– Серчает?.. хе-хе… Ну, да ведь и года его… Да ведь и в самом деле, порядки, порядки, а как угодно… тяжеловатые порядки!.. Это действительно, надо правду сказать, что… тово они… порядки-то…
– Строгое время стоит! – сказал писарь.
– То-то и есть, друг, время-то строговатое!.. Время-то, братец ты мой, не прелюбезное, время-то недоброхвальное!.. Все не так, не в лад… Вон по нонешнему времени-то, уж что такое курица? а я должен за семью замками держать, да замок-то купи, да человека найми. Все из кармана! Вот то-то! Курица, курица, – а тоже, поди-ко, подумай!..
Наставник энергически расправил платок, так же энергически скомкал его и тронул им нос с одной и с другой стороны…
– Нет, в прежнее время простей было, – продолжал он. – Доверие было… Признательнее был народ… Нонче, брат, ежели к тебе на двор забежал цыпленок, – ты его и рассмотреть не успеешь, чей, мол, а уж за ним сто человек бегут… Да и к мировому не угодно ли прогуляться. А бывало, забежит, свернешь ему голову и съешь, и – ничего!
– Как же это можно чужому цыпленку голову свернуть? – спросил мой товарищ.
– Да я почем знаю, чей он! Он на моем дворе или нет?.. Коли ты птицу держишь – гляди за ней… И мой забежит – и моему свернут голову.
– Уж это без сомнения! – прибавил писарь.
Сожаление о золотом времени взаимного поедания цыплят не представляло для меня надлежащего ужаса на том основании, что мне приходилось слышать вещи более эффектные и до того невероятные, что им никто не поверит. На этих основаниях я не счел нужным входить в разговор, будучи вполне уверен, что наставник предъявит кое-что еще, несколько покрупнее, из своей нравственной философии.
– Н-да! – произнес писарь, качнув головою, – в нонешнее время действительно, что курица дороже человека.
– Д-дороже! Много!.. Да что такое человек? Ну, что я такое, например? Жил, жил – народил детей… Умри – оставить нечего!.. Перед богом!.. Может быть, там что-нибудь и есть, – ну, да что это? пустяки!.. А ведь обязанности-то, изволите видеть, какие, вот у меня две дочери… Обязан я их пристроить? Теперь сын, – сертучишко, сапожишки, шапчонку надобно ему?.. Так или нет-с?
Мы сказали, что так.
– То-то и оно-с!.. Н-нет, как можно!.. А вы вот, господа, научите нас, простых людей, как тут быть… Мы вам спасибо скажем.
Научить мы не могли и отказались. Наставник засмеялся и смягчился.
– Нет, в самом деле, – сказал он, – вот вы из Петербурга, все авось что-нибудь посоветуете… Хочу я, признаться, о воспособлении попросить. Учрежден, изволите видеть, комитет, из коего назначают, милостивые государи, вспомоществования или воспособления учащим в виде единовременной выдачи. Как вы посоветуете?
– Прошение подать надобно, – сказал писарь.
– То-то, прошение ли? – обратился наставник к нам, недоумевая.
– Должно быть.
– Гм… Да. Прошение… Ну, а в том случае, ежели рвение мое не будет уважено воспособлением, могу ли я, без опасности, помощника просить? Дескать, десять лет состою на должности, но сил моих нету…
– А много у вас учеников? – спросил мой товарищ.
– Да это учеников-то найдем как-нибудь… Не бог весть… Это мы как-нибудь… Я веду речь к тому, что не известно ли вам, не слыхали ли как-нибудь в столице-то, какое количество учащихся потребно, дабы выдано было воспособление? Или бы на помощника?
– Нет, не слыхали.
– Гм! Были слухи, будто бы комплект двести учащихся. Ну, предположим, я до пятисот младенцев обозначу, могу ли я в то время претендовать без опасности? Даже, предположим, я и до шестисот обозначу младенцев?
– Зачем же вам помощника-то? ведь учеников не бог весть? – сказал мой товарищ.
– Не в том!.. Помощника не помощника, а все бы я охотнее пятьдесят-то целковых в карман положил… Годится!.. Вот расчет в чем… Помощником-то я бы вот сынишку зачислил… Так как же, господа?.. Не присоветуете?
Мы ничего не могли присоветовать.
– Не знаете? Гм…
– Первым долгом прошение! – повторил писарь. Наставник пытливо поглядел на него сбоку, придерживая рукою подбородок.
– Прошение? – повторил он. – Ну, предположим, и прошение. Превосходно, а ну-ко да придерутся? Ведь нонешний народ-то «лукав и преогорчаваяй»?
– Придраться могут. Время строгое! – сказал писарь.
