ты, говорит, подпоить тебя, так ты жену-то за руб серебром чиновнику продашь… А ты должен знать любовь!» Уж как подвел! Очень плутоватый был старичишко, нечего сказать! Ну и помутил народ, только в грех ввел. У самого старика весь, может быть, род ихний был в этой ереси воспитан, все они по лесам бегали, может, лет сто, а то и больше; ему все это знать до тонкости не диво, он, может, никогда и в крепостной работе-то не работал, жил по-своему, так ему и не в диковину все эти привередничанья, а наш-то мужик с тех пор и думать обо всем позабыл. На крепостном-то положении у него вся родня лет триста либо пятьсот была, так какая тут любовь? Что он тут понимает? До любви ли ему было, когда разложат да…

– Гар-рячих! – вставил солдат: – штук пятьсот ввалят!

– Да! От всего этого он во-она когда еще отвык и знал одно: «исполнять, что прикажут». Стало быть, что же он мог тут понять по человечеству? И вышло у нас – невесть что! Старикашко-то разлакомил их, а умом-то взять всего они не могут.

– Опоздали маленько!

– Да! Припоздали малым делом… И хочется быдто как по-человечьи, а не туда! Не выходит! Всего-то порядку-то, какой у старика был в мыслях, у них и нет! Пошло у них в головах от этого большое смятение… И душа тут, и земля, и бог знает что. Приехал становой. «Вы почему не ходите на работу?» – «Так и так, мы люди, теперь возьмите, ведь у нас душа и все такое». Становой обнаковенно: «Молчать!» Да что же? Ну, что же ежели мы все так-то заорем? Нешто это дело начальства? Он требует порядку, эти разные мозголовия прошли; ежели хочешь по-своему, убирайся в дремучий лес, а в порядке этого нельзя…

– Каждому потрафить нельзя…

– То-то я думаю, что не подходит. Становой исполняет свою должность, ты исполняй свою. «Я с вами, говорит, не разговаривать приехал; разговаривать иди в кабак, а не здесь. Почему вы нейдете на работу? Это что такое?» Начинают опять свое: «Мы сами – земля, за что ж нам платить? мы – прах». Разумеется, опять становой им кричит: «Молчать!» Просто измучили бедного! «Порядок, говорит, требует, чтоб вы шли, все это вздор, не мое дело, душу имей, какую хочешь, мне это наплевать, а по закону исполняй все, что следует!» Просто даже весь красный стал становой! пот с него льет; а главное – человек он хороший, и рад бы, да ничего не сделаешь. Какую он им душу? Откуда? Бился, бился, написал следователю… Что прикажешь делать?

– Ну и пошло?

– И пошло!

– Ну и что ж они?

– Всё стоят на своем. Как бы этого старичишку вытравили перво-наперво, они бы опамятовались. Это верно. Потому сами по себе они к этим философиям непривычны, а то старичишку-то они куда-то запрятали, а тот их и мутит. «Стойте, говорит, крепко, ребята!» Те и стоят… Ловкачи этакие есть: «Стойте, ребята, стойте, шушукают, хоть в острог!» И ничего не сделаешь.

– Не знают порядку, больше ничего.

– Да больше ничего и есть. Что такое ему надобно? Ведь человека, конечно, смутить можно. А по совести сказать, ну, что ему надо? Что он смыслит в душе? Живет он чисто как скот, надо говорить прямо. Придешь в избу-то, страшно поглядеть, как есть как свинья.

– Чего уж!

– Ей-ей, жену колотит, напьется, из дому все волочит в кабак, о себе не заботится, ни свечки, ни чашки, жрут почесть из корыта – куда ему толковать о душе? Он и в церкви-то стоит как столб, да это когда еще придет в церковь-то. Вон погляди, – сказал дьячок, указывая на валявшиеся близ монастыря толпы богомольцев, на людей, бесцельно шатавшихся по монастырской стене, по крышам, на колокольне. – Вот поглядите: кажется, все они пришли богу молиться, к угоднику, а видите, чем занимаются? Вы думаете, тут вера? Ему просто надо, чтоб ничего не делать, в чужом кабаке выпить…

– Тут уж давича ломились в кабак-то, да заперт; говорят, после обеден отопрут.

