Путники остановились у дома главнокомандующего Голицына. Князю доложили о прибытии священника. Тот его пригласил в спальню, где уже был в халате.
– Извините, батюшка, – сказал, наскоро одеваясь, главнокомандующий. – Дело важное, воля высшего начальства… Я сперва должен взять с вас клятвенное обещание, что вы вечно будете молчать о слышанном и виденном в предстоящем деле. Клянетесь ли?
– Как приносящий бескровную жертву, – отвечал отец Петр, – я буду верен монархине и без клятвенных слов.
Голицын было замялся, но не настаивал. Он сообщил священнику сведения, добытые о пленнице.
– Знали ль вы о ней что-нибудь прежде? – спросил князь.
– Кое-что дошло по молве…
– Известно ли вам, что она теперь в Петербурге?
– Впервые слышу.
Голицын сообщил о тревоге государыни, об иностранных враждебных партиях, о поддельных завещаниях.
– Доктор более не ручается за ее жизнь, – прибавил фельдмаршал, – не только дни, часы ее сочтены.
Отец Петр перекрестился.
– Она желает приготовиться, – продолжал князь, подбирая слова, – не мне вас учить. Вы, как добрый пастырь, доведете ее, вероятно, до полного раскаяния и сознания, кто она, и если обманно звалась принятым именем, то узнаете, кто ее тому научил… исполните ли?
Священник медлил ответом.
– Даете ли слово помочь правосудию?
– Долг пастыря и свои обязанности знаю, – покашливая, сухо ответил отец Петр.
– Можете ехать, – сказал, кланяясь, князь, – вас проводят, куда нужно; а меня простите за тревогу в такое время.
Карета с священником и Ушаковым направилась к крепости. У дома обер-коменданта они приметили другой экипаж. Духовника ввели в особую комнату. Там его встретил генерал-прокурор, князь Вяземский. Рядом стояли рослый, бравый и румянолицый обер-комендант крепости Чернышев и разряженная, еще моложавая жена последнего.
– Готовы ли все? – спросил Вяземский, оглядываясь.
– Готово, – ответила, несмело приседая, в шуршащих фижменах, обер-комендантша.
– Милости просим, – обратился князь Вяземский к священнику.
Все вошли в соседнюю комнату. Там уже горели в высоких поставцах свечи; между ними стояла купель, и какая-то, в мещанской шубейке, женщина держала что-то завернутое в белое.
– Приступайте, батюшка, – сказал Вяземский, указывая на купель и на то, что держала женщина.
Отец Петр надел ризу, взял поданное Чернышевым кадило, раскрыл книгу и начал крещение. Восприемниками были разряженная, метавшая жеманные взгляды обер-комендантша и сам генерал-прокурор. Имя новорожденному дали Александр. Обряд был кончен. Обер-комендантша все металась с ребенком на руках, глазами и плечами усиливаясь обратить внимание князя на себя и на свое шуршавшее платье.
– Чье дитя? – спросил вполголоса священник, почтительно склоняя крест к подошедшему восприемному отцу.
– Как записать в книгу? – спросил отец Петр. – Кто родители?
– Да разве это непременно нужно? – недовольно спросил генерал-прокурор.
– Как повелите… По долгу обряда… мало ли что в будущем… мы должны.
– Запишите, – сказал князь Вяземский. – Александр Алексеев, сын Чесменский.
Священник молча, вздрагивавшей рукой, занес это имя в книгу крещаемых.
– А теперь другая треба… вот ваш вожатый! – сказал со вздохом князь Вяземский, указывая духовнику на вытянувшегося во фронт обер-коменданта. – Надеюсь, все исполнится, как повелено.
С этими словами он вышел и уехал.
Отец Петр, с дароносицей у груди, пошел за Чернышевым. Его сердце сильно забилось, когда они через внутренний мостик вступили в особый, со всех сторон огражденный двор; он понял, что это был роковой Алексеевский равелин…
Чернышев и его спутник взошли на невысокое крыльцо с длинным полуосвещенным коридором, приблизились к небольшой двери.
«Она здесь», – шепнуло сердце священнику. За дверью оказалась невысокая опрятная комната. Часовых уже там не было. Свеча у кровати слабо озаряла из-за особой тафтяной заставки остальную часть комнаты. Воздух был спертый, с легкой примесью запаха лекарств и как бы ладана. Священник огляделся и молча ступил за ширму.
