Почти каждый вечер прошлогоднего лета, за рекой, «на той стороне», среди всеобщего мира и тишины, вдруг и неожиданно начинались какие-то крики, брань, ругань и плач… Иногда эти крики, этот плач и шум поднимались среди ночи, когда все покоилось мертвым сном, и будили не только мирных. обывателей деревни, но и нас, жителей противуположного берега, – так они были громки, столько там было женского визга и мужского рева. Не было ни малейшего сомнения в том, что дело не ограничивалось одними криками, а иногда разыгрывалось и в драку, и что драки эти большею частью пьяные. Очень часто, после того как свалки и крик прекращались на той стороне, на нашу сторону переправлялись через речку и шли по нашему берегу какие-то пьяные, ругавшиеся и грозившие кулаками фигуры – фигуры, весьма плохо владевшие ногами, судя по нетвердой походке, и не менее плохо владевшие языком, судя по несвязности речи, иногда переходившей в простое мычанье. Но как ни бессвязно бывало иногда это бормотанье пьяных гуляк, все-таки, слушая его, можно было понять, что и сами пьяные и их пьяные речи имеют какую-то связь с только что затихшей на той стороне свалкой. Не раз смущали меня эти ночные истории и эти толпы пьяных людей по ночам шатавшиеся около моей дачи. Дача была совершенно одинокая, а народу, как говорят, там, в деревне, «много всякого». Поневоле подумаешь о том, что это за люди, которые чуть не каждый вечер производят драку, с криками и со слезами, и потом по ночам шляются с какими-то угрозами около дома… Не раз я спрашивал у крестьян «с той стороны», случайно сталкиваясь с ними, когда они иной раз перебирались на нашу сторону за сеном или за дровами, так как ихние луга и лес были на нашей стороне, но никто из них не дал мне определенного ответа: «Пьянствуют, поди. Ведь ноне воля – свободно стало!» – «Ведь ноне нешто мало безобразиев-то?» – «Нам, батюшка, недосуг за этим глядеть – нам впору с своей работой управиться, а не то чтобы на каких подлецов смотреть. Ноне всякого есть, и хорошего и худого, сколько угодно… Кто такой шумит? – А господь их ведает. Так, должно быть, какие-нибудь пьяницы…» и т. д. А шум и драки на той стороне продолжали повторяться, как и прежде, через день, через два. По праздникам и по воскресным дням они бывали уж непременно.
Заходит однажды ко мне волостной старшина, с которым я познакомился уже давно, просится посидеть – «подождать одного человечка». Человечек должен проходить как раз мимо моей дачи, так вот старшина и сел к окошку, которое выходит на дорогу.
– Что это за драки на той стороне? – спросил я его.
– Как драки?
– Через день, через два уж непременно и шум, и драки, и крик на той стороне.
– О, да, да… Уж давно я думал вывести, искоренить это гнездо, да все недосуг. Проститутки живут – ну, и пьянство…
– А драки-то?
– Да уж одно без другого не ходит… Что и за гулянье без драки…
– Да какие же тут у вас проститутки?
– Очень просто – гулящие…
– Каким же образом завелись они тут?
– Завелись-то они в прежнее время… Началось это, видите ли… стоял полк поблизости. Вот откуда пошло направление это самое… Да и посейчас невдалеке войска стоят и солдаты шляются… Началось-то с войсков – ну, а потом и пошло, и свои пошли баловаться… Ведь ноне народ распустивши, не дай бог… Хлопот-то, ежели бы знали, сколько, не приведи господи! Как есть с этой должностью всего хозяйства решишься. Вот хоть бы сейчас: шлялись к этим проституткам солдаты, а потом и стали в лазарет поступать… Теперича вот предписано мне всех этих шкур представлять каждый вторник к доктору – нарочно земский доктор приезжает. Четверых я уж сегодня представлял – отпустили; а вот пятую – она-то, должно быть, и корень всему – вот и дожидаюсь теперича… Доктор там сердится, а я сиди вот, гляди… А свое дело стоит.
– Так вы эту «пятую» дожидаетесь?
– То-то и есть… Доктор сердится, а где я ее возьму? Она вон на покос ушла – жди ее!
– Так она и на покос ходит и проститутка?
