bannerbannerbanner
полная версияНе романъ

Иоланта Ариковна Сержантова
Не романъ

Полная версия

Открытка

– У тебя какой-то странный, чудаковатый принтер.

– Нет у меня принтера.

– А это что за бумажка?

Я гляжу на жёлтый, осенний листок рукописи, отпечатанной на машинке сорок с лишним лет назад, пробитый чуть ли не насквозь буквой «ё», и испещрённый надкусанными бубликами «о». Я хорошо помню холод металла рычага каретки, тихий трамвайный звон ограничителя и вкусный запах копировальной ленты, которую, по бедности, приходилось вертеть и так, и эдак, используя её всю, до состояния узкого чёрного кружева.

В детстве, той всесильной, бездонной и неограниченной ничем порой, мне очень хотелось видеть вокруг только радостных людей. Сперва казалось, что одной моей улыбки навстречу хватит, чтобы им захотелось сделать в ответ тоже самое. Спустя время, когда этого оказалось недостаточно, я вспомнил о том, что люди обыкновенно радуются, получая письма. И, отбивая пальцы полукруглыми мелкими кнопками трофейной печатной машинки, доставшейся от деда, я принялся писать на открытках добрые пожелания, разные для каждого, чтобы после разложить их по почтовым ящикам.

Мне нравилось наблюдать из-за дерева у подъезда, как менялось лицо очередного адресата, когда из газеты к его ногам падала открытка, получить которую он никак не ожидал. Человек удивлялся, хмурился, смотрел по сторонам, в надежде застигнуть того, кто опустил её ящик, а потом принимался читать. Хорошо было видно, как светились лучиками морщин глаза, как задорно, словно пушистые гусеницы, шевелились усы мужчин … Кто-то из них смущённо произносил: «Чертова!», с ударением на последнее «а», иные даже смеялись до слёз. Женщины же чаще всего смущались, словно школьницы, получившие измятую в потном кулаке записку от мальчишки с последней парты. Глядя на них, казалось, что они всю жизнь проводят в ожидании чудес, и готовы к их появлению в любой момент.

Моя затея по насаждению радости продолжалось до той поры, пока въедливый неприятный сосед не пожаловался однажды матери на «подозрительную деятельность» её отпрыска, «распространяющего листовки с сомнительным содержанием».

Выйдя из угла с опухшими глазами и красным седалищем, я понял, – для того, чтобы осчастливить человечество, нужно искать иной путь. Если я рассчитываю дать людям средство обрести счастье, то искомое следует обёртывать в привычное всякому, каждому – особо, чтобы не спугнуть. Но вот отчего это так, я разобраться, всё равно, не мог.

Совсем недавно, с большим трудом разучив слёзы и огорчение, вокруг себя я находил сотни причин для радости. Мне казалось, что прочие проходят мимо причин своего счастья, не замечая его лишь по рассеянности, но, стоит им указать на них, как само солнце выглянет из-за туч, чтобы узнать, отчего так светло вокруг.

Детство. Где-то там, в его многочисленных пелёнках, запуталась упрямая буква «ё» и своенравное «о», что, пропечатываясь наполовину, казалось следами подков крошечной лошади, которая, проскакав по строкам подписанных мной открыток, умчалась вперёд, в ту сторону, где живёт счастье. Одно, большое счастье для всех, и его там очень просто найти.

Никогда не…

Памяти Сергея Непрокина

На сердце пасмурно. Осень, а я вспоминаю начало января.

Новый Год прошёл мимо, как нелепо одетый прохожий. Не было привычного предвкушения чудес. Всё вокруг казалось тоскливым, тесным, обыденным. День почти что не уступал ночи, он был так же мрачен, как и она. После беглого взгляда, – что там, за окном, хотелось задёрнуть шторы, включить весь свет, зажечь все свечи, которые отыщутся в доме, – только бы отодвинуть от себя этот полог грустных конечных сумерек.

Внезапно, но тихо и определённо вежливо, на подоконнике зазвонил телефон:

– Мне плохо, температура под сорок.

Оказалось, что он совершенно один, не дома, а за городом, ухаживает за котом и собакой приятеля, который уехал на праздники, и до ближайших соседей – триста метров, которых ему не одолеть.

