И я думаю, что долго, долго еще не выйдет ничего «в самом деле успокоительного и освежающего». Нет! ни очаровательному смычку г-жи Терезины Туа, ни восхитительному голосу г-жи Фострем не стереть и не изгладить с души истинно интеллигентного и совестливого русского человека того пятна и язвы, которую он не может не чувствовать ежеминутно, зная, что он виноват перед «человеком». По тем или другим причинам совесть его должна бездействовать, и забота о справедливых человеческих отношениях – забота в особенности обязательная для него, как для интеллигентного человека, – не реализуется им ни в какой существенной форме. Она молчит, камнем лежит у него на душе, а жизнь человеческая, оставленная на произвол случая, зарастает бурьяном, гниет и душит запахами разложения.
На минуту, в буквальном смысле, смычок Терезины Туа может еще в виноватом интеллигентном человеке заглушить ощущение неопрятного душевного состояния и оживить неопрятно живущую совесть («в ореоле восторга»), но раз кончился концерт и виноватый интеллигент вышел на улицу, так его и обдало настоящим смрадом замусоренной действительности. В № 85 той же самой газеты «Дон» напечатана заметка репортера, озаглавленная «От угла до угла». Прочитайте и скажите, что это такое?
«Как-то на днях, – пишет он, – я ночью возвращался по Дворянской. Слышу впереди меня крики, ругань. Дохожу до конторы и вижу компанию, человек в пятнадцать, не то мастеровых, не то из ночных рабочих. Идут они под конвоем полицейских. Я прошел дальше; ко мне подходит, вероятно один из отставших, измазанный, растрепанный субъект. Плачет навзрыд.
«– Что с тобой? – спрашиваю.
«– Побили, вот как, смерть моя! И папеньку взяли в участок.
«– А ты чего же отстал?
«– Отстал! – передразнил он меня. – Не взяли, вот и отстал. Говорил: папенька, возьми! А он мне говорит: «проваливай ты к чорту», а он мне отец!
«– Где же вас схватили?
«– У Петровского плаца. Нас же побили и нас же – в участок. Нет, почему меня не взяли? Па-а-а-пенька! – завопил он во всю глотку и, шатаясь, побрел дальше.
«Не доходя до угла Вяхиревской гостиницы – это было тоже не так давно, – я возвращался с купанья; вижу, из-за угла выходит приземистый, оборванный, босой, с едва прикрытою грудью человек. Он слегка пошатывается, но молчит. Всклокоченные волосы, ужасная наружность такого человека говорят и об его промысле и об его жизни, и, встретившись с ним, не обойдешь, а от изумления остолбенеешь.
«Немного дальше, у решетки парка, лежит какая-то масса и орет во всю глотку:
«– На земле мой дух унылый!
«– Друг мой, вставай! – говорит сосед из его же друзей. – Ведь плохо нам будет: препроводят куда следует.
«– На земле мой дух унылый!
«– Дьявол ты этакой! Тебе говорят, вставай!
«– На земле мой дух…
«Я пошел дальше.
«Встречаю высокую, плечистую женщину, прикрытую только до колен, с голыми руками и шеей, скрытой под какою-то тряпкой. Голова не то завязана, не то покрыта; одни глаза виднеются, и что за глаза! Не дай господи!
«Иду еще дальше.
«– Прохожий, а прохожий! Ты думаешь, я пьян? Нет, врешь, пьян тот, кто лежит на земле, а сам кричит «упаду!» Вот это пьян! – внушительно говорит тоже внушительной наружности фигура, в одной рубахе, с бутылкой в руке, которою (бутылкой) она махала с намерением, как ничего не содержащую, разбить о садовую решетку.
«Наконец дохожу до другого угла.
«Тут приютилась парочка, кавалер и дама. Что за кавалер – не заметил. Дама же – прехарактерный тип: испитое, какое-то обрюзглое, изжившее лицо с оливковым цветом кожи; губы обвислые, толстые; щеки ввалились, глаза сверкали, но не огнем, а каким-то потухающим, как бы сквозь пелену, светом. Такие глаза бывают у горячечных больных.