– Вот то-то вот! Ну-ко да намылят шею-то?.. Прошение, что такое? Подать можно; отчего не подать. А ну-ко да вцепятся?.. То-то, брат!.. Мне и самому частенько-таки в голову забредает… – сем, мол, куда-нибудь прошение… попрошу… авось… Иной раз даже и очень тебя буровит: «подай! подай!» Ну, боюсь! Время лютое. Кажется, и ничего бы, а боишься… Кажется, и резоны есть, и законные основания, а подумаешь… и неловко! Возьмем, например, хоть бы школу эту… Первое дело – староста дров жалеет, следовательно, есть предлог не пойти. Резонное дело. Второй пункт – училище есть дело благотворения – хочу иду, хочу нет. Можно, стало быть, и совсем не утруждаться и возложить дело на помощника. Кажется, чего бы лучше? Какие еще могут быть резоны? Хорошо. Вот и думаю я: сем помощника попрошу?.. Селение многочисленное, и, следовательно, все права я имею на помощника. И главное имею в расчете-то, что деньгами выдают на помощника. Ну, и затеешь просьбицу… все целковых тридцать, думаю себе; и затеешь черничек, да вдруг как влетит в голову-то «придерутся», и сядешь! Что будешь делать! Времена тяжкие! Все не в лад!
Наставник со вздохом обвел нас грустным взором, тревожно потер ладонями колена и присовокупил:
– А что это вы говорите – прошение, то действительно: иное время не знаешь, куда деться, так тебя и сует: «подай-ко владыке! подай в земство! подай совету!» Так тебя ровно кто по голове молотит да приговаривает, потому есть резоны. Н-ну, робок! Кажется, и не с чего, а пугаюсь… Время не то!
И наставник глубоко задумался.
Все это он говорил необыкновенно нежным дискантом, достаточно смягченным в глубине жирного и короткого горла. При помощи этого умилительного голоса и обворожительных манер, напоминавших, как уже сказано, нечто женское, престарелый пастырь предъявил публике еще несколько подобного рода суждений, от которых «свежий человек» легко мог бы растеряться, если бы принял в расчет, что суждения эти высказываются при посторонних, в которых, быть может, скрываются ревизоры. Что же, стало быть, хранится в тайниках души этого наставника? какого свойства те соображения, которые высказываются в семье с глазу на глаз, без свидетелей?.. Наслушавшись таких соображений, мы взялись было за шапки, как наставник торопливо побежал к окну, завидев кого-то на улице, и почти с благоговейным испугом произнес:
– Иван Абрамыч! управляющий… нашей барыни!.. генеральши!..
Писарь кашлянул и выпрямился, выказав попытку к бегству, но наставник сказал ему:
– Куда ты?.. ничего!..
– Разбойник первой степени! – шепнул он нам, торопливо оправляясь, и, превратив свое испуганное и за минуту грустное лицо в умиленную улыбку, поспешил к дверям, чтобы встретить «разбойника».
Управляющий был человек лет сорока пяти и обладал манерами, в которых виднелась какая-то умышленная увесистость, желание вести себя по-генеральски, то есть многозначительно наклонять голову, снисходительно благодарить за предложенную спичку и в то же время внушать собеседнику страх. Завидев чужих людей, управляющий вопросительно взглянул на наставника, который тотчас же весьма кротко произнес: «из Петербурга», кашлянул и взглянул вверх. Осанка и манеры управляющего достаточно свидетельствовали о его понимании света и людей; поэтому читателю будет ясно, что фраза «из Петербурга», подвергнутая влиянию этого понимания, заставила управляющего показать себя перед нами во весь рост. Вследствие этого и были предъявлены публике нижеследующие слова и мысли.
После нескольких визитных фраз о здоровье супруги и деток, о половодье разговор перешел на настоящее время; управляющий поднял высоко голову и, поглядывая заискивающими глазами на слушателей, как это делают профессора, довольно мелодическим голосом произнес:
– По моему разумению, я так полагаю, старинные порядки надо выбросить, как мусор из грязного ведра. Не так ли?
Управляющий посмотрел на слушателей, сидевших справа, и потом на сидевших слева.
– Не так ли? – прибавил он.
Все изъявили полное согласие.
– На том основании, – продолжал управляющий, – что повсюду пошел новый дух и формат. Для того нам требуется, чтобы все, как бы сказать, повернуть против прежнего. Будем говорить так: я погноил двести пудов сена, предположим. Зная науку, я не должен этого опасаться, потому в то же время я получаю удобрение. Справедливо ли?
– Да уж… Это действительно что… вполне! – соглашаясь, пробормотал наставник.
– Следовательно, я должен вводить новый порядок, фасон… Телеги у меня будут ездить в поле с нумерами… Далее: устраивается деревянная башня для обзору, а равно и для набатов. Еще-с: теперь, даже сию минуту, поспевают моего изобретения грабли. Изволите видеть?
– Истинно хорошо! – сказал наставник в умилении. – До чего дивно, так это даже и… и… Водочки не угодно ли?
– Благодарю. Следовательно, мы уже не можем оставаться при старых порядках; тем более что я с работника моего могу стребовать самую последнюю каплю; ибо, коли ежели да при реформах… так ведь я его, шельму…
Но тут управляющий остановился; профессорское выражение его лица, умягченное притом сознанием собственного достоинства, вдруг, почти мгновенно, изменилось самым неожиданным образом: скулы лица как-то перекосились, и слово «шельма» едва пролезло между сжатыми зубами. У оратора на мгновение захватило дыхание; он медленно опустился на диван и алчными глазами смотрел на нас и на наставника.
В комнате настала минута оцепенения. И наставник, и писарь, и мы некоторое время как-то тупо смотрели по разным углам, испытывая над собою что-то весьма неопределенное и очень тягостное.
Управляющий молча курил сигару, довольный каталепсией слушателей, произведенной его речами.