– Вот эту к центру букета помещу, а вокруг уж другие рядами…
– Ты разве не заметила, как изменился голос Георгия, – обратилась к Вангеле одна из подруг.
– Ну и как же? – переспросила она, делая вид, будто ещё не понимает, о чём речь, хотя и была первой, кто на это обратил внимание.
– Погрубел, да с хрипотцой, словно у кочета прорезается!
– Так мужает же, – принялась объяснять моя сестра, в точности копируя слова матери. – Вона, как вырос-то, неужто не видно?!
Признаться, самому-то мне было даже и невдомёк, что голос мой как-то изменился, но девичьи усмешки и многое из того, что довелось мне услышать в те дни, дало повод и для других откровений. Непривычно-задумчивой мне тогда показалась Евангела – другие девушки, увлечённые игрой и цветами, воодушевлённо напевали праздничные стихиры, а та всё больше отмалчивалась и, похоже, грустила. В какой-то момент я почувствовал на себе её пристальный взгляд, а когда повернулся, глаза наши встретились, и смотрела она на меня как-то неожиданно печально, точно сознавала смущение детского неискушённого сердца – ещё малоопытного и не готового к таким глубоким переживаниям. Впрочем, и в её душе происходили в тот миг сильные перемены, и наполнялась она едва уловимым и тяжёлым предчувствием, словно догадывалась о тех страданиях, что уготованы ей судьбой и вскоре выпадут на её долю. Меня ж неодолимо, точно невидимым магнитом, тянуло к ней, и всяких раз оказывался я где-то поблизости, и вот как-то, очутившись с ней наедине, в отдалении от всех, я услышал её тихий напев:
– Для сердца злее горя нет, чем тайная любовь без света и без воли…
Потом она посмотрела на меня и взгляд её говорил: «Я-то понимаю тебя, бедное дитя, но сможешь ли ты меня понять?!», и на её строгом лице вдруг просияла печальная улыбка.
Принялись девчата трунить и подшучивать друг над дружкой, и о том, как придут их возлюбленные разбирать венки с «платшаницы», как её, по обыкновению, у нас называли. А больше всех и обиднее всего доставалось одной дурнушке – ей в воздыхатели прописали слабоумного Димку – шепелявого заику с язвительной кличкой Лягушак.
– Жень, – обратилась к ней одна из девушек, – а ты в свой венок кардамончика-то вплети!
– А это ещё на кой ей? – ухмыльнулась другая.
– Ну так Димке ж понравится!
– Неужто и впрямь его кардамоном завлечь можно? – подыграла подружкам третья.
– Не-е, лягушки этого не любят! – прыснули со смеху все разом!
– Эй, дурёхи ж вы! Тот, кто меня полюбит, на лягушку не похож! И уж точно покрасивше ваших будет! – в сердцах огрызнулась Евгения.
Не обошли девчата остротами и нас с Евангелой:
– Ты, главное, того, – всё подначивала нас одна из подружек, – не забудь веночек свой низенько повесить, а то, глядишь, и незадача: Георгий-то не дотянется, и кто чужой розочки твои прихватит!
Улыбнувшись в ответ, Евангела постаралась сделать вид, будто ей тоже смешно, но мне-то было хорошо заметно, что ей совсем не до шуток. Я ж из упрямства и назло той, что больше всех насмехалась над нами и меня мелким называла, всё-таки дотянулся и снял с плащаницы дорогой мне букет. И хотя для меня в тот момент это показалось настоящей удачей, боюсь, что Евангела тогда испытала тайную горечь, потому как, кроме незрелого четырнадцатилетнего мальчишки, не нашлось ни одного юноши, который позарился бы на её цветы.
………
На следующий после Пасхи вечер Евангела вновь пришла к храму. Похристосовались они с моей матерью и сестрой. Подошла она и ко мне, но целоваться не стала, а слегка коснулась своими губами моего лба.
Остался я дома и на Светлую седмицу, но только единожды нас навестила Евангела, разок и мы сходили к ней в гости. Она преподнесла мне крашеные яйца и кулич, но снова отказалась поцеловать меня, только нежно потрепала за волосы. Я всё ждал, что она первой сделает этот шаг, потому как у меня самого не хватало храбрости. Воспользовавшись моментом, когда Евангела разговаривала с моей мамой, я подошёл к её стулу и присел рядом, показывая всем своим видом огорчение, – я нестерпимо мечтал об её поцелуе. Набравшись смелости, я попытался обнять её, но она мягко отстранила меня рукой.
– Нет, мой дорогой, нельзя! Мы ж с тобой договорились: вырос ты, и впредь возбраняются поцелуи.
– Верно тебе говорят! – с нескрываемым раздражением вмешалась мать, – и так уж его заласкали совсем! Вон шёл бы ты во двор поиграть с парнями, а то всё в доме тут околачиваешься, с нами тётками, – небось не девка! Ну право же, постыдился бы что ль!
Выскочил я из дома, словно ошпаренный, но далеко не побежал, а спрятался за деревом плакать, и когда уходила от нас Евангела, заметила меня, но, побоявшись мою мать (та специально встала у дверей и провожала её взглядом), близко подходить не решилась. Проходя мимо, она посмотрела на меня полным сострадания взглядом, и, не сказав ни слова, молча удалилась.
Зато ко мне подошла мать, и принялась язвительно отчитывать:
– Нет, ты погляди-ка на него, – уж расплакаться успел! Фу, ты! И не совестно тебе, мужик?! А, может, со мною своим горем-то поделишься? Так это ты потому раскис, что не позволила ей цацкаться с тобой, точно с дитём малым?! В твои-то годы и в бабский подол проситься! Уж парень здоровенный, а всё с ним девки любятся и нянчатся, как с малышом, что под себя ходит и в пелёнки гадит? Зазря, видать, ты наукам своим там учишься! Вон, шёл бы тогда в куклы с девчонками играться! Так Вангела-то твоя уж поди забыла, когда девочкой была – небось третий десяток на исходе! А если б замуж вышла вовремя, так и своих бы давным-давно нарожала, – в матери она тебе, дурень, годится, а ты всё плачешься по ней да в жёны грозишься взять! К женитьбе-то твоей она уж старухой станет – морщинистой да беззубой. Неужто, бестолочь, не видишь, что никчёмная она – так и останется плесневеть безмужней. Ты когда-нибудь слыхал, чтоб парни себе в жёны старых дев брали?! Ну и угораздило ж тебя в такую влюбиться – на пятнадцать лет тебя старше, а то и поболе!
Мамины слова всерьёз провоцировали меня и, вместо ожидаемого результата, имели обратные последствия. Не посмею сказать, что я возненавидел свою мать за эти её издёвки и колкости, но я определённо на неё разозлился. Грязь, вылитая ею в изобилии, не могла ни повлиять, не запачкать тот чистый образ, что жил в моём сердце до сих пор. Однако то, что я почувствовал в первую секунду – это глубочайшая боль за мою избранницу, за то, что ожидает её чудовищное несчастье – остаться до старости безмужней.
Я был готов решительно на любую жертву, лишь бы помешать угрожающим ей злоключениям. А как мне хотелось пойти к ней, утешить её, успокоить, заверить, что никак нельзя ей огорчаться и чувствовать себя несчастной, когда у неё всегда есть я, пусть даже пока ещё маленький (хотя в ту пору я и сам до конца не мог разобраться – большим я уже стал или ещё нет), но я обязательно вырасту и возьму её себе в жёны. И не страшно, что она уже состарится, – моя к ней любовь ни на каплю не изменится!