Знакомые годами, мы сдружились именно в тот рождественский сочельник, поддерживая друг друга издали.

– Прости, что беспокою, – искренне сокрушался он каждый раз.

– Да ты о чём?! – Возмущалась и, в тот же час, восхищалась я.

…Я помню его мягкий голос и шелест дыхания, что пробивался сквозь нежилое эхо больничного коридора…

Он любил глядеть, как над Прагой взлетают самолёты. Он на них не посмотрит больше, а это значит, что они никогда не полетят.

Награда

Нос к носу – бабочка и рыба. Одна дрожит от вожделения, желая насытиться, продрогла в осенней воде до зевоты, а другая, стараясь выбраться, пытается сорвать с себя липкую пелену влаги, трепеща от омерзения и страха.

Рыба недолго смотрит на опутанную прозрачными ремнями жертву, на то, как вытягиваются широкие, будто резиновые бинты водных полос, и чуть не лопаются от натуги, наполненные страхом, коричневые капли глаз мотылька. Солнце всё реже оглядывается на землю, вода в пруду холоднее с каждым днём. Рыба более, чем голодна, а на то, чтобы пережить долгую зиму, ей нужно заручиться поддержкой многих …таких же бабочек. «Ну, ладно, одной больше, одной меньше», – решает рыба и вместо того, чтобы проглотить столь желанную, доступную и измученную добычу, воровато оглядывается на своих краснопёрых товарок, у которых перед тем выменяла бабочку на пару снулых ос, и подталкивает её осторожно к листу кувшинки.

Ощутив под ногами увёртливую ненадёжную мель, бабочка поскальзывается, чуть не оказавшись в воде вновь, но рыба, взявшись за доброе дело, не может позволить ему не свершиться, и толкает носом мотылька ещё раз, но чуть сильнее прежнего.

Немного спустя, обсохнув и отдышавшись слегка, бабочка выбирается на берег, и по пути сталкивает в воду горсть замёрзших ночью ос, которые напрасно искали убежища среди холодных камней на берегу. Мотылёк расплатился за своё спасение сполна, а вольно или невольно? Ни у кого не было на то расчёта.

Совершая нечто, следуя порывам сердца, не ожидай награды, и ты непременно получишь её. Быть может не теперь, а после, но много более, чем нежданна, будет она сладка.

Не видать…

С листьями наперегонки, дрозды падают вниз. Они, безусловно, весомее, но также лёгок и витиеват их полёт. Подниматься, то да, было бы труднее.

Вазы виноградных листьев и розетки калины полны ягод, лещина17 неаккуратно обронила калёные орехи в косматую траву, не снимая обёртки, а рябина18 дразнит своими притворными оранжево-красными яблочками.

Румянец коснулся и сухих щёк деревьев. Солнцу было грустно наблюдать, как, ветру в угоду, он скоро теряется, блекнет, спадает с полных гладких лиц. Чуть ли не разом. Так, что вдруг становится видно небо. Раздетые донага стволы жмутся друг к дружке, отвыкшие от своей неприкрытой ничем наружности и нечистой морщинистой кожи, с обжитыми синицами да белками язвами пустот.

Рогатины ветвей немедля занимают пауки, и плетут незаметные мелкие сетки, что на фоне растянутого задника небосвода кажутся не более, чем плёнкой на воде. Сразу не разглядеть.

И где-то там, далеко-далеко, куда неустанно рвётся сердце, плещется в широкой каменной чаше море, да бледный, обветренный бризом берег, беззвучно шевелит холодными губами камней. Солнцу не хватает духу согреть их, и забираясь под тёплое одеяло горизонта, оно пристрастно стыдит тех, которые ближе к нему, а прочим не достаётся и того.

Сквозь дождь из листьев за окном, представляется, как идёшь по этим камням к прозрачному от холодности морю. Оно пенится едва, сберегая силы для грядущего ослушания несдержанному норд-осту, и медленно переступает по мелководью, наивно приподнимая подол тонкой прозрачной сорочки, чтобы не измочить её раньше срока.

