– Я тебе дам слоны слонять!.. Куд-да бежишь-то, пострел? Вот я…
Мальчик, смеясь, глядел на старика и на нас и не спеша прошел мимо; видно было, что угроза эта была знакома ему.
Вслед за мальчиком подошла к крыльцу курица, и на нее старик ополчился:
– Кшь, ш-шельма!.. Эшь шатаются, анафемы, своего дому не знают! Хозяев бы за это бить надо… Управы на них нету, разбойники!..
– Что ворчишь, старик! что шумишь! – панибратски проговорил какой-то человек, напоминавший сельского писаря, и вошел на крыльцо. – Доброго здоровья, господа! Иду, слышу, старик шумит, думаю, кто это старичку вред сделал? Тебя кто обидел?..
– А-а… ты куды хвост-то дерешь? – как-то особенно гневно проговорил старик, быстро повернув к писарю свою сильно дрожавшую голову… – Куды тебя тот-то несет?
– Гуляю.
– Гул-ляешь?.. Да ты что за гуляльщик такой?.. э?.. Ты к чему приставлен? к делу приставлен аль к гулянью?.. э?.. Н-нет управы на вас… Н-нету! Кабы при покойнике барине, царство ему небесное… т-тэк он бы тебя! т-тэк уж он бы!..
– Что ж бы он мне сделал?
Старик как будто задохнулся от негодования; голова его тряслась еще сильнее; он жадно и гневно смотрел в смеющееся лицо писаря и вдруг произнес:
– Кнутьев? а? Что бы-ы?.. А кнутиков горячих сотенки две, поболе? э? л-любо?.. Не х-хочешь?
Писарь тихо улыбался, покачивая ногой.
– За что ж это кнутьев-то? – сказал он.
– Вот те и за что!.. За то вот, что… ременных бы тебе вожгли! У него, у барина-то, может целый полк с кнутьями-то был… Завсегда при нем… Едет. Мужик попадается. Грязь на дворе, а у мужиковой лошади хвост не подвязан. «Почему хвост не подвязан? (Тут старик помолчал.) – Кнутьев!..» Едет в сухую погоду, видит у мужиковой лошади хвост подвязан: «Почему хвост подвязан? – Кн-нутьев!..» Т-эк он бы тебя… Почему ты шатаешься?
– Устал. Отдыхаю.
– Устал? Засыпать ему.
– Что больно много? – сказал писарь, перестав улыбаться.
Старик долго еще горячился и выкрикивал слова: «задрать», «горячих» и проч., замахиваясь и стуча палкой; но мало-помалу он успокоился, хотя руки его не переставали сжимать палку и голова все еще тряслась от гнева.
– Нынче это прекращают! – сказал, наконец, писарь. – Нынче на этот счет очень сокращено душегубство-то!
– Хуже! – резко и решительно сказал старик.
– Почему так?
– Много хуже!
– Да чем хуже-то? Хуже, хуже, чем хуже?
– И-и… и даже много-много хуже… Облюдело!
– Чего это?
– Облюдело! Слышишь, ай нет? Места мало, народу нивесть сколько стало. Друг дружку едят! Бог прогневался… Цветов, трав – нету… Сгасли!.. Бывало, какие цветы-то – нету теперче ни одного! Бог прогневался… В старое время бросишь палку на голую землю, к утру она вся в траве – эво, какая трава была… Нету ничего! Хуже, и совсем ничего не стоит.
– Ну, это ты пустое говоришь!
Старик опять начал сердиться.
– Я свое дело говорю!.. Я, брат, восьмой десяток живу, а не пустое!.. Ну что же, хорошо это, – вдруг оживляясь, заговорил он: – мать за сына в темной сидит? видано это когда?
– Не дерись! нонче, брат, строго.
– И не может мать своего сына, сатану, учить?..
И опять старик пристально уставил на писаря гневные глаза.
– Не в том вещь, – коротко сказал писарь, от которого мы с любопытством ждали объяснения этого факта, так возмутившего старика: – ты, старичок, спину греешь, много не смыслишь.
– Ды-ть, родная она ему чать, ай нет, звери вы!
– Я говорю, не торопись… Прожил ты много, а не все вызнал. Чуточку тебе еще вызнать осталось.
– Тьфу, чтоб вам!
И старик более не говорил. Писарь обратился исключительно к нам.
– Многие не понимают порядков-с!.. Так вот иной шумит, шумит, а что такое? Дело точно что было, посадили одну женщину в темную, ну только это на том основании, что самовольно она сына изуродовала… Нонче этого нельзя. Первым долгом, в настоящее время, надо подавать жалобу… Коли ежели бы она пришла к господам судьям да попросила бы их: «Прошу вас наказать моего сына, я женщина слабая, не могу сына моего сама выучить… удержать, например, не в силах от пьянства», – ни слова бы ей никто не сказал! Надобно первым долгом доложить, спроситься… А то, эвва, начала его трепать самовольно… Надо сказать суду!
– Нет, кабы баррин… Он-н бы те… – ворчал старик.
– Н-ну, нет, брат; нонче барину твоему тоже вышла бы какая следует статья… по положению… – самодовольно проговорил писарь, закладывая ногу на ногу. – Довольно, брат!.. Нонче, брат, Европу стараются водворить… а не по-свински!.. Сначала поди-ко доложи, да спросись… а потом бей! Да и то оглядывайся, как бы самого не чесанули… Так-то!
Старик не отвечал, но гневно смотрел в сторону, ища бегавшими глазами какого-нибудь предмета, на который бы можно было ополчиться. Писарь, очевидно, стоял за современность и Европу и был, видимо, доволен.