«Да, – заканчивает автор, – на расстоянии от угла до угла, на этом небольшом пространстве, целый калейдоскоп типов из жизни отребья человечества, из этой жалкой и вместе ужасной жизни».
А вот и еще сценка.
«Присутствуя 12 августа, – пишет г. Калиновский в «Волжско-Донском листке», № 100, – во время похорон своего квартирного хозяина в Вознесенской церкви, я был свидетелем следующих неприличных сцен: в церкви между молящимися было много уличных мальчишек и девочек в возрасте от 10 до 12 лет, которые с самого начала обедни занимались только хихиканьем, беганием по церкви и игрой в прятки. Затем, в половине обедни, откуда-то появился в церкви молодой парень с видом идиота, на которого накинулись мальчишки и девчонки и стали его дразнить всячески. Выведенный из терпения, идиот с сжатыми кулаками бросился на мальчишек – те врассыпную, стараясь спрятаться между молящимися. Идиот избирает новое место, около него снова собираются мальчишки и снова проделывают ту же сцену. Наконец один из мальчишек, надев на голову шапку, вышел на середину церкви и стал перед покойником. Но стоявший около гроба дьякон снял с него шапку и сказал что-то ему на ухо, после чего мальчишка исчез. Разве подобные сцены не возмущают религиозного чувства богомольцев?» – спрашивает г. Калиновский. «Разумеется, возмущают, – заявляет от себя редакция «Листка»: – но что поделаешь против распущенности наших уличных мальчишек?!» (эти знаки поставлены редакцией). Как видите, сцены такие, что впору хоть бы и Лондону, а у нас уж такими сценами и Воронежи и Царицыны занимаются, переполненные скучающею публикой. Дети, которые играют в церкви в прятки, которые бегают по ней, как по площади, которые ходят по церкви в шапках, – это дети удивительные, действительно уличные, беспризорные; вы видите, что около них нет человека, который бы научил их самым элементарным понятиям вроде того, что в церкви «боженька» и что в церкви стоять надо без шапок. Это совершенно дикие человечки, неизвестно кем рожденные, чем питающиеся и где проводящие время. Такое явление, разумеется, возмущает обывателя, но на беду его только возмущает. Возмутит, оскорбит его, заставит обойти, посторониться, даже спрятаться за угол и считать себя счастливым, что добрался до дому или до клубного светлого и теплого зала, где хотя музыка-то развлечет и облегчит. А ведь все-то это возмутительное – большой, огромный общественный вопрос, вопрос о пролетариате, о человеке, доведённом до одичалого состояния мальчишки, или испитой полуголой женщины, или «какой-то пьяной ревущей массы», валяющейся на улице. Я очень хорошо знаю, что этот большой вопрос – не царицынский и не воронежский, а всенародный и даже всемирный; но ведь интеллигентный человек именно и воспитывается в таких всемирных-то вопросах; ему обязательно, волей-неволей, жить под давлением их – не как возмутительных только явлений, а как огромных задач, налагаемых на него его особенным интеллигентным образованием и положением. Если же такие вопросы почему бы то ни было выходят из круга его душевной деятельности, оказываются для нее невозможными, то решительно нельзя понять, чем бы он мог жить духовно и какова же тогда будет вообще-то жизнь общественная, если такие вопросы не будут подлежать заботам интеллигенции.