Больная неподвижно лежала на кровати, но была в памяти.
Она, медленно вглядываясь в вошедшего, узнала, по его одежде, священника и, тихо вздохнув, протянула ему руку.
– Очень, очень рада, святой отец! – проговорила она по-французски. – Понимаете меня? Может быть, вам доступнее немецкий язык?
– Oui, oui comme il vous plait![10] – неумело выговаривая, ответил отец Петр, вздрогнув от этого грудного, разбитого голоса.
– Я готова, спрашивайте, – проговорила арестантка. – Помолитесь за меня…
Священник бережно положил на стол дароносицу, присел на стул у кровати, оправил густую гриву своих волос и, разглядев образок у изголовья больной, тихо нагнулся к ней.
– Ваше имя? – спросил он.
– Princesse Elisabeth…[11]
– Заклинаю вас, говорите правду, – продолжал отец Петр, подбирая французские слова. – Кто ваши родители и где вы родились?
– Клянусь всем, святым богом клянусь, не знаю! – ответила, глухо кашляя, пленница. – Что передавала другим, в том была сама убеждена.
На новые вопросы, чуть слышно, упавшим голосом, она еще кое-что добавила о своем детстве, коснулась юга России, деревушки, где жила, Сибири, бегства в Персию и пребывания в Европе.
– Вы христианка? – спросил священник.
– Я крещена по греко-российскому обряду и потому считаю себя православною, хотя доныне, вследствие многих причин, была лишена счастья исповеди и святого причастия… Я много грешила; искавши выхода из своего тяжелого положения, сближалась с людьми, которые меня только обманывали… О, как я вам благодарна за посещение!
– У вас найдены списки с духовных завещаний… от кого вы их получили и кем, откройте мне и господу сил, составлен ваш манифест к русской эскадре?
– Все это, уже готовое, мне прислано от неизвестного лица, – проговорила больная. – Тайные друзья меня жалели… старались возвратить мои утерянные права.
«Что же это? – раздумывал, слушая ее, изумленный духовник. – Все тот же обман или правда? и если обман, то в такое мгновение!»
– Вы на краю могилы, – произнес он дрогнувшим голосом, – тлен и вечность… покайтесь… между нами один свидетель – господь.
Исповедница боролась с собой. Ее грудь тяжело дышала. Рука судорожно стискивала у рта платок.
– В ожидании божьего праведного суда и близкой кончины, – сказала она, обратя угасший взгляд на стену к образку, – уверяю и клянусь, все, что я сообщила вам и другим, – истина… Более не знаю ничего…
– Но ведь это невозможно, – возразил с чувством отец Петр, – то, что вы передаете, так мало вероятно.
Больная, как бы от невыносимого страдания, закрыла глаза. Слезы покатились по ее бледным, страшно исхудалым щекам.
– Кто были ваши соучастники? – спросил, помедлив, священник.
– О, никаких! Пощадите… и если я, слабая, гонимая, без средств…
Княжна не договорила. Снова страшно закашлявшись, она вдруг приподнялась, ухватилась за грудь, за кровать и в беспамятстве упала. Обморок длился несколько минут. Отец Петр, думая, что она умирает, набожно шептал молитву.
Больная очнулась.
– Успокойтесь, придите в себя, – сказал священник, видя, что ей лучше.
– Не могу более, оставьте, уйдите! – проговорила больная. – В другой раз… дайте отдохнуть…
– Вашего сына сейчас окрестили, – объявил, желая ее ободрить, священник, – поздравляю. Господь милосерден, еще будете жить… для него.
Чуть заметная улыбка скользнула по сжатым, запекшимся губам арестантки. Глаза смутно глядели в сторону, вверх, куда-то мимо этой комнаты, крепости, мимо всего окружавшего, далеко…
Отец Петр осенил больную крестом, еще постоял над нею, взял дароносицу и, отложив таинство причастия, вышел.
– Ну, что? – спросил его в коридоре обер-комендант. – Исповедали, приобщили?
Священник, склонив голову, молча поклонился обер-коменданту, сел в карету и уехал из равелина.
Утром второго декабря его опять пригласили со святыми дарами в крепость. Арестантке стало хуже.
– Одумайтесь, дочь моя, облегчите душу покаянием, – увещевал священник. – Заклинаю вас богом, будущею жизнью!