– Да ведь надо жрать-то что-нибудь? Теперь поденно, на хозяйских харчах, бабе тридцать копеек даем в сутки – как же не идтить-то? А гулянкой ведь не проживёшь. Видите, каковы гулянки-то: рубль пропьют да на три целковых ребер поломают… Каждый вечер сами слышите, как плачут гулянки-то… Ведь иной пьяный саврас как разойдется-то, кулачище-то рассучит… Да с этих гулянок и не прожить; нонича хлеб дорогой, а ведь надо каждый день что-нибудь покушать… Водкой-то, пожалуй, напоят да кулаками накормят – с этого сыт не будешь, так как же ей на косовицу-то не идтить? Я думаю, она горячего-то не ест по целым зимам, а тут каждый день как-никак – похлебка…
– Как же это так? Кто же они такие?
– Как сказать?.. Бедность!.. Вот теперича – которую я жду женщину – отца у нее нет, и матери нет, а брат в Питере… Тоже, сказывают, пьянствует – за паспорт деньги не присылает. Хочу вытребовать, уж и бумагу послал… Вот и живет… Как одной-то справиться в расстройстве? Вот и идет в грех… А по нонешнему времени много охотников-то: и солдаты есть и свои, сенники, приказчики – разного народу много… А вот никак и мои красавицы!..
В самом деле по дороге, направляясь к перевозу через речку, шла толпа крестьянских женщин, босиком, с граблями на плечах, в подоткнутых платьишках и в одних повойниках, с голыми, черными от солнечного загара шеями. Старшина взялся за шапку, распрощался и торопливо вышел на дорогу. Из окна я видел, как он помахал бабам рукой, приглашая остановиться, – как вошел в толпу, говорил что-то и как потом одна из женщин, передав грабли соседке, вышла из толпы и отошла с старшиной в сторону… Бабы постояли еще с минуту, столпившись кучей, но потом опять выстроились в шеренгу и пошли своею дорогой к перевозу. Старшина и несчастная проститутка остались одни на дороге и разговаривали. Высокая, сгорбленная, нищенски одетая и уже не совсем молодая на вид баба, потупившись, слушала то, что ей говорил старшина. Раза два она пробовала что-то ответить ему, крестясь и ударяя рукою в грудь, но голоса не было у нее. Видно было, что. она с огромными усилиями старается сделать свою речь звучной, но не выходит ничего кроме хрипоты. Но вот она взялась за фартук, заплакала, подняла фартук к глазам и поплелась вслед за старшиной. Старшина, в новом черном картузике, в опрятненьком пиджачке, надетом сверх красной русской рубахи, выпущенной из-под жилета, и в новеньких блестящих сапогах с бураками, шел, пожимая плечами и разводя руками, впереди, а баба, поминутно утиравшая фартуком то нос, то рот, то глаза, шла за ним. Они шли в волостное правление, которое помещалось в деревне на нашей стороне и куда заезжал по-временам деревенский врач.
Тяжелое впечатление этой сцены, горькая участь этой несчастной деревенской проститутки (да, читатель, у нас уже есть деревенская проституция!), которой нечего есть, которая по целым зимам не ест ничего горячего, которую поят водкой и бьют и которая в то же время охотно работает обыкновенную крестьянскую работу, находя очень выгодным получать тридцать копеек в сутки и похлебку, – все это было новой прибавкой к той массе впечатлений «ненужного зла» – зла, которое может не быть у нас, но которое, однако, плодится и множится вопреки всякому смыслу человеческому, которого так много дает расстроенная деревня каждый день и каждый час. Что делать с впечатлениями такого рода? Обыкновенно они не то чтобы забываются, а как-то изнывают в душе, прибавив к постоянному ощущению какой-то душевной тяготы, испытываемой в деревне при виде, повторяю, явлений «ненужного» зла, еще новую тяжесть. Но на этот раз новое тяжелое впечатление не имело обычного результата – ему суждено было осложниться новыми, не менее тяжелыми подробностями. Во-первых, в этот же день, часа через два после того, как старшина увел бабу в волость, мне опять пришлось встретиться с ним.
Я сидел у ворот дачи, когда он возвращался из волости.
– Ну что? – спросил я его как-то машинально.
– Посадил! – отвечал он, пожав плечами и поздоровавшись.
– Кого посадил?
– Да эту самую проститутку-то!.. Посадил в холодную.
– За что же?