…С листьями наперегонки, дрозды падают вниз, легко и беззаботно. Неисчислимая россыпь ягод на рябине даёт повод не трудиться улетать. Не видать дроздам моря этой зимой, не видать…

Ещё немного

Заметив нечто блестящее под сосной, я подумал, что это золотисто-оранжевый новогодний шар, который обронил в траву ещё в Рождественский сочельник, да тогда же и позабыл про него. Приглядевшись внимательнее, мне почудилось, будто бы он шевелится, и через пару дуновений ветра, которому в глубине души попенял на видение, разглядел некрупную, долговязую птицу, с головы до пояса сияющую чешуёй частых, словно выкованных перьев. То над пыльным горизонтом блёклой травы, маленьким солнцем замерла малиновка. Подстать светилу, она испускала тёплые лучи цвета, медленно оборачиваясь вокруг себя. Натруженное пением горло, чуть спадало полукруглой складкой воротника на грудь, и от того зарянка казалась намного солиднее, чем была в самом деле.

Ярким, красного золота, облаком у неё над головой, трепетали листья, что ещё удерживались из последних сил на ветвях, волнуясь перед единственным последним полётом, сочувствуя себе неустанно и трудясь над видимостью движения. С краю поляны неподалёку, пчёлы тормошили пронзительно-жёлтый одуванчик. Соблазнившись его утаённым от лета нектаром, они отгоняли прочь любого, кто оказывался подле, ибо цветок был на всю округу один.

Малиновка давно заметила суету возле одуванчика, но решила не тревожить пчёл, а, зная о том, что осень хлопочет у столов «до последнего гостя», устроилась за самым дальним, под виноградом, с весны облюбованным ею, где и расположилась отдохнуть.

 

– Желе? Семян? Сока? – Расстилая крахмальную кружевную скатерть листа, тут же подлетела осень.

– Спасибо, я пока посижу так, ко мне должны прийти.

Птица сидела, спокойно и ненадменно щурясь по сторонам. Первый, самый страшный год её жизни, наконец, подходил к концу, а те полтора десятка, что сулило грядущее, обещали быть счастливыми и приятными. И она готова была ещё немного подождать.

Тенью на песке

Опадают золотые блёстки листвы, оставляя неприкрытыми худенькие сутулые плечи деревьев, и долговязые их тени чертят что-то шёпотом на дорожной пыли, не оставляя следов. А осени некогда остановиться, постоять рядом, чтобы послушать, покивать сочувственно головой, да после занести в кудрявую из-за вымокших несколько раз страниц тетрадку. У неё иная забота.

На холсте дня, маслом, разведённой дождевой водой охрой, темперой на яичном желтке, цветами от канареечного до горчичного, – пишет осень очередной свой портрет. Заглядевшись в зеркало неба, самой тонкой беличьей кисточкой прорисовывает она нежные контуры дальних, осиротевших ветвей, те, которые ближе, пятнами покрупнее, и широкими заметными небрежными мазками всё, что рядом. В этом её намёк на то, что ушедшее, недосягаемое уже, мнится приветнее, милее, глаже. А в доступном, ещё близком, ближнем видны шероховатости и огрехи, заусеницы и ссадины, но сама жизнь заметнее, без прикрас и оговорок.

Очарование безупречности – в надежде сокрушить его. Выбившийся из гладкой причёски, локон ценнее всего образа, подчас. Он жив, податлив, зависим от дыхания, шага и дуновения ветра.

Клочком разорванной записки, летит подхваченный ветром белый мотылёк, то осень пыталась записать по памяти начертанное тенью на песке, да как-то всё выходило… не то.

Чтобы было кому сказать…

– Смотри-ка, бабочка! Так забавно полощет крыльями по воде…

– … тонет она, тонет.

Словно ракушки, мы прячемся в песок вещей и действий, слов и поступков. Думаем, надеемся, что это делает нас настоящими, осязаемыми, реальными и видимыми другими. С такими считаются, так мнится нам, и продолжаем окружать себя ненужным, неважным, сиюминутным. Мы уверены, что не годны для великих дел, для них рождены иные, далёкие, диковинные, непонятные и смешные нам чудаки. И когда те, с наивным лицом и широкой улыбкой, неловкие от смущения и радости, шмыгают носом, заправляют на ходу выбившуюся из брюк рубашку, бегут нам навстречу, чтобы подать руку, придержать дверь… мы не понимаем их ещё больше, ибо сами, будь хоть на четверть как они, не здоровались бы ни с кем.