– Я грешна, – ответила, уже не кашляя и как-то странно успокоясь, умирающая, – с юных лет я гневила бога и считаю себя великою, нераскаянною грешницей.
– Разрешаю твои прегрешения, дочь моя, – произнес, искренне молясь и крестя ее, священник, – но твое самозванство, вина перед государыней, сообщники?
– Я русская великая княжна! Я дочь покойной императрицы! – с усилием прошептала коснеющими устами пленница.
Священник нагнулся к ней, думая приступить к причастию. Арестованная была неподвижна, как бы бездыханна.
Отец Петр в сильном смущении возвратился домой.
«Да уж и впрямь самозванка ли она? – мыслил он. – Все может утверждать человек из личных выгод; но умирающий… при последнем вздохе… и после таких лишений, почти пытки!.. Что, если она неповинна, не обманщица? Помнит детство, твердит одно… Ведь она здесь и в самом деле пока единственный свой свидетель. Ее ли вина, если ее доказательства шатки, даже ничтожны».
Священник вошел к себе в кабинет. Девушек, как он узнал, не было дома; он растопил печь, запер дверь, вынул дневник Концова, снова посмотрел рукопись, вложил ее в чистый лист бумаги, перевязал его шнурком и запечатал, надписав на оболочке: «Вскрыть после моей смерти». Этот сверток он положил на дно сундука, где хранились его другие сокровенные бумаги и рукописи, и, едва замкнул сундук, в дверь постучались.
– Кто там?
– Свои.
Вошла племянница, за нею стояла Ракитина.
– Что это, дяденька, с вами? – спросила, вглядываясь в священника, Варя. – Вы встревожены, другой день куда-то ездите… где были?..
Ирина смотрела также вопросительно. «Уж не получены ли какие вести для меня?» – мыслила она.
– Дело постороннее, не по вашей части! И вы меня, Ирина Львовна, великодушно простите, – обратился священник к Ракитиной, – времена смутные… привезенную вами рукопись опасно держать в доме… вы собираетесь уехать, но и в деревне не безопасно… уж извините старику…
Ирина побледнела.
– Разные ходят слухи, не учинили бы розыска, – продолжал отец Петр, – пеняйте, сударыня, на меня, только я ваши листки…
– Где тетрадь? Неужели сожгли? – вскрикнула Ракитина, взглядывая в растопленную печь.
Отец Петр молча поклонился. Ирина всплеснула руками.
– Боже, – проговорила она, не сдержав хлынувших слез, – было последнее утешение, последняя память – и та погибла. С чем уеду?
Варя с укором взглянула на дядю.
– После, дорогая барышня, со временем все узнаете, теперь лучше молчать, – сказал решительно отец Петр. – Пути божии неисповедимы, враг же сеет незнаемое… молитесь, памятуя господа. Он воздаст.
Священника не оставили в покое. В тот же день его снова пригласили к главнокомандующему.
– Дознались ли вы чего-нибудь от арестованной? – спросил Голицын.
– Простите, ваше сиятельство, – ответил отец Петр, – тайна исповеди… не могу…
Голицын смешался. «Какие поручения! – подумал он, краснея. – И все эти советники… Орлову не сидится; плетет, видно, мутьян в Москве, а ты спрашивай…»
– Но, батюшка, на это воля свыше, – сказал Голицын.
– Не могу, ваше сиятельство, против совести.
Голицын шевелил губами, не находя выхода из затруднения.
– Да кто же, наконец, она? – произнес он, стараясь придать себе грозное, решительное выражение. – Ведь это, батюшка, государственное, глубокой важности дело… Согласитесь, я должен же донести, взыщется… ведь ответчик за спокойствие и за все – я… я один…
– Одно могу доложить вашему княжескому сиятельству, – проговорил священник, – пока жив, сдержу клятвенное слово, потребованное вами.
Фельдмаршал насторожил уши.
– Никому не пророню узнанного на духу, – продолжал отец Петр, – вы сами взяли с меня обет молчания, но я могу сообщить вам, князь, лишь мою собственную догадку. Много об арестованной выдумано, приплетено… А что, если…
– Говорите, говорите, – сказал фельдмаршал.
– Что, если арестованная не повинна ни в чем! – произнес священник. – Ведь тогда за что же она все это терпит?
Если бы гром в это мгновение разразился над фельдмаршалом – он менее озадачил бы его.