– Да куда я ее дену? Доктор ждал, ждал – не дождался, обещался приехать после, а пока что оставил записку – «надзирать»… А как я буду надзирать за ней? Не караульщика же в самом деле нанимать мне… На какие деньги?.. Ну и распорядился запереть в темную… Накормить – накормят… А ведь так-то пустить на волю – она вон совсем уж голоса лишилась – так ее пустить нельзя.
– Почему же в холодную?
– Да куда же-с? Ведь нету… Ведь у нас ничего этого нету… Больница за пятьдесят верст… Ведь нету этого ничего… У нас холодная за все – и клиника и тюрьма, и исправляем, и отрезвляем, и внушаем – всё в одном месте. Запер в холодную – и все! Кабы какие прочие способы были или что-нибудь по-христиански, а то ведь нету. Холодная – это есть, – ну, и сажаем… Даже странники, которые, бывает, ко святым местам идут, ночевать просятся – и тех, бывало, в холодную на ночлег запираем, потому народ набаловавши, распустивши… Иной странник попросится ночевать, да и обмолебствует что-нибудь из сундука…
Старшина помолчал, отер платком лоб и проговорил:
– Конечно, воет, сидит… Я и сам понимаю, что за удовольствие за железной решеткой сидеть, да ведь, матушка моя, ничего не поделаешь… Ведь этакую болезнь в народе разводить – тоже не хвалят за это… Я уж и так отвечаю, отвечаю, уж и отвечать-то устал…
Прибавив своим рассказом к тяжелому впечатлению дня еще новую тяжелую и неприветливую черту, старшина ушел. Но этим дело не кончилось, и на другой же день последовало новое дополнение.
– Петр Петрович вас спрашивает, – сказали мне утром следующего дня.
Петр Петрович был все тот же старшина.
– Где он?
– Он на лошади, в телеге…
Я вышел на дорогу. Петр Петрович сидел, а внизу, в ногах у него, на мешке, сидела девочка лет четырех и во всю мочь заливалась горючими слезами. Вся она была в грязи, в одном ситцевом платьишке, которое заменяло и рубашку; ноги были босые, грязные, а голова простоволосая.
– Что мне вот с этой девочкой делать? Матку-то сегодня в лазарет отправили, а вот дочка осталась.
– Это той, про которую вы вчера рассказывали?
– Вот этой самой дочь… Мать-то, должно быть, не сказала доктору – думала, отпустит, – он уехал, приказав отвезть ее в лазарет, а про девочку ничего не сказано… Отдать к матери – ну-ко и девочка захворает? Так что бы чего – на ней неприметно, ничего худого… Оставить здесь – никто не берет, боятся. И в самом деле, может и девочка больна… Куда я с ней денусь?
Дня через два-три девочку эту удалось пристроить у одной вдовы; но теперь, в эту минуту, про которую я рассказываю, положение ее было самое трогательное.
– Взять?.. Но, может быть, она больна?.. Не взять, так куда же она денется?
К телеге подошло еще несколько человек, два мужика и баба. Все мы стояли и думали, но ничего не могли придумать.
– Ну куда я ее дену? – спрашивал старшина. – Да не кричи ты! Чего горло-то пялишь?.. Не пропадет твоя мамка..
– Больная ежели, не возьмут! – говорила баба, и мужики подтверждали.
«Холодная» и тут рисовалась как единственное нейтральное спасительное место, но оставить девочку в холодной было невозможно.
– Н-нет! – подумавши и покачав головой, проговорил один из зрителей и пошел прочь.
– Кабы знать, что здорова, а то нет! – сказала баба и тоже ушла.
– Если бы здорова… – сказал я.
– Ах ты, господи! – произнес старшина и после некоторого молчания и раздумья сказал кучеру: – Н-ну, делать нечего, трогай!..
– Куда ехать-то?
– Трогай, я тебе говорю!.. Поезжай прямо.
– Куда прямо? Ехать, так надо к месту.
– Да и без тебя знаю, что к месту. Не в лес поедем… Садись на передок-то!..
– Мне сесть-то недолго… А ехать-то куда? Мне тоже лошадь-то самому нужна.
– Ну не разговаривай, потрогивай!.. Знаем, куда ехать.
Говоря: «знаем, куда ехать», старшина, однако, не отдавал какого-либо определенного приказания; он поправлялся на сиденье, усаживался поудобнее, но видимо недоумевал, куда направить путь. Но вдруг его осенила мысль, он уселся и крикнул: