– Ваше величество, – говорит Эдвард Сеймур, – мы понимаем… нет нужды… избавьте себя…
– Простите, груз двадцати лет давит на плечи. – Генрих выглядит расслабленным и покорным, но он знает это опасное подергивание королевских губ. – Поскольку весь христианский мир вот уже целое поколение обсуждает мой брак во всех университетах, с каждой церковной кафедры, в каждом трактире, я не считаю зазорным повторить это еще раз. И хотя из Писания следует, что подобный союз незаконен, некогда я верил, что папа вправе его разрешить. Теперь я вижу, что ошибался. Моя дочь Мария – плод преступной связи. Если Екатерина не раскаялась в этом грехе при жизни, боюсь, ей суждено ответить за него там, где она сейчас.
В Питерборо, думает он.
– Мои же глаза открылись на мерзости и нечестивые притязания Рима, – продолжает король, – и я уже семь лет тружусь над тем, чтобы выйти из-под его ненавистной власти и повести мою страну истинной дорогой Христовой. Если я до сих пор не искупил свой грех, то уж не знаю, джентльмены, как и когда я его искуплю. Терпеть непослушание дочери, знать, что мои близкие родственники настраивают ее против меня, читать в собственном доме поношения от этого неблагодарного чудовища Поля, который называет меня еретиком, раскольником и иудой…
– Нет, сэр, – встревает Рич. – Иудой Поль называет не вас, а епископа Сэмпсона, который был вашим поверенным в деле о разводе.
– Наш новый советник любит точность. – Генрих разворачивается к Ричу. – А кем тогда он называет меня? Антихристом? Люцифером?
Денницей, думает он; светоносным.
– Предупреждаю, – говорит Генрих, – если я услышу хотя бы один голос в защиту этого заблудшего создания, моей дочери, я буду знать, что это слова изменника. Я готов выслушать ваши советы. Я созвал судей, чтобы решить, каким образом довести ее дело до суда.
Фицуильям хлопает ладонью по столу:
– До суда? Храни нас Господь! Вашу плоть и кровь? Умоляю, не спешите с решением. Вы будете выглядеть чудовищем в глазах всего света!
Он вставляет:
– Ваше величество, Мария больна.
– Король скоро и сам заболеет! – восклицает Рич. – Только посмотрите на него!
Эдвард Сеймур шепчет:
– Рич, помолчите.
Генрих поворачивается к нему:
– Скажите, Сухарь, а когда она не больна? Неужели я породил это болезненное создание? Ее братья и сестры умерли. Удивляюсь, что она до сих пор жива. Интересно, что Господь хотел этим сказать.
Фицуильям говорит:
– Если вы не знаете, Гарри, то кому тогда знать? Вы наместник Божий, разве нет? Вам ведомы все наши судьбы.
– Мне ведома ваша, – говорит Генрих.
Король бросает взгляд на дверь. Кивок – и сюда войдут стражники. Ричард Рич застыл, челюсть отвисла, пальцы сжимают перо. Эдвард Сеймур привстает с места:
– Простите, ваше величество. Простите господину казначею его грубую речь. Мы все… мы все переутомились…
Генрих вздыхает:
– Переутомились, изнурены, обессилены. Верно, Нед. Ступайте, Фицуильям, пока я не велел вас вывести, мое терпение не беспредельно, ни вы, ни моя дочь не можете испытывать его бесконечно. Итак, Сухарь, расскажите нам о ее болезни. Что на сей раз? Я слышал о коликах, лихорадке, головной и зубной боли.
– Боюсь, все вместе. Она пишет…
– Покажите мне ее письмо.
Письмо лежит у него в кармане.
– Я пошлю за ним, сэр.
– Некоторые из вас, моих советников, знают больше меня о том, что на уме у моей дочери. – И снова эта улыбка сквозь зубы – Генриху больно. – Господин секретарь обещал, что получит ее согласие – что заставит ее принести присягу, не выходя из Уайтхолла. Но и он подвел меня.