– Вы хотите сказать, что она не имела сообщников, не злоумышляла? – проговорил он. – Да ведь если, сударь, так, то она и не самозванка, понимаете ли, а прирожденная, настоящая наша княжна… Неужели возможно это, хотя на миг, допустить?
Отец Петр, склонясь головой на рясу, молчал.
– Вы ошибаетесь! Сон и бред! – вскричал фельдмаршал, хватаясь за звонок. – Лошадей! – сказал он вошедшему ординарцу. – Сам попытаюсь, еще не утеряно время, погляжу.
«Ох, и я грешник в указаниях о ней! – мыслил Голицын, едучи в крепость. – Поддавался в выводах другим, торопился без толку, льстил догадкам и соображениям других!»
Нева, поверх льда, была еще затоплена остатками бывшего накануне наводнения. Карета Голицына с трудом пробиралась между незамерзших луж.
Обер-коменданта он не застал дома. Тот с ночи находился в равелине. У крыльца вертелся с бумагами Ушаков. Он подошел к князю и начал было:
– Так как вашему сиятельству небезызвестно, расходы на оную персону…
– Ведите меня к арестантке, – сказал князь дежурному по караулу, обернув спину к Ушакову. – Чем занимаются! Что больная? В памяти еще?
– Кончается, – ответил дежурный.
Голицын перекрестился. У входа в равелин его встретил обер-комендант Чернышев.
Князь не узнал его. Бравый, молодцеватый фронтовик-служака, Чернышев, не смущавшийся на своей должности ничем, был взволнован и сильно бледен.
– Бедная, – прошептал фельдмаршал, идя с Чернышевым, – ужели умрет?.. Был доктор?
– Неотлучно при ней, с вечера, – ответил Чернышев, – недавно началась агония… бредит…
– О чем бред? Говорите! – опять всполошился князь, склоняя голову к Чернышеву. – Были вы у нее, слышали? Бред о чем?
– Заходил несколько раз, – ответил обер-комендант. – Твердит непонятные слова – слышатся между ними: Орлов… принцесса… mio саrо, gran Dio…[12]
– Ребенок? – спросил, смигивая слезы, князь.
– Жив, ваше сиятельство, – на руках кормилки… супруга… жена-с хорошую нашла.
– Заботьтесь, сударь, чтоб все было, понимаете, чтоб все, – внушительно и строго проговорил фельдмаршал, подыскивая в голосе веские, начальнические звуки, – по-христиански, слышите ли, вполне… И на случай, здесь же… в тайности, понимаете ли, и без огласки… ведь человек тоже, страдалица.
Князь еще хотел что-то сказать и всхлипнул. Горло ему схватили слезы. Он качнул головой, оправился и, по возможности бодрясь, твердо вышел на крыльцо. Здесь он взглянул на хмурое серое небо, заволоченное обрывками облаков.
Над равелином, в вихре падавшего снега, беспорядочно вились галки. Полусорванные смолкшею двухдневною бурей, железные листы уныло скрипели на ветхой крыше. Фельдмаршал, кутаясь в соболий воротник, сел в карету и крикнул:
– Домой!
«В прежние наводнения, – рассуждал он, – не раз заливало казематы; теперь господь помиловал ее, бедную.
Да, по всей видимости, – мысленно прибавил он себе, – несчастная – игралище чужих, темных страстей. Самозванка ли, трудно решить. Так ее величеству и отпишу… ее смерть падет не на наши головы…»
Карета быстро неслась по свежему, падавшему снегу, обгоняя обозы с дровами и сеном, щегольские экипажи и одиноких пешеходов, озабоченно шагавших сквозь снежную завируху.
Мелькали те же дома и церкви, те же мосты и вывески, к которым старый князь, с хлопотливою, деловою озабоченностью начальника северной резиденции, приглядывался столько лет. Вот и дом полиции, у Зеленого моста, на Невском, и собственная квартира фельдмаршала. Тяжело было на его душе.
«А что, если она и впрямь не самозванка?» – вдруг подумал фельдмаршал, завидев у моста на Мойке место бывшего Елисаветина Зимнего дворца и далее, по Невскому, Аничковы палаты Разумовского.
Голицыну вспомнилось прошлое царствование, тогдашние сильные люди, связи, его собственные молодые годы и все, что унеслось с теми невозвратными годами и людьми.