А они и действительно не подлежат, и жизнь скучающего интеллигента проходит в том, что он возмущается улицей да успокаивается кое-как в концертах, в клубах – словом, мается, ждет чего-то и, как ошеломленный, встряхивает головой, когда не подлежащая его деятельному вниманию жизнь ошеломит его каким-нибудь ужасающим явлением: убийством, грабежом и вообще какою-нибудь грандиознейшею гадостью или подлостью. В таких случаях обыватель как бы приходит в себя: «да докуда же это будет?» И нужно отдать честь обывателю, что в такие минуты он искренно возмущается ошеломившим его злом, страстно высказывает, иногда массовыми движениями, свои симпатии и жажду выразить свои добрые, долго бездействовавшие, не имевшие практики побуждения. В Казани самоубийство несчастной купеческой дочери Латышевой, застрелившейся в день свадьбы, собирает на похороны ее всю Казань, образованную и необразованную, и вся эта толпа идет на могилу покойной, протестуя против насилия. В Новгороде, во время процесса г-жи Феопемтовой, обвиняемой в подстрекательстве к убийству и сожжению мужа, толпы народа, убежденные в ее виновности, сплошною массой стояли около окружного суда, ожидая приговора, и находились в таком настроении, что обвиняемую пришлось увезти из суда задним ходом и в мужской шинели. Свирепый поступок турка-хозяина в Кременчуге с рабочим поднимает на ноги весь город. В Воронеже происходит убийство трех женщин, и весь город идет за их прахом на кладбище; даже в одной из деревень Воронежской губернии убитую неповинно женщину провожала вся деревня с возможною для нее торжественностью.
Такие общественные порывы, без всякого сомнения, благородны; но какие нужны ужасные, ошеломляющие неожиданности, чтобы в ослабевшей, притерпевшейся к окружающему злу, общественной душе пробудились те движения совести, нормальное развитие и течение которых обязательны для всякого человека и для всякого человеческого общества, желающего ощущать себя живым и живущим. А вот нормального-то развития впечатлительности общественной души к худым и хорошим влияниям общественной жизни и не замечается теперь в скучающем интеллигентном обществе. Скучающая интеллигенция привыкла к тому, что относительно «жгучих вопросов жизни» можно ограничиваться либо только отвращением – так противна форма, в которой они выражаются на улице, – или только негодованием, либо, осторожно их обходить, не заражая себя их дурным запахом, либо, наконец, отделываться от них мертвым формализмом.
Убивают, как я упомянул выше, в г. Воронеже сразу трех женщин – убивают вечером в семь часов, почти на глазах людей, и, убив, обворовывают квартиру убитых. Город ошеломлен, испуган, возмущен, а те, кому ведать надлежит, энергически принялись за искоренение давно назревавшего зла. По всем ночлежным домам, по всем закоулкам, трущобам начались ночные облавы, причем наловлена масса бездомовного темного люда. В короткое время нахватав 553 человека, скучающая интеллигенция выслала 223 человека на место родины, а 312 человек передала местному мещанскому обществу, как доказавших свою самоличность. Этого слова «самоличность» оказалось весьма достаточным для того, чтобы бездомовных воронежских мещан возвратить опять той же бездомовности, в которой они и до сего находились. «Переданы мещанскому обществу» – фраза, как будто что-то означающая. Сначала взяли, а потом передали кому-то; в сущности же бездомовный как был бездомовным, так им и остался вплоть до другой какой-нибудь потрясающей неожиданности.
Но даже и этот способ борьбы со злом обрадовал измаявшихся обывателей, потому что месяца через два после начала облавы на бродяг в № 74 газеты «Дон» появилась следующая заметка: «Несколько месяцев тому назад наша полиция выказала большую энергию при розыске негодяев всякого рода и спровадила их из города гораздо более тысячи. За это ей большое спасибо. Но еще большее спасибо заслужила бы она, если бы обратила свое энергичное внимание и на других паразитов общества – проституток. Число явных проституток в последнее время увеличилось ужасно. Множество грязных притонов наполнено ими, да и все общественные сады не обходятся без них. Но сугубый вред приносит тайная проституция. У нас в городе существуют целые гаремы, ютясь под скромными вывесками: «пивная лавка» или «портерная», число же последних довольно солидно. В интересах нравственности и здоровья не мешало бы взяться за искоренение этого ужасного зла».
Итак, видите, какие кучи человеческого мусора накопились в богоспасаемых весях. Ведь это всё люди, ведь это человеческий мусор – мусор из живых существ! Что же с ним делать и как быть? На это выработаны скучающею публикой два ответа: уйти от всей этой гадости и мучительных впечатлений, которые она производит, в концерт в забыться в ореоле восторга или же «передать на руки мещанского общества, как доказавших свою самоличность», а еще лучше – «спровадить».