Фицуильям с порога оборачивается к советникам, прижимая бумаги к груди:
– Некоторые из ваших советников, ваше величество, пытаются спасти вас от себя самого. Вы бушуете оттого, что Поль вас оскорбил. Бросайтесь на врагов, но не обижайте друзей. А что до Марии, так заприте ее, заприте покрепче, туда, откуда она не причинит никому вреда. Но созвать судей, предать суду собственную дочь? И что дальше? Я скажу вам, она виновна. Зачем вам судья? Зачем присяжные? Она не станет приносить присягу и приведет свои доводы, но не так, как Томас Мор. Скажет, что она не приблуда, а принцесса Англии, а вы такой же глава церкви, как и я. И что вы сделаете? Отрубите ей голову?
Одли говорит еле слышно:
– Храбрец.
Сеймур бормочет:
– Мертвец.
Он, лорд Кромвель, встает, пересекает комнату, хватает казначея за джеркин, толкает к дверям. Двери мягко распахиваются, словно адские врата. Он сжимает казначейскую цепь, пытаясь сдернуть ее через голову Фица. Советник вопит, цепь извивается. Фиц продевает пальцы сквозь звенья, завязывается борьба.
– Руки прочь, Кромвель! – орет Фиц, пытаясь достать его другим кулаком, но он подтягивает цепь к себе, оказываясь нос к носу с казначеем.
– Угомонись, болван, – шипит он.
До Фица доходит, он разжимает кулак. Вскрикивает – пальцы застряли в звеньях, – и цепь свободна. Толчок в грудь, Фиц падает навзничь, двери захлопываются.
Он, лорд Кромвель, подходит к столу, кладет цепь на стол перед королем. Цепь звякает.
– Не стоило, – говорит Генрих. – Не стоило драться ради меня, если вы разделяете его мысли. – Его пальцы тянутся к цепи – золото еще хранит тепло бархата. – Впрочем, я аплодирую вам, милорд. Фица нелегко сдвинуть с места. – Король не смотрит на советников. – Приведите ко мне лорда Монтегю, хочу зачитать ему отрывки из письма брата. Позовите епископа Иуду, странно, но Сэмпсон – единственный, на кого я могу положиться. Вероятно, стоит вернуть Гардинера из Франции. Обычно он находит решения, которые не приходят в голову никому из вас. Напомните сэру Николасу Кэрью, что я запрещаю ему видеться с моей дочерью. Скажите Куртенэ, что для меня не тайна их поползновения и что я крайне ими недоволен. Фрэнсиса Брайана – в Тауэр, я слышал, он распускает по городу сплетни, что Марию содержат в черном теле и что я бессердечный отец.
– Вы же знаете Фрэнсиса, – говорит Эдуард Сеймур. – Это пустая болтовня. Он любит вас, ваше величество.
– А Фицуильям? – хмурится Одли. – Мы должны назначить нового казначея?
– Фицуильям, – мягко произносит король. – Не стоит судить его слишком строго. Он мой старый друг, и, думаю, вы согласитесь, что он понимает меня лучше, чем кто-либо из живущих. – Генрих с пугающей неторопливостью оглядывает притихших советников; их время полностью принадлежит ему. – Я знаю, о чем вы толкуете между собой, как пытаетесь мною управлять, как обсуждаете тех, кого я люблю и кого ненавижу. Единственное живое существо на свете, которому мужчина может доверять, – его незамужняя дочь. У нее не должно быть воли, кроме отцовской, не должно быть мыслей, кроме тех, что ему по нраву. Взамен отец защищает ее и заботится о ее благополучии. Но у господина казначея нет детей. Так распорядился Господь. Он не может чувствовать то, что чувствую я, не в силах понять, как я страдаю. Мои помыслы неизменны: Мария знает, какого признания я от нее требую, знает с тех пор, как была составлена присяга. Если она думает, будто мои права всего лишь причуда недавно умершей женщины, то ее ввели в заблуждение, и если она еще питает надежду, что я готов на коленях ползти в Рим, то она глупее, чем я думал. Но чего вы не видите и не в состоянии понять, так это того, что я люблю мою дочь. Я думаю обо всех моих детях, умерших в колыбели, и о тех, кто умер, не увидев света. Если я потеряю Марию, что у меня останется? Спросите себя… в ком найду я утешение в этом мире, если не в ней?