Сетуя на дождь, не понимаем, что он весОм не в один лишь свой час, но дольше, дальше простираются его холодные влажные руки. А когда принимаем это вдруг, как откровение, что так просто всегда, приходит ещё одно самое главное в жизни. И оно о том, чтобы однажды поутру, буднично, между двумя глотками непременно чёрного чаю, скосив глаза на рассвет за окном, было кому сказать:

– Знаешь, если ты несколько отстраняешься от меня, то я чувствую рану на сердце там, в той стороне, куда ты ушёл, и как течёт из неё, в сырую землю, – то ли кровь, то ли берёзовый сок.

Sapienti sat19

Дождь сыпет горсти зёрен на подоконник, манит птиц, а те сидят, забившись под крышу, и ни в какую не идут. Мокрые носы холодны и блестят20 опалом, но надолго ли, как знать. Лишь только дождь прекращает являть свою чрезмерную щедрость и солнце раздвигает шторы облаков, птицы выбираются на простор. Приходит их черёд собирать неправедную, но сытную дань с нерасторопных ос, медлительных улиток и зазевавшихся, зудящих безтолку21 мух. А после, птицы принимаются ловить в пяльцы крыл яркий орнамент света, каждый его завиток, так, впрок, чтобы было чем занять себя долгой зимой.

Ёршик сосны излишне старательно оттирает последние краски лета, и не успевает переодеться, тщится после спрятать неуместный свой наряд под иным, подобающим грядущему времени года, но скоро бросает эту затею, оставив подле стопки ржавых игл и кальку коры, по которой кроил.

Выдох- вдох, выдох-вдох… Слышатся будто морской прибой, да откуда бы взяться ему здесь. Декорации, расставленные весной, ветшают, стирается позолота листвы. Уже почти готовы к зиме натёртые до прозрачности стёкла недвижных вод, ржаные косы трав убраны полупрозрачными лентами рек. Расчёсанные ветром, они гладки, словно бы перед праздником, а грузная влажная пыль дорог глядится в серые очи грозного седого неба и всё тянется, тянется к нему навстречу…

Листья клёна, опутанные чертополохом междупутья, будто бы жёлтые звёзды на ватной телогрейке земли.

Умному достаточно, не так ли? А прочим не объяснить…

Недаром

Едва прозвенел звонок, и все расселись по своим местам, как дверь класса распахнулась и с порога раздалось требовательное:

– Григорь Иваныч, Свету позовите, поговорить надо.

Учитель истории попытался было возразить, что урок только начался, но проситель красноречиво блеснул топором, выпростав его из-под полы пиджака.

Лицо преподавателя, в тон рубашки, побелело, и, испуганно оглядев класс, он замахал на меня руками:

– Иди, иди, слышишь же, тебя зовут.

Мне ничего не оставалось делать, как, прихватив портфель, выйти вон.

Прикрывая за собой дверь, было видно, как Григорий Иванович сползает по стулу и опускает голову на руки. Каюсь, мне не было его жаль, юность жестока и предвзята. Странной показалась лишь реакция учителя. Каким бы он ни был человеком, но педагогов, плохих и хороших, мы уважали хотя бы за то, что они тратят свои жизни, в стотысячный раз объясняя нам, недорослям, очередное правило. Каждый раз – как в первый, с жаром в душе, с интересом, с большой долей искренней зависти, что мы чего-то не ведали ещё секунду назад, а теперь узнали. Это же так чудесно – новое! Хороший учитель находился в постоянном поиске ответной радости в наших глазах, а плохой…