И, несмотря на обилие музыкальных вечеров, с одной стороны, и «энергию спроваживаний» – с другой, ни спроваживающий ради «успокоения», ни спровожаемые одинаково ничего существенного в результате не получают. Простой коренной обыватель, живущий собственными трудами, дошел до того, что если у него украдут шубу или разломают сундук, так он предпочитает обратиться за похищенным прямо к вору, входит в сношения непосредственно с похитителем, не довольствуясь тем, что похититель, энергически взятый в темную, энергически передан обществу, как доказавший «самоличность».
«Выбрав время, – рассказывает практический обыватель в № 17 «Дона», – пришел я к его (вора) немудрящему домику; оглянул кругом – ни единой души нет: никто, значит, меня не заприметил. Через сенцы вошел я в полутемную хатенку. По всему было видно, что здесь перед моим приходом шла безобразная попойка. Хотел я, по своему обыкновению, помолиться на икону, но таковой не было. Тут я увидел хозяина хатенки. Это был дюжий детина с широкою грудью, с здоровенными руками, одутлым лицом, жгучими глазами и черными всклоченными волосами на голове. «Что скажешь, любезный? – спросил вор и, видя испуг обывателя, прибавил: – не бойся! Я не такой дурак, чтоб ограбить тебя в моем доме, тогда бы я мог быть пойман с поличным. А вот присядь-ка, а я тем временем сам расскажу, зачем ты пришел ко мне. Я с одним из товарищей покрал вещи-то у тебя… Что делать! – прибавил он нахально, – надобно же промышлять чем-нибудь, чтобы прожить век свой и не помереть голодной смертью». Затем он стал торговаться, оценили вещи в известную сумму, сошлись, ударили по рукам, условились «по честности», как и когда возвратить вещи и насчет того, чтобы «не выдавать» и т. д. И вор все исполнил, как обещал, а обыватель, получивший свои вещи назад, нашел нужным промолчать о воре – в благодарность за доброе дело. Таким образом, вор здрав и невредим находится на руках общества и «доказал свою самоличность».
Не лучшие результаты получаются и от способа помощью успокоения и увеселения разгонять тоску действительности. Несмотря на обилие театров, музыкальных, вокальных и танцевальных вечеров и всевозможных гуляний и развлечений, иногда на скучающую интеллигенцию нападает такая тоска, что хоть топись. «Вечер первого августа в городском саду, – читаем мы в хронике все той же газеты «Дон», – отличался какою-то особенною вялостью и угнетением духа. В свое время начал играть оркестр, хор певчих пел, иллюминация зажглась по главным и второстепенным аллеям сада также своевременно; но что-то томительное сдавливало сердце. Г-н Киндель (капельмейстер) усердно откалывал марш за маршем, но публика как будто не замечала этих маршей и «сновала» по аллеям сада с страшным сплином; даже молодежь – и та не взвизгивала по обыкновению своим беззаботным говором и смехом, а понуря голову молчаливо только шагала по аллеям городского сада. Откуда такая тоска? Откуда такая подавленность жизни?»
Неизвестно, чем бы кончился этот несчастный вечер, если бы совершенная случайность, наконец, не оживила измучившуюся публику.
«Но, – продолжает г-н репортер, – и под этой вялой обывательской жизнью вспыхивает огонек эксцентричности: говорят, в конце гулянья одна из «юниц» устроила пикантный сюрприз на тему сюжета, взятого напрокат из Эрмитажа: «Смотрите здесь, смотрите там!»
Хорошо, что хоть юница выручила. А то от скуки вот еще как развлекаются. Описывая один воронежский пожар, г-н очевидец пишет («Дон», № 87): «Я, как очевидец этого пожара, заметил, что на пожар явилось немало лиц показать просто свою удаль: подбросить повыше какую-нибудь тяжеловесную вещь или хватить венским стулом в раму так, чтобы все превратилось в дребезги». Вот и дети что-то скучают, и многие просто бегут неведомо куда; четыре гимназиста уплыли тайком от родителей из Ельца – уплыли странствовать; два мальчика ушли из воронежского хора – тоже странствовать; взятые, в ожидании справок, в полицейское управление, они, по словам корреспондента, «играли здесь и пели, как птички».