Вечером, четвертого декабря 1775 года, княжна Тараканова, dame d’Azow, Али Эмит́е и принцесса Владимирская – скончалась. Ее последних минут не видел никто. К ней вошли, – она лежала тихо, будто заснула. Неприкрытые тусклые зрачки были устремлены к образку Спаса.
На следующий день сторожившие ее гарнизонные инвалиды Петропавловской крепости вырубили, при помощи ломов и кирок, на внутреннем, обсаженном липками дворике Алексеевского равелина глубокую яму и тайно от всех зарыли в ней тело умершей, закидав ее мерзлою землей. Инвалидный вахтер Антипыч сам от себя посадил над этой могилой березку… Прислугу арестантки, горничную Меш́еде и шляхтича Чарномского, по довольном опросе и взятии с них клятвы о вечном молчании, отпустили в чужие края.
Отец Петр проведал о кончине арестантки по слезам и некоторым намекам кумы, обер-комендантши. Он сказал себе: «Узницы тьмы, долгою нощию связаны, успокоил вы господь!» – и без огласки отслужил у себя в церкви панихиду по усопшей рабе божией Елисавете, причем на проскомидии, в помин ее души, вынул частичку из просфоры.
– По ком это, крестный, вы служили панихиду? – спросила священника Варя, увидев у него на столе эту просфору.
– Неизвестная тебе особа, многострадальная!
– Да кто она?
– Аз раб и сын рабыни твоея, – ответил загадочно отец Петр, – все мы под властью божьей, мудрые и простые, рабы и цари… сокровенная притчей изыщет и в гадании притчей поживет!..
Фельдмаршал Голицын долго обдумывал, как сообщить императрице о кончине Таракановой. Он взял перо, написал несколько строк, перечеркнул их и опять стал соображать.
«Э, была не была! – сказал он себе. – С мертвой не взыщется, а всем будет оправдание…»
Князь выбрал новый чистый лист бумаги, обмакнул перо в чернильницу и, тщательно выводя слова неясного, старческого почерка, написал:
«Всклепавшая на себя известное вашему величеству неподходящее имя и природу, сего четвертого декабря умерла нераскаянной грешницей, ни в чем не созналась и не выдала никого».
«А кто из высших проведает о ней и станет лишнее болтать, – мысленно добавил Голицын, кончив это письмо, – можно пустить слух, что ее залило наводнением… Кстати же, так стреляли с крепости и разгулялась было Нева…»
Так и сложилась легенда о потоплении Таракановой.
Пробившись без успеха еще некоторое время по присутственным местам, Ирина Львовна Ракитина убедилась в безнадежности своего дела и уехала с Варей обратно на родину. В Москве она пыталась лично подать прошение императрице. Это было в том же декабре 1775 года, накануне возвращения Екатерины в Петербург. Прошение Ирины было благосклонно принято, но в суете придворных сборов, очевидно, где-нибудь затерялось, и потом о нем забыли. По нем не последовало никакого решения и ответа. Хотела Ирина в Москве навестить графа Орлова – ей это отсоветовали.
Возвратясь в Петербург, императрица подробнее расспросила Голицына о кончине узницы и, как старик ни старался смягчить свои рассказ, поняла, какая драма постигла ослепленную жертву чужих видов.
– Пересолили, князь, и мы с тобой! – сказала Екатерина. – Отчего ты не был откровеннее со мной?
«Я кругом виновата, – решила Ирина, после мучительных сомнений и раздумья, – через меня Концов бросил родину, через меня впал в отчаянье, пытался помочь той несчастной и погиб. Мне искупить его судьбу, мне вымолить у бога прощение всем греховным в этом деле. Я одинока, нечего более в мире ждать».
Ракитина в 1776 году оставила свое поместье на руки старого отцовского слуги. В сопровождении Вари, помолвленной в том году за учителя московской семинарии, она уехала в небольшой женский монастырь, бывший невдали от Киева, и поступила туда послушницей, в надежде скоро принять окончательно постриг. Сколько Варя ни разубеждала ее, со слезами и заклинаниями, Ирина, надев рясу и клобук, твердила одно:
– Я виновата, мне молиться за него и вечно страдать…
Мольбы, однако, не шли на мысли Ирины.
Прошло пять лет. В мае 1780 года Ракитина снова посетила Петербург. Ее приятельница Варя была замужем в Москве. Дядя Вари, отец Петр, состоял по-прежнему священником Казанской церкви. Ирина его навестила. Он ей очень обрадовался, стал ее расспрашивать.