К примеру, я имела склонность к математике, но с первым педагогом по предмету жутко не повезло. Крикливая, круглая и краснощёкая, как матрёшка, она вопила всем школьникам, без разбору, что они «двоечники и колышники», и при этом больно долбила костяшками кулака каждому по голове, ни разу даже не попытавшись объяснить тему урока. Она просто-напросто называла, какие страницы учебника нужно прочесть, и ходила по рядам, распаляясь от нашей тупости. С родителями матрёшка вела себя более-менее покладисто, жалела их из-за нашей очевидной недоразвитости, но, в общем, производила впечатление человека, который вымещает своё недовольство жизнью на окружающих. И всё же, я обожала математику, но от визгов учительницы как-то очень скоро тупела, и потому была чрезвычайно рада, когда надменная на вид преподавательница из параллели… выменяла меня у неё на двух зубрил, которых не трогала музыка формул. Не знаю, как и чем объяснить этот поступок, но по сию пору с удовольствием и благодарностью вспоминаю того учителя, и то восхитительное чувство погружения в мир неисчислимых вычислений. Убаюканная на волнах радости правильных решений, поиска верного пути из лабиринта логических умозаключений, сталкиваясь в школьном коридоре с матрёшкой, я вздрагивала от непритворной гадливости. Ну, что ж, – юность богата и на верные, нелицемерные реакции. Ловко притворяться мы научаемся много позже.

Но что же наша история… Возвращаясь к ней, я могу рассказать о том, что, скоро сообразив, насколько плохо учитель знаком с предметом, я готовилась специально к каждому уроку дополнительно, дабы уязвить преподавателя своими познаниями. Григорий Иванович часто не мог справится с «юной хамкой», злился, некрасиво краснел и терялся под напором исторических изысков, да сторонних толкований на каждом уроке. Чего я добивалась? Не знаю. Быть может, искры интереса к предмету, без которого было скучно зубрить безликие даты и названия. Увы, мной руководили лишь дух противоречия и соперничества, но не подвиг познания.

Наши отношения с педагогом мало изменились даже после летних каникул, когда Григорий Иванович и я случайно встретились в Феодосии.

Помню, как шла по влажному городу. Тяжёлый рюкзак так давил на плечи, что не было особой возможности любоваться окрестностями. Где-то в стороне оставались, не обласканные взглядом стены домов в сплошной татуировке виноградной лозы, под ногами пружинил горячий, местами втянутый пупок асфальта. Несколько глотков молока с бубликом за пятачок и пригоршня ягод в компании вездесущих голубей под десятиметровым тутовником, утолили отчасти мою усталость. Захотелось осмотреться, найти ближайший вход в печально известные катакомбы, но вместо этого я столкнулась нос к носу с учителем. Он был задумчив, грустен, даже симпатичен, но, увидев меня, разом подурнел. Подозрительно поинтересовавшись зачем я здесь, и, не дослушав ответа, Григорий Иванович, словно опасаясь преследования, бежал прочь.

Много позже и совершенно неожиданно выяснилось, что Григорий Иванович воевал в тех метах. Был ли он там в составе десанта Красной Армии первые три недели января 1942 года22, или участвовал в боях под Феодосией, когда, в ходе общего наступления, город был окончательно освобождён к середине апреля 1944 года23, – неизвестно. Григорий Иванович никогда не рассказывал об этом, но каждое лето ездил в Феодосию и бродил там в одиночестве, словно пытаясь найти ответ на измучивший его вопрос, – почему он уцелел. Почему уцелел именно он.

…Закрыв за собой дверь класса, я строго поинтересовалась:

– Ну, и зачем?

– Да… так, поговорить…

– А топор для чего?

– Чтобы попугать!

– Ну… и?

– Испугался! А ещё фронтовик… – Самодовольно встряхнул грязными волосами подросток, потрясая дланью24, с наколкой «СВЕТА» на все пальцы.

– Ну, ладно, пошли, поговорим.