Да, скучненько-таки живется на белом свете! Но пусть читатель не унывает и не сокрушается – есть на этом белом свете кое-что и хорошее.
«К богатому магазину[46] с одной стороны ползет с помощью рук и коленок безногий нищий, с другой подходят две бабы с пустыми сумками и с ними мальчонка лет пяти в оборванном, длинном не по росту кафтанишке, верно с чужого плеча.
«– Сотворите милостыньку, Христа ради! – робко произносят бабы в один голос.
«– Господь подаст! – слышится им в ответ из магазина.
«Нищенки печально отходят.
«– «Не прогневайся» да «бог подаст», только и слышишь целый день, – жалуется одна из них. – Чисто с голоду околеешь, по миру ходючи. Господи-батюшка, али нет креста на людях, али нет доброй христианской души на людях?
«– Бог не без милости, а свет не без добрых людей! – раздался позади них дрожащий голос.
«Обернувшись, они увидели калеку.
«– Вы откуда, бабоньки?
«– Из Сибири, родимый! от обчества были, высланы!
«Продолжая их расспрашивать, нищий снял из-за плеч свою суму, достал оттуда три куска белого хлеба, три яблока и разделил между тремя собратами по несчастию, а ребенку сверх того сунул еще что-то в ручонку. Бабы, принимая от калеки милостыню, набожно крестились и со слезами благодарили своего благодетеля» («Волжско-Донской листок», 23 августа).
Так вот, стало быть, не всегда решение жгучих вопросов ограничивается на Руси «спроваживанием» их долой с глаз или удостоверением в «самоличности» бездомовного человека; делается кое-что по части жгучих вопросов, неразрешимость которых только мучает и томит скучающую интеллигенцию, – делается нечто действительно существенное, реальное против язвы пролетариата, начинающегося в расстройстве хозяйственных народных порядков, против пьянства, воровства, грабежа и других язв, вытекающих из этого расстройства и разъедающих деревни и города. Сам народ, на средства, добытые из собственной нищенской сумы, совершает такое огромное, трудное, исполненное великого подвига движение, как переселение и колонизация. С другой стороны, тот же сам народ совершает, опять-таки на свой страх, на свои нищенские средства другое важное и огромное дело духовного совершенствования, стремится выработать принципы благообразных человеческих отношений. И вот эти-то народные дела, совершаемые народом во имя благообразия и справедливости человеческих отношений, совершаемые «на самом деле», к глубокому сожалению совершаются без всякого участия тоскующей интеллигенции. Жизнь есть, но, к сожалению, вовсе не там, где г-н Киндель, откалывающий марш за маршем, не может разогнать тоску даже у молодежи, шагающей понуря голову.
…Урожай восемьдесят седьмого года на всем протяжении Волги и Дона скопил массу всякого покупающего и продающего люда. Масса мелких агентов от разных крупных фирм для скупки хлеба, шерсти и других продуктов, которыми изобилуют приволжские и придонские степи в несметном количестве, кишат повсюду: на пароходах, железных дорогах, во всяком мало-мальски бойком торговом месте, во всякой станице, расположенной в удобном для передвижения товаров месте, не говоря о больших торговых, близких к морю городах, где от мелких «агентов» всевозможного рода крупных предприятий положительно нет ни прохода, ни проезда. За скупщиками местного сырья следом идет и продавец всякого нужного крестьянину товара; ярмарки повсеместны; проездом мимо больших станиц и сел вы видите всегда, что либо приготовляются строить балаганы для ярмарки, либо уж ломают их, чтобы перевозить в другое место, либо видите ярмарку в полном разгаре, с балаганами, парусинными шалашами, с трактирами, смрад из которых достигает даже до парохода, с разными фокусниками, шарманками, девицей «геркулеской», показывающей за три копейки свои чрезвычайные формы. Эта покупающая и продающая масса людей, конечно, требует массы черного, рабочего народа, который таскает кули, тюки, ящики, возит и носит. И чернорабочим народом переполнены также все пристани, все пароходы, железные дороги и опять-таки крупные торговые города – до чрезвычайности.