– Неужели все еще ждете, надеетесь, что ваш жених жив? – спросил он. – Столько лет напрасно тревожитесь; был бы жив, неужели не отозвался бы как-нибудь, не говорю вам – знакомым, родным?
– Не говорите, батюшка, – возразила Ирина, отирая слезы, – все отдам, всем пожертвую.
– Но это, сударыня моя, даже грешно… испытываете провидение, язычески гадаете.
– Что же мне делать? – произнесла Ирина. – Вижу тяжелые, точно пророческие сны… Один, особенно, – ах, сон!.. недавно снилось, да подряд несколько ночей…
Ирина смолкла.
– Что снилось? Говорите, откройтесь.
– Снилось, будто он подошел к моему изголовью такой же, как я его видела у нас в деревне, в последний раз, – статный, красивый, добрый, и говорит: «Я жив, Аринушка, я там, где шумит вечное море… смотрю на тебя утро и вечер с берега, жду, авось меня найдешь, освободившись…» Ах, научите, где искать, кого просить? Государыню снова просить не решаюсь…
– Думал я о вас, – сказал отец Петр, – здесь некому, кроме одного лица… А это лицо – государь цесаревич Павел Петрович… Он, гроссмейстер, покровитель ордена мальтийских рыцарей, один может. Лучшего пособника, коли он только снизойдет к вам, в вашем деле не найти… Тут все: и ум, направленный к благому и таинственному, и связи с могучими и знатными филантропами. А доброта? А рыцарская честность? Это не Тиверий, как о нем говорят враги, а будущий благодетельный Тит…
– Да, я слышала, – ответила Ирина.
– Слышали? так поезжайте же к нему на мызу, ищите аудиенции.
Священник снабдил Ирину нужными наставлениями и советами, дал ей письмо к своей крестнице, кастелянше дворца цесаревича. Ракитина наняла кибитку и через Царское село отправилась на собственную мызу великого князя – «Паульслуст», впоследствии Павловск.
Кастелянша приняла Ракитину весьма радушно. Она, приютив ее у себя, показала ей диковинки великокняжеского сада и парка, домики Крик и Крах, хижину Пустынника, гроты, пруды и перекидные мосты.
Было условлено, что Ирина сперва все изложит ближней фрейлине цесаревны, недавней смолянке, Катерине Ивановне Нелидовой.
– Когда же к Катерине Ивановне? – спрашивала Ирина, ожидая обещанного ей свидания.
– Занята она, надо подождать, на клавикордах все любимую пьесу цесаревича, какой-то гимн изучает для концерта.
Ирина шла однажды с своей хозяйкой по парку. Вдруг из-за деревьев им навстречу показалась белокурая дама, в голубом, без фижменов, шелковом платье.
– Кто это? – спросила Ирина.
– Цесаревна, – ответила чуть слышно, низко кланяясь, кастелянша.
Ракитина обмерла. Двадцатидвухлетняя, стройная, несколько склонная к полноте красавица, великая княгиня Мария Федоровна прошла мимо Ирины, близорукими, несколько смущенными глазами с удивлением оглядев ее монашеский наряд. За цесаревной, со свертком нот и скрипкой под мышкой, шел худой и высокий рябоватый мужчина, в темном кафтане и треуголе.
– А это кто? – спросила Ракитина, когда они прошли.
– Паэзиелло, – ответила кастелянша, – учитель музыки ее высочества.
Ирина с восхищением разглядела редкую красоту цесаревны, нежный румянец ее лица и какие-то алые и синие цветы в ее роскошных белокурых волосах, вправленные для сохранения свежести в особые, крохотные стеклянные бутылочки с водой.
Поодаль за цесаревной следовали две фрейлины. Одна из них, невысокая, худенькая и подвижная брюнетка, поразила Ирину блеском черных, сыпавших искры живых глаз. Она весело болтала с сопутницей. То была Нелидова. Мило прищурясь сделавшей ей книксен толстой кастелянше, она ей сказала с ласковой улыбкой:
– Все некогда было, Анна Романовна, – все гимн… завтра утром…
«Итак, завтра», – подумала Ирина, восторженным взором провожая чудных, нарядных фей, так нежданно мелькнувших перед нею в парке.
В назначенный час Анна Романовна провела Ирину во фрейлинский флигель, бывший рядом с гауптвахтой, и усадила ее в небольшой приемной.