В комнате тихо. У меня было чувство, признается потом Одли, что надо перекреститься и сказать: «Аминь». Даже новый советник не осмеливается заметить: «Как же, ваше величество, ведь у вас есть молодой Ричмонд». Или напомнить Генриху о рыжем поросеночке Элизе, повизгивающем где-то в глуши. Эдвард Сеймур хмурится: если у короля нет никого в этом мире, то как быть с его сестрой Джейн, как быть с семейством из Вулфхолла?
– Итак, достойный господин секретарь, – говорит король, – раз вы так любите меня и мою службу, будьте любезны, доведите это дело до конца. Здесь мы больше не будем это обсуждать.
Король упирается в стол рукой, помогая себе встать. Советники вскакивают, преклоняют колени. С колен не встают, пока король не выходит. И даже когда дверь за ним закрывается, все молчат.
Молчание прерывает лорд-канцлер:
– До конца? Какого конца?
– Бог его знает, – говорит он.
– Лучше бы я никогда не становился советником! – выпаливает Рич. – Лучше бы мне оказаться в Китае!
Сеймур бормочет:
– Лучше бы тебе оказаться в Утопии.
В письме, которое до сих пор лежит у него в кармане, Мария пишет: «Кромвель, дальше пути нет, я не уступлю ни пяди. Я не подпишу бумагу, порочащую королеву, мою покойную мать. Я никогда не соглашусь, что мой отец – глава церкви. Не позволяйте им меня подталкивать, не позволяйте им умолять меня, я поступлю так, как велит мне совесть. Вы мой лучший друг, моя опора. Вся моя надежда на Вас».
– Думаю, он хочет, чтобы вы ее убили, – говорит Эдвард Сеймур.
В былые дни кардинал любил смеяться над тем, как Генрих, выпростав ногу из-под шлафрока, демонстрировал французскому послу свою икру. «Разве у вашего короля такая нога? Скажите, такая? Господь не обидел короля Франциска ростом, но ему не сравниться со мной шириной плеч».
Ныне тот же король волочит ноги, а выходя из комнаты совета, запахивает шлафрок. Превосходная икра забинтована, лицо одутловатое и бледное. Генрих – средоточие боли, его тело очаг болезни, кровь, желчь и флегма. Его отяжелевшая недужная плоть – место, где все аргументы истощились.
В Тауэре Фрэнсис Брайан спрашивает его:
– Тут вы держали Тома Уайетта?
– Здесь много воздуха, не находите? – говорит он. – Моим друзьям всегда отводят лучшие помещения.
– Одного выпускаем, другого сажаем. – Фрэнсис сползает в кресле, оглядывает комнату. На одном глазу повязка, другой затуманен. – Домашнего ареста было недостаточно?
– Здесь безопаснее. Я говорил то же самое Уайетту.
– Я слыхал, теперь вы хранитель малой королевской печати. Вы лезете вверх с такой прытью, милорд, что скоро в королевстве не хватит лестниц.
– Зачем мне лестницы? У меня есть крылья.
– Так скорее летите во тьму, пока они не растаяли.
– Король полагает, что Мария бы так не упрямилась, если бы ее кто-то не убеждал. И прежде всего ваш зять Кэрью.
– Старина Кара Господня, – смеется Фрэнсис. – Возомнил себя верным рыцарем в черных доспехах. Обещает Марии сделать ее королевой.
Записывать некому. На столе только ин-фолио с бумагами лорда Кромвеля, рядом томик Петрарки: путти, морское чудище, переплет мягкий, словно кожа. Его руки неподвижны. Еще будет время, чтобы все записать.
– Значит, Кэрью. Кто еще?
– Клан лорда Эксетера. Маленький плакса Монтегю.
– Если король арестует их, вы дадите показания?
– Дам. Или я, или они. Почему я должен быть лучше Тома Уайетта?
– Никто и не думает, что вы лучше.
– Но вы ведь не захотите тащить их сюда? Предпочтете договориться.
– Мое природное человеколюбие останавливает меня от…
Фрэнсис фыркает:
– Вас ничто не остановит. Но вы не сможете погубить людей Марии, не затронув ее, а ее трогать вы не хотите. И вы не думаете, что сумеете и дальше управлять Генрихом, если он и дальше будет убивать своих близких.