Не успели мы познакомиться с консервативным и либеральным элементами села N, предъявленными нам в лице старика и писаря, как нам пришлось познакомиться и еще с новою личностию. С крыльца довольно чистенького домика, находившегося против школы, спустилась какая-то фигура без шапки и осторожными шажками стала приближаться к нам.
– Наставник! – сказал писарь.
Наставник, в легкой ряске, шел вместе с маленькой девочкой, держа руки в карманах своего костюма. При появлении его у крыльца писарь почтительно раскланялся, а старик, кряхтя и опираясь на крылечные перилы, поднялся с своего сиденья и снял шапку.
– Накрывайся, накрывайся, старик! – мягким, жирным дискантом проговорил наставник. – Здорово, Андрей Ильич! – сказал он писарю и пристально поглядел на нас тем взглядом провинциала, который является у него только при появлении нового лица и в котором ясно видно борение двух вопросов: «не ревизор ли это новое лицо» и «не покровитель ли оно, не благодетель ли»? Завидев этот взгляд, мы тоже поклонились наставнику.
– Кто такие будете? – тихо и осторожно спросил он, и в голосе его ясно слышался вопрос самому себе: «как бы не влететь…»
– Проезжающие…
– Да-да-да! Полая вода… перевозу нет… да-да-да! Откуда изволите?
– Из Петербурга.
– Да-да-да!
«Как бы не влететь», – еще явственнее выражалось на полном лице наставника, напоминавшем нечто женственное по мягкости лица и форм. Да и вообще в фигуре его, телосложении к манерах было много женственного.
– Что же это вы тут?.. Со старичком?
– Да вот, сидим, слушаем.
– Ветх старец-то! Ветх!
Наставник помолчал, подержал руку на темени, в которое било уже ярко и горячо разгоревшееся солнце.
– Так со старичком более? – сказал он. – А у меня в школе-то, признаться, непорядок… Так я и думаю, не насчет ли школы вы?..
– Нет-с, мы так… гуляли…
– Да!.. Школа-то у нас в порядке, только что средств недостаточно… Вы по какому министерству?
– Я учитель.
– По народному просвещению!.. Очень приятно. Да не пожалуете ли в горницу? Что же вам на ветру?
Мы согласились с удовольствием. Вместе с нами отправился и писарь.
– Очень приятно!.. – говорил наставник, идя впереди нас. – Настя! Скажи-ка матери, пусть там… – сказал он девочке, бывшей с ним.
Та бегом побежала вперед.
Несмотря на то, что звание наше, объявленное нами наставнику, не могло быть ни вредным, ни полезным для него, тем не менее мысль, что «авось пригодится» или «ну-ко да что-нибудь случится», повидимому не оставляла его. Мне часто приходилось встречать в глуши это настроение и этот взор, ожидающий или Ивана-царевича, который придет в виде нищего к бедному мужику и обогатит; или ревизора, который сначала будет поддакивать провинциалу, закусывать у него, да вдруг и съест. По всей вероятности, только такого рода соображениями руководствовался наставник, приглашая нас к себе; а он, видимо, был из числа тех ожидающих, которые боятся ревизора.
Мы вошли в чистенькую комнату, обставленную самым обыкновенным образом. Над окном чирикал чиж; на подоконниках стояли какие-то цветы, из которых иные сохранялись под опрокинутыми стаканами; на стене – картинки: Серафим, Саровский пустынник, стоящий под елью на камне; Осип Иваныч Комиссаров-Костромской[2] с надписью: «а ныне дворянин»; на треугольном столике в углу – требник, крестный календарь, какие-то книжки светского содержания, каких обыкновенно не встречаешь нигде, например «Политическая экономия для служащих», «Поучение в сырную седмицу господам офицерам …ского пехотного полка о чревонерадении».
– Прошу пожаловать! – сказал наставник, введя нас в горницу. – Андрей Ильич, – сказал он писарю, который, поглядывая на свои ноги, мялся в двери: – что же ты? Сию минуту-с! На минуточку! – прибавил наставник, спихнув кошку со стула, и удалился в соседнюю комнату. Рядом с писарем сел на стуле сын наставника, мальчик лет двенадцати; костюм его – сюртук, жилет и даже манишка – напоминали разодевшегося лакея. Разговоры между ним и писарем происходили шопотом.
– Ты что за шапку дал? – спрашивал мальчик.
– Руб!
– Хочешь, я за гривенник куплю?.. Не веришь?.. Давай об заклад!.. Ну?..
– Ну тебя!..
– Нет! Давай, об чем?
Наставник снова появился в комнате.
– Что это вы изволите? – ласково спросил он, подходя к моему товарищу, который перелистывал какую-то книгу. – Календарь любопытствуете? хе-хе!.. Врет!.. Весьма фальшиво показывает.
– Не утрафишь на всех-то! – сказал писарь.
– И то, пожалуй… Кому как… И то справедливо… День на день не приходит.
Отвечать было нечего. Наставник вынул платок, табакерку, медленно принялся раскрывать ее, похлопывая пальцем по крышке, и, смотря вверх, почему-то со вздохом говорил:
– Не приходится день-то в день.
Тема, предложенная на всеобщее обсуждение, была весьма не плодовитая. Наставник тотчас же понял это, и так как он был «на всяк час готов», то и перенес суждения свои на другой предмет.
– Так со старичком более? – необыкновенно ласково обратился он к нам.
– Да-с!.. посидели…
– Ветх! Ветх деньми[3] старец!..
– Серчает на новые порядки, – сказал писарь.