– Катерина Ивановна, видно, еще во дворце, у великой княгини, – сказала она, – подождем, голубушка, здесь; скиньте ваш клобучок… жарко.
– Ничего, побуду и так…
Комната была украшена вазами, блюдами на этажерках и медальонами, вправленными в стены.
– Это все работа великой княгини, – произнесла кастелянша. – Взгляните, матушка, что за мастерица, как рисует по фарфору… А вон в черном шкапчике работа из кости; сама режет на камнях, тушует по золоту ландшафты, точит на станке. А как любит Катерину Ивановну, и все ей дарит. Это вот ею вышитая подушка. Смотрите, какая роза, а это мирт, что за тонкость узора, красок. Точно нарисовано.
Ирина не отзывалась.
– Что молчите, милая? О чем думаете?
– Роза и мирт, – произнесла, вздохнув, Ирина, – жизнь и смерть… Чем-то кончатся мои поиски и надежды?
Из комнат Нелидовой в это время донеслись звуки клавесина. Нежный, звонкий, отлично выработанный голос пел, под эти звуки, торжественный и грустный гимн из оперы Глюка «Ифигения в Тавриде».
– Ну, Арина Львовна, уйдем, – сказала кастелянша, – видно, опоздали; Катерина Ивановна за музыкой, а в это время никто ее не беспокоит. Того и гляди, у нее теперь и великая княгиня.
Ирина, дав знак спутнице, чтоб та несколько обождала, с замиранием сердца дослушала знакомый ей, молящий гимн Ифигении. Она сама когда-то в деревне пела его Концову.
«О, если бы я так могла их просить! Но когда это будет? У них свои заботы, им некогда!» – подумала она, чувствуя, как ее душили слезы.
– Идем, идем, – торопила Анна Романовна.
Гостьи тихо вышли в сени, на крыльцо, обогнули фрейлинский флигель и направились в сад. Калитка хлопнула.
– Куда же вы это? – раздался над их головами веселый оклик.
Они подняли глаза. Из растворенного окна на них глядела радушно улыбающаяся, черноглазая Нелидова.
– Зайдите, я совершенно свободна, – сказала она, – пела в ожидании вас, зайдите.
Гостьи возвратились.
Кастелянша представила Ракитину. Нелидова приветливо усадила ее рядом с собой.
– Так молоды и уже в печальном уборе! – произнесла она. – Говорите, не стесняясь, слушаю.
Ирина, начав о Концове, перешла к рассказу о плене и заточении Таракановой. С каждым ее словом, с каждою подробностью печального события оживленное и обыкновенно веселое лицо Нелидовой становилось пасмурней и строже.
«Боже, какие тайны, какая драма! – мыслила она, содрогаясь. – И все это произошло в наши дни! Точно мрачные, средневековые времена, и никто этого не знает».
– Благодарю вас, мамзель Ирен, – сказала Катерина Ивановна, выслушав Ракитину, – очень вам признательна за рассказ. Если позволите, я все сообщу их высочествам… И я убеждена, что государь-цесаревич, этот правдивый, этот рыцарь, ангел доброты и чести… все для вас сделает. Но кого он должен просить?
– Как кого? – удивилась Ирина.
– Видите ли, как бы вам сказать? – произнесла Нелидова. – Государь-наследник не мешается в дела правления; он может только ходатайствовать, просить… от кого зависит ваше дело?
– Князь Потемкин мог бы, – ответила Ирина, вспомнив наставления отца Петра, – этому сановнику легко предписать послам и консулам. Лейтенант Концов, быть может, снова где-нибудь в плену у мавров, негров, на островах атлантических дикарей.
– Вы долго здесь пробудете? – спросила Нелидова.
– Мать-игуменья обители, где я живу, давно отзывает, ждет. Мои поиски все осуждают, именуют грехом.
– Как же и куда вам дать знать?
Ирина назвала обитель и задумалась, взглянув на подушку, вышитую великой княгинею.
– Я так исстрадалась и столько ждала, – проговорила она, подавляя слезы, – не пишите мне ничего, ни слова! а вот что… вложите в пакет… если удача – розу, неудача – миртовый листок.
Нелидова обняла Ирину.
– Все сделаю, все, – ласково сказала она. – Попрошу великую княгиню, государя-цесаревича. Вам нечего здесь ждать. Поезжайте, милая, хорошая. Что узнаю, вам сообщу.