Он вспоминает Фрэнсиса у эшафота, потеющего в кожаном джеркине, ждущего, когда можно будет помчаться к Сеймурам с вестью, что голова Анны слетела с плеч. Хотите скорости, обращайтесь к Фрэнсису Брайану. Ваши желания бурлят у него под кожей, готовые реализоваться. Если нужно кого-нибудь подкупить или очаровать, провернуть что-нибудь тайное или грязное, вы знаете, кто никогда вам не откажет. Хотите, чтобы кто-нибудь произнес вслух то, что больше никто не осмелится произнести, только кивните Фрэнсису.
– Я вас раскусил, Кромвель, – говорит он. – Считаете себя осторожным и предусмотрительным политиком. А вы такой же игрок, как и я.
– Такой, да не такой. Если вас отравят, вы все равно поползете к карточному столу. Если ослепнете, будете распознавать жезлы и кубки по запаху. Ощупывать пальцами точки на костях.
Фрэнсис говорит:
– Другой с вашим происхождением получил бы спокойное местечко и пересчитывал трофеи. Но не Кромвель. Он должен непременно всем заправлять. Если девчонка Сеймуров родит королю сына, кто займется его воспитанием, если не Кромвель? А если наследником объявят Фицроя, на кого ему положиться, если не на Кромвеля? Если Мария станет королевой, она никогда не забудет, кому обязана спасением.
– Поверьте, Фрэнсис, – улыбается он. – Так далеко я не загадываю. Мне бы пережить эту неделю.
– Вы не остановитесь, пока не станете герцогом. Или королем. – Фрэнсис сдергивает повязку, трет шрам. – Кстати, из вас выйдет неплохой король.
Он отводит взгляд от изуродованного лица Брайана. Тот хохочет:
– Вы видали лица и пострашнее.
Он идет к двери:
– Мартин? Принеси мне кресло. Почему этот жалкий табурет все еще здесь? Разве я не вышвырнул его за дверь?
Появляется тюремщик:
– Никак сам обратно приполз? Я спущу негодника с лестницы.
– Лучше порубите его на дрова, – предлагает Фрэнсис. – Покажите, кто тут главный.
– И кларет захвати, – велит он Мартину. – Запишешь на мой счет.
– У вас тут и счет открыт? Благослови меня, святая Агнесса.
– Я подумываю завести здесь собственного повара, кухонных мальчишек и кладовую для дичи. Я держу тут рубашки на смену и овчинный тулуп. А еще писарей.
– Никаких писарей, – говорит Фрэнсис. – Иначе я не открою рта.
– Если вы дадите обещанное признание, я отложу его до той поры, когда оно мне пригодится. Я сам запишу ваши показания, а остальным незачем знать, что они исходят от вас. Но чтобы хоть кто-нибудь из нас дожил до следующей недели, Кэрью должен написать Марии, что ей не стоит ждать помощи ни от него, ни от его друзей и, если она не поступит так, как я ей велел, ее ждет смерть. Я замолвлю за вас словечко перед Генрихом, – он трет глаз, как раньше Брайан, – и, когда все закончится, вы выйдете на свободу. Это не продлится долго. Марии придется выбирать: отец или папа.
– Отец или мать, – говорит Фрэнсис. – Вы не можете сражаться с мертвыми. Уступите им Марию. Один Бог знает, отчего вы решили связать с ней будущее. Даже если вы спасете ее теперь, она может умереть, с ее-то слабым здоровьем. А если король обратит свой гнев против вас, никто не позволит вам уйти тихо, обрезать яблони и слушать соловьев, как старине Генри Гилдфорду. Вспомните падение Вулси. Не справитесь – и Генрих посадит вас на мое место. Или куда похуже, где вы обрадуетесь и кривому трехногому табурету.
– Надо же, похоже, вас заботит мое будущее, – говорит он. – Советы раздаете.
– Что без вас эта страна? Я предпочту, чтобы вы благоденствовали. Ссужали мне деньги.
Входит Мартин, толкая перед собой кресло. Придется запастись терпением, думает он: даже если я добуду доказательства измены, могу ли я позволить себе извлечь их на свет? Брайан прав. Трудно низвергнуть два старинных семейства и их присных, не успев толком похоронить Болейнов, да еще не повредить при этом девушке, чьи интересы они якобы защищают. Генрих не может быть готов до того, как я буду готов: я должен сдерживать моего кровожадного короля.
– Это не все, Фрэнсис. Когда Кэрью напишет письмо, ваша сестра Элиза должна лично отвезти его в Хансдон и поговорить с госпожой вашей матушкой. Леди Брайан состоит при Марии с рождения. Полагаю, она принимает ее интересы близко к сердцу.
– К тому же, – говорит Фрэнсис, – госпожа моя матушка не такая безголовая дура, какой кажется.
– Пусть поговорят с Марией, мать и дочь, пусть дают любые обещания. Я доверяю всему вашему семейству быть моими посредниками.
– Что ж, – неприязненно замечает Фрэнсис, – если вам обязательно втягивать в это женщин.
– Они уже втянуты. Все это дело вертится вокруг них.
Фрэнсис смотрит в чашу. Он жадно осушил ее, словно хочет разглядеть судьбу в винном осадке.
– Одни говорят, Генрих не убьет свою дочь. Другие говорят, мы не верили, что он убьет жену. Но я… я всегда знал, что он уничтожит Анну Болейн. Если не собственными руками, то чужими.
Приходит тепло. Долгие дни, на протяжении которых, если слухи правдивы, леди Мария не берет в рот ни крошки. Короткие светлые ночи, которые она проводит, меряя комнату шагами, лицо распухло, глаза покраснели. Она утопает в горьких слезах. Слезы полезны молодым женщинам, особенно тем, у кого прекратилось обычное женское, или тем, кто жаждет мужской ласки, но вынужден обходиться без мужчины. Если королевская дочь перестанет плакать, возможно, ей станет хуже. Поэтому никто не утешает ее, когда ее рыдания доходят до рвоты. И когда она восклицает: «Пожалей меня, Господи!» – очевидно, Он ее не жалеет.
Юристы, чьего совета спросил король, постановили, что Марию следует снова привести к присяге, а стало быть, ей прекрасно известно, что ей предстоит. Разумеется, известно, говорит король. По этому поводу у нее не должно быть никаких сомнений. И все же, как месяцем раньше, имея в виду Анну Болейн, он добавляет:
– Кромвель, закон должен быть соблюден до последней буквы.
– Пригласи Шапюи, – велит Ричарду он, лорд Кромвель. – Он должен со мной поужинать. Посол скажет, что у него нет аппетита, однако ничто не мешает ему смотреть, как буду есть я.
Ричард говорит:
– Вам следовало решить этот вопрос две недели назад. С каждым днем вы подвергаете нас опасности. Почему вы не хотите сами навестить Марию?
– Потому что я могу действовать только на расстоянии.
Он вспоминает Виндзорский замок, палящую жару, лето от Рождества Христова тысяча пятьсот тридцать первое. Во дворах телеги со скарбом, король и его приближенные отбывают охотиться, устраивать танцы и прочие развлечения. Он, вынужденный обратиться в незаметную тень, поднялся по лестнице и миновал галерею пустых комнат с закрытыми ставнями, пока не нашел Екатерину в одиночестве, всеми покинутую, ожесточенную, сознающую, но не смирившуюся с тем, что Генрих ушел, не сказав ей ни слова прощания. Ее дочь Мария, хрупкая как тростинка, прислонилась к спинке материнского кресла. Мадам, сказал он, ваша дочь нездорова, ей лучше присесть. От судорожной боли девушка согнулась и вцепилась в позолоту. Екатерина сказала ей на кастильском: «Ты дочь Испании. Стой прямо».
В тот день он сразился за болезненное худенькое тельце и победил. У его ног табурет, на нем подушка, на подушке вышита русалка. Одной рукой он поднял табурет, другой – русалку. Выдержав взгляд испанской королевы, со стуком опустил табурет на каменные плиты пола. Солнце лилось сквозь цветные стеклышки: квадраты света, бледно-зеленого и алого, трепетали, словно флаги, на бледном камне.
Екатерина закрыла глаза. Еле заметно кивнула, словно сама испытывает страдания. Затем открыла глаза, посмотрела в сторону. Он заметил, что принцесса качнулась, шагнул вперед и подхватил ее. Он помнит ее тонкие косточки, трепещущее невесомое тельце, блестящий от пота лоб. Мария опустилась на табурет, он подал ей подушку, всматриваясь в ее лицо. Девушка прижала русалку к животу, обняла, согнулась, чтобы утишить боль. Через секунду со стоном выдохнула. Затем вскинула голову, посмотрела на него изумленно и благодарно. И тут же сделала бесстрастное лицо. Все произошло так быстро, будто и не было. Но до конца разговора, до того как он откланялся и вышел, Мария не сводила с него глаз.