«Мелкий агент крупного предприятия» и «чернорабочий», появившиеся на Руси одновременно с развитием крупных торговых, промышленных операций, причем первых появились сотни тысяч, а вторых – миллионы, совершенно изменили как внешний вид, так и внутренний смысл и вообще весь строй и тон жизни наших сел, деревень и городов, и изменили их не в привлекательном смысле. В отношении внешней непривлекательности села, деревни и города чрезвычайно много потеряли от наплыва рабочих масс, этих людей без сапог, без шапок, в потных рваных рубахах, а главное – от этого небывалого прежде неустанного ихнего труда, с перевозкой, переноской всевозможного рода товаров и грузов. Этот вечный стон, оханье, эти напряженные вопли для облегчения тяжести, переполняющие изо дня в день воздух торговых мест, не терзали вас в такой степени в прежние времена; теперь же от рабочей толпы, снующей взад и вперед, от грома этих ломовых дрог, от обилия этих тюков, бочек, ящиков, полос гремящего железа и т. д. пропало всякое благообразие улицы, даже всякое удобство; а обилие рваного народа, изнуряющегося в труде или галдящего в кабаке, производит одуряющее впечатление неопрятности и сутолоки, никогда в такой степени не обезображивавших тихих улиц наших сел и городов. Но обилие чернорабочего, обилие рвани, крика, изнурения, брани и пьянства – все это уничтожает только внешнее благообразие наших жилых мест. Несравненно более тоскливое, изнурительно скучное впечатление производит, так сказать, упадок нравственного значения, особенно городов, упадок тона, который в старые времена был свойствен городу, как центру, в котором живет образованное общество. Велика ли была эта образованность наших городов – это вопрос другой; но за городом была известность образованного центра, просвещенного, где образованный человек стоял всегда на первом плане; были там люди разных сословий – и мещане, и купцы, и разночинцы, но как отличительная черта от деревни, от деревенской глуши, всеми признавалось, числилось за городом значение высшего в нравственном отношении центра. И как бы ни был мал кружок действительно образованных людей в городе, он всегда имел значение; всякий лавочник мог указать, где живет такой-то генерал, который пишет стихи и играет на виолончели; всегда был небольшой кружок людей, выделявшийся из массы городского общества своим нравственным значением; словом, образованность отличала город от деревни и была именно главной отличительной чертой города. Сплетни, пересуды, дрязги, раздоры, грязь и всякая дрянь – есть везде; в город приедешь – отдохнешь! «Надо поехать в город – освежиться!» — говаривали в прежние времена; теперь, напротив, говорят: «Надобно куда-нибудь забраться в глушь, в дебрь… надо же хоть немного освежиться!»
Я не сомневаюсь, что и теперь в каждом мало-мальски многолюдном центре всегда есть кружок людей, интересующихся общими вопросами жизни, конечно, во сто раз более образованных, чем «образованное общество» прежних лет, но количество их непропорционально мало, даже буквально ничтожно сравнительно, во-первых, с огромной массой той скучающей публики, о которой говорено в предыдущем письме, а во-вторых, с наплывом еще нового сорта людей, рожденных и взращенных развитием капиталистических предприятий, – людей крошечных специальностей, загипнотизированных какою-нибудь капельного частицею большого предприятия, удаленных этою капелькою от всяких общих интересов и вопросов. В наплыве этого изуродованного своей односторонностью человека, в его мелкой суете, в мелком, ничтожном деле, с которым он не знает покоя и никому покоя не дает, – человека, взращенного капиталом и привлекшего за собою в города сотни тысяч оборванного ломового народа; в шуме, треске сумбурного и беспрерывного движения, втиснувшего на улицу бочек, тюков, кип, ящиков в сто раз больше, чем людей, – исчезло и внешнее благообразие города, исчезло и его обязательное нравственное значение, исчезла его местная своеобразность – и город превратился в центр скучнейшей суеты, скучнейших, однообразнейших людей, изнуренных какими-то мельчайшими заботами, каждый сам по себе, без возможности понимать такую же мельчайшую заботу своего ближнего.