– Ну вот видите! Какая же тут вера! Он, как есть, как деревянный, больше ничего. Ему вот вышел денек, он и рад ничего не делать, вот и прет к празднику, а он и жития-то угодника не знает, так, как дикий какой эфиоп. Поглазеть, потолкаться… Теперь вон литургия идет, а он валяется, ему скука.

Дьячок прекратил, наконец, свое «пастырское» обличение и за недостатком подлинного гнева замолк. Мы тоже молчали; стояла прежняя тишина и томительное молчание.

Вдруг на колокольне раздалось несколько ударов колокола.

Валявшаяся толпа вдруг поднялась, как один человек.

– Ишь! Вон как! все поднялись! – сказал дьячок. – Как же, все разобрать хочется!

Толпа поглядела, поглядела и улеглась опять.

– Видно, не разберешь, – сказал солдат, – с мякины-то.

– Да-а! Так нам и разбирать… Хоть бы бог дал и с тем справиться, что следует по твоей части, и то слава тебе господи, а то еще…

Дьячок не кончил.

Солнце начало подвигаться в нашу сторону; я поднялся с лавки и пошел во двор, сам не зная зачем.

– Вот как по-нонешнему-то! – в полусерьезном, полушутливом тоне говорила кухарка, сметавшая пыль с последних ступенек лестницы. – Маменька в церкви божией, а дочки тут балясы точат.

Сверху лестницы раздался смех.

– А тебе какое дело? – послышался девичий голос.

– Как какое? А на ком взыщется?.. Я ведь за вами смотреть приставлена? а вы что делаете?

– Разговаривали.

– Что же такое? – послышался голос Павлуши.

– В такое время нельзя балясничать, а надо идти в церкву, да!

– Ведь идем!

– Эва! когда уж шапки разбирают… Ох, девки, девки!

Я вошел на лестницу, тоже потому, что некуда было идти и незачем.

 

Молоденькая девушка, одетая в какое-то нелепого покроя и цвета праздничное платьице, с голыми по локоть худенькими руками и плечами, сбежала мне навстречу.

– Пойдем! – сказала она назад, и вместе с двумя другими девушками за ней появился Павлуша.

Все они побежали к воротам.

– Ты куда? – остановил было я его.

– К обедне! – второпях произнес он, догоняя девушек, и умчался вслед за ними. В этот день я не мог уж разыскать его.

Сидя на балконе постоялого двора, я смотрел опять на ту же молчаливую толпу и чувствовал, что в этом безмолвном, терпеливом ожидании ею чего-то было много истинной душевной теплоты и глубокой веры, постичь которую я, как человек, не знакомый вовсе с народной душою, решительно не мог. Я видел только эти серьезные, задумчивые лица мужиков и баб, терпеливо ждавших выноса мощей с шести часов утра до трех часов дня.

Я не буду изображать необыкновенного воодушевления, охватившего толпу, когда неожиданно раздался громкий, веселый звон и тронулся крестный ход. Я ничего этого не понимал.

А когда через две минуты по окончании хода началось пьянство, наступившее почти моментально и в самых исступленных размерах, я вдруг почувствовал непреодолимую жажду вернуться домой… К вечеру мне удалось найти ямщика. А Павлуша так и исчез неизвестно куда.

7Польская кампания. – Имеется в виду подавление царскими войсками восстания за независимость в Польше в 1863 году.
8Во время крестьянства… – Имеется в виду период после объявления манифеста 1861 года. Объявление манифеста сопровождалось многочисленными крестьянскими волнениями, беспощадно подавляемыми царским правительством. Особую известность получило волнение в с. Бездна (Поволжье), закончившееся расстрелом безоружных крестьян.
9…есть такие раскольника, называемые бегуны. – Бегунство, или странничество, – секта, отразившая пассивное сопротивление крестьянства и мещанства дворянско-буржуазному строю. Сопротивление выливалось в форму бегства от тягот крепостного состояния, а после объявления реформы – в отказ от принятия сокращенных наделов, платежа выкупа, подушной подати и т. п. Не признавая размежевания земель, бегуны призывали «бегати и таитися», не подчиняться законам и властям.
Рейтинг@Mail.ru