После ужина, когда падает тишина и длинный летний день уступает место сумеркам, они с послом поднимаются на одну из садовых башен. Лондон притаился под ними в голубоватой дымке. На столе блюдо с клубникой, которую они должны доесть, пока не взойдет луна. Посол оставил бумаги у подножия башни. Ин-фолио белой кожи с императорским двуглавым орлом покоится на траве среди маргариток.
– Меня раздражает, – говорит он послу, – как свысока смотрят на Генриха европейские правители. Они могут сколько угодно разгонять парламенты, душить подданных налогами, взламывать церковные сундуки, убивать советников, но если они преклоняют колени перед Ватиканом, то могут служить образцами добродетели, и папа шлет им свое благословение, называя блистательными монархами. Кто из них годами терпел бы рядом бесплодную жену? Давно бы ее отравили. Кто смирился бы с непокорством собственного дитяти? Будь Мария дочерью кого-нибудь из этих правителей, ее бы заперли и забыли, а то и убрали по-тихому.
– Вы правы, – соглашается Шапюи, – но вы же не станете такое предлагать.
– Дело не в том, что я предложу. Эта история меня погубила. Я покойник.
– Вы говорили такое и раньше. Когда вас изводила конкубина.
– Говорил и снова повторю. В этом деле я зашел так далеко, что пути назад нет, – я заверил короля, что Мария подчинится. А Генрих не терпит тех, кто нарушает обещания.
Шапюи задумчиво водит пальцем по мраморным прожилкам столешницы:
– Как вы втащили это сюда?
– Лебедкой через окно. Вы же не думаете, что я помолился мощам епископа Фишера и он заставил стол взлететь?
Он арендовал дом у каноника церкви Святого Варфоломея в Смитфилде. Настоятель Уилл Болтон строил для короля, умело планируя и доводя до конца крупные архитектурные замыслы. Благослови меня, Болтон, говорит он порой, когда приезжает сюда и его лошадь ведут в стойло, а Кристоф втаскивает в дом дорожные сумы. Настоятель отдыхал и охотился здесь летом, и его ребус – бочонок (тон), пронзенный арбалетной стрелой (болт), до сих пор вмурован в стену. Дом маленький, по одной большой комнате на этаже, плодовые деревья, беседки и садовые башни, установленные так, чтобы ловить летний ветерок и разглядывать город над верхушками деревьев.
– Настоятель Болтон в последние пять лет жизни охромел, – говорит он. – Он ни разу не поднимался сюда полюбоваться видом. Хотя стоит ли удивляться, каноник почил в возрасте восьмидесяти двух лет.
– Ну вы-то собираетесь жить вечно, – замечает Шапюи. – И вечно карабкаться вверх.
– Когда войдем в дом, я покажу вам глазурованные плитки в гостиной. Настоящая лазурь. Наверняка Болтон выписал их из Италии.
Приглушенные голоса, голуби устраиваются на ночлег, чистят перышки на голубятне – словно летние снежинки, перья уплывают в сумерки, он провожает их глазами.
Шапюи говорит:
– Меня не удивляет, что все в этой стране презирают Ватикан. Рим своей многолетней нерешительностью предал Екатерину.
– Ее все предали. Королева слушала горстку старух. Фишер, может быть, и святой, но ничем ей не помог. Полагаю, он советовал ей крепиться и надеяться на лучшее. А что до ее друзей за границей… что сделал для нее император? Издавал воинственные звуки?
Шапюи говорит:
– Мой повелитель воевал с турками. У него хватало забот поважнее, чем усмирять своевольного правителя маленького острова.
– А что сдерживает моего короля сейчас? Он в своем праве. И волен вести себя с собственной дочерью как пожелает.
– Я заранее извиняюсь за то, что скажу, – говорит Шапюи, – и да простят меня умершие, но, если император не предпринимал шагов ради спасения своей благородной тети, возможно, он просто не знал, что с ней делать. Она стала бы ему обузой. Королева привыкла жить на широкую ногу. И могла дожить до преклонных лет.
Человек, способный так открыто высказать то, что у него на уме, отринув условности, достоин уважения. Он всегда говорил, не стоит недооценивать Шапюи. Под маской показной учтивости страстный маленький человечек, коварный, но всегда готовый рискнуть.
– С Марией все иначе, – продолжает посол. – Даже если ей не суждено править самой, на трон могут претендовать ее отпрыски, и они способны развернуть мир в сторону, угодную императору. Вы сказали, Генрих в своем праве. Но какие бы заботы ни тревожили императора, он не допустит дурного обращения с Марией. Он пришлет корабли.
– Они никогда не пристанут к берегу.
– Вы видели карту этих островов? Мой господин правит морями. Пока вы будете защищать побережье Кента, он вторгнется со стороны Ирландии. Пока будете следить за юго-западом, нападет с северо-востока.
– Его капитаны сгинут на этих берегах. Король сказал, что съест их живьем.
– Я должен это передать?
– Как хотите. Вы понимаете и я понимаю, что император не в силах спасти Марию. Ее дело не терпит отлагательства.
В пролете винтовой лестницы возникает голова Кристофа.
– Господа, желаете цукатов? – Он со звоном опускает на стол серебряный поднос. – Здесь мастер Зовите-меня. – Кристоф бросает злобный взгляд на Шапюи. – Пришел заняться шифрами. Он может взломать любой.
Шапюи всплескивает руками. Он боится за бумаги, которые оставил у подножия башни. У посла ноют коленные суставы, и от мысли, что надо спуститься на три пролета и подняться обратно, Шапюи издает тихий стон.
– Попроси Зовите-меня подождать в тени виноградных лоз, послушать соловьев. Затем принеси бумаги посла. И не смей в них заглядывать.
Голова Кристофа пропадает из виду.
– Что за осел! – Шапюи берет с блюда ягоду и хмурится. – Томас, я понимаю, нелегко внушить невинной девушке, что мир не таков, каким она его воображает. Покойная Екатерина в присутствии дочери не позволяла и словом осудить короля. Во всем был виноват кардинал, совет, конкубина. Генрих был всегда прав. Естественно, Мария ожидала, что отец немедленно заключит ее в свои объятия, как только с Анной Болейн будет покончено. – Посол осторожно откусывает от ягоды. – Естественно, вы должны ее в этом разубедить.
Он кивает:
– Она не знает своего отца.
– Да и откуда? Она не видела его пять лет. Она была в заточении.
– В заточении? Ее содержали в роскоши.
– Но мы не должны говорить об этом ей, Томас. Лучше заверить ее, что она страдает, на случай если она считает, что страдала недостаточно. Мария хвасталась мне, что не боится топора.
– Не боится? Когда наступит ее последняя ночь на земле, которую она проведет без сна, и впереди останется только жалкий завтрак с палачом, поздно будет плакать и умолять меня ее спасти.
В последовавшем молчании он гадает, куда подевался Кристоф? Неужели читает бумаги посла? То-то будет скандал. Впрочем, это может быть полезно, если бумаги на французском. У Кристофа отличная память.
– Ее мать… – Посол осекается. В сгущающихся сумерках он опасается говорить о мертвых дурно. – Я думаю, она поклялась Екатерине, что не отступится. Живых переубедить можно. С мертвыми не договоришься.
– Она не хочет жить?
– Не любой ценой.
– Значит, такой ее запомнит история – внучкой испанских королей, которой не хватило ума или расчета, чтобы себя спасти?
Кристоф ухает снизу, заставляя посла, положившего в рот анисовый леденец, поперхнуться. Юноша врывается в башню, хлопает бумагами об стол – черный орел на фоне белого мрамора.
– Почему так долго, Кристоф?
– Из Ислингтона пришли вести, что надвигается ненастье. Коровы улеглись на поле. Умоляю, спускайтесь, как только начнется дождь. Если сюда ударит молния, вам конец. Только дурак будет торчать на башне в грозу.
– Я увижу по небу. Сначала гроза начнется над Лондоном.
Голова Кристофа скрывается из виду, сальный шар под шляпой набекрень. Он ждет, пока юноша окажется вне пределов слышимости, и говорит:
– Если ее отец умрет, Мария может стать королевой вне зависимости от желания Генриха или парламентского акта. А став королевой, наведет свои порядки. Вернет нас под власть Рима. Закует в кандалы. С радостью отрубит мне голову. Я не верю ни единому ее слову.
– Какому именно слову?
Он вынимает из кармана письмо и подталкивает к послу:
– Послать Кристофа за свечой?
– Я разберу, – говорит Шапюи. – Ее рука, – соглашается он и прищуривается. Арка позади него наполняется отраженным вечерним светом, бледным матовым сиянием. – Она полна решимости отвергнуть присягу. Однако называет вас своим другом, ближайшим после отца, храни Господь ее невинную душу, своим лучшим другом.
– Должен ли я ей верить? Думаю, она исполнена вероломства.
Он наслаждается собой. Послу придется меня уламывать, думает он. Я буду изображать ветреную наследницу, а ему придется прогонять мои страхи и задабривать меня обещаниями.
– Мария уже навлекла на меня неисчислимые беды, – говорит он. – Я утратил расположение короля, а что у меня есть, кроме этого? Даже если король меня пощадит, кому нужен отставной советник?
Посол не включается в игру, лишь мрачно замечает:
– Почему она считает вас другом? Должно быть, это идет от ее матери. Единственное объяснение. После всех трудов… – Шапюи резко обрывает себя, он разгневан и пристыжен. – Если она вам доверяет, придется и мне вам довериться. Что за наказание!
– Вам следует убедить ее подчиниться отцу и уладить все с императором. Он должен дать ей благословение.
– К несчастью, я не держу императора в кладовке, чтобы всякий раз спрашивать у него разрешения.
– Разве нет? Так повесьте там его портрет. Со временем вы научите его вам отвечать.
Ему кажется, внизу кто-то топает.
– Ш-ш-ш.
Он встает, кричит в пролет:
– Кто там?
Посол подбирается, готовый при любой опасности спуститься с башни. В окне нет стекла, меркнущий свет окрасил кирпичную кладку слабым румянцем.
Ответа нет. Настоятель Болтон не озаботился тем, чтобы выстроить высокую стену или укрепить изгородь. Злоумышленнику ничего не стоит согнуть иву или акацию, раздвинуть податливую лещину и проникнуть внутрь. Он кладет руку на сердце, нащупывая кинжал между шелком и льном.
– Оборонять башню нетрудно, – замечает он. – Даже садовую. Просто сбрасываешь всех сверху.
– Уверен, вам понравится, – говорит Шапюи. – Говорят, вы подрались с советником Фицгийомом. Томас, какой вы еще ребенок.
– Кристоф? – зовет он, его голос закручивается в каменной спирали. – Ты здесь?
Эхом приходит ответ:
– А где еще мне быть?
Кристоф удивлен. Юноша всегда настороже, не зря все детство провел среди воров. Когда Кристоф не исполняет его поручений, он садится на корточки, прислонившись спиной к стене, опускает голову и, кажется, дремлет, но уши держит востро и незаметно зыркает по сторонам.
– Никого нет, – успокаивает он посла, – только Кристоф.
Шапюи откидывается в кресле.
– Ешьте клубнику, – говорит он. – Напишите в Рим.
– Не доверяю я этому фрукту. Почему вы едите его сырым? – Шапюи хмурится. – Chez-moi[16] его запекают в тесте.
– Папа простит ее, если для нее это вопрос жизни и смерти. Скажите, что получите для нее отпущение грехов. Если беспокоитесь о цене, я сам улажу этот вопрос с Римом.
– Я больше беспокоюсь о том, что у меня случится несварение. И о том, что мои доводы ее не убедят.
– Отправляйтесь с утра, я выпишу разрешение. – Он наклоняется к послу. – Скажите ей, что, пока Анна Болейн была жива, Генрих никогда не восстановил бы ее в правах наследования. Но сейчас, если она готова к безусловному подчинению, фортуна может перемениться.
– Вы делаете Марии предложение? – Шапюи поднимает брови. – Я думал, Генрих предпочитает ей своего бастарда. Я думал, вы сами благоволите к Ричмонду. Что случилось?