Если бы Григорий Иванович не прятал стыдливо маленький зеленоватый якорь на запястье под длинным рукавом пиджака, а вместо того, чтобы читать нам вслух по учебнику, хоть раз рассказал о погибших товарищах, о ржавой пене в полосе прибоя… в реки крови обратил бы красную краску направлений боёв на карте… Летел бы с лестницы этот мелкий уголовник, вместе со своим плотницким инструментом. Рука-то у меня была, ох, какая тяжёлая, недаром так боялись пацаны…

Придурковатая чудачка

Ветви клёна поникли, грустно глядят они вослед улетающим стайкам весёлых листочков. Все, как один: жёлтые сарафаны в чёрный горох, розовая чёлка, черешок мундштука… Ох, молодость, молодость…

За клёном – дуб. Он строг поболе, и даже сидя на задней парте леса, умеет справиться с непоседливой своей малышнёй. Большую часть отпускает от себя как можно позже, иных же неволит остаться с ним до самой весны, – не доросли недоросли, пропадут. И хлопают они своими резными ресницами, простодушно и доверчиво, смахивая иней да налипшую снежную пыль.

Помнится, так же наивно глядела с самой последней в ряду парты и я, когда, ни с того не с сего Нина Георгиевна, наш учитель английского языка швырнула в одноклассника швабру, которой обыкновенно запирали класс, воткнув её наискось в дверные ручки. Швабра немного не достигла своей цели, и Нина Георгиевна, сомкнув на её древке пальцы, будто на знамени, погналась за учеником. Генка Алексеев, а это было он, наш тихий двоечник, который к шестому классу едва умел читать, но здорово мастерил табуреты, бегал по классу, пытаясь увернуться от учителя. Перепрыгивая парты, он гулко мычал, не открывая рта, а грузная, но спортивная Нина Георгиевна, в азарте погони, в точности повторяла все его прыжки по учебным столам и поверх них.

 

Происходящее казалось нереальным, а когда Генка, который не только не умел читать, но и разговаривал очень невнятно, остановившись вдруг посреди класса, заплетающимся языком взмолился о пощаде, Нина Георгиевна сжалилась:

– Алексеев, милый, я не желаю ничего знать, ты не можешь быть тупее прочих, и сделаю всё, чтобы ты запомнил, хотя бы одну фразу по-английски!

Генка отлично понимал свою полную неспособность к наукам, посему, опасливо поглядывая на учителя, прожевал что-то вроде:

– Я и по-русски то…

– Нет!!! – Фальцетом взвыла Нина Георгиевна и вплотную подойдя к Генке, произнесла, – Запоминай! Ай эм сик оф ю, Нина Георгиевна!

Генка испуганно пожал плечами и замотал головой:

– Н-нина Г-г… ставьте кол, н-н-не-е смог-у-у-у.

– Алексеев, знаешь, как переводится это предложение?

Генка честно и отчаянно замотал волосами во все стороны, втянув голову в плечи, как воробушек.

Чётко выговаривая слова, Нина Георгиевна произнесла:

– Оно означает: «Меня тошнит от вас, Нина Георгиевна!» Я лично разрешаю тебе ругать меня на иностранном языке!

Генка испуганно и недоверчиво посмотрел в лицо явно свихнувшегося преподавателя, затем криво улыбнулся, словно собираясь зарыдать, и неожиданно не только для самого себя, но и для всех нас, довольно чётко, не споткнувшись ни разу, выговорил:

–Ай эм сик оф ю, Нина Георгиевна! – И, застенчиво улыбнувшись, тихо добавил, – П-простите…

– Ах ты мой золотой! Взревела учитель, рассмеявшись от одной серёжки в ушах до другой, и её радостный вопль смешался с трескотнёй звонка на перемену, с шумом и гомоном школьников в коридоре. Все галдели и бегали, а, хлопая дверью кабинета, заглядывали к нам, да, страшно и сочувственно выпучив глаза в сторону Нины Георгиевны, шептали, «чего это мы так тихо сидим» … Но класс, поражённый тем, как рьяно отвоёвывала у невежества Генку наша придурковатая чудачка, какой мы считали, Нину Георгиевну, просто не мог сдвинуться с места.

…Много лет спустя, на скамейке, носом к небу, лежал человек. Свесившейся рукой, сквозь сон он ласково перебирал пальцами землю. Его лицо показалось мне знакомым, и я подошла. Это был Генка. Тот самый, за которым гонялась по партам Нина Георгиевна.

– Эй… Проснись! Замёрзнешь! – Тихонько позвала его я.

      Он быстро открыл глаза. Так куклы распахивали глаза в нашем детстве, – охотно, с лёгким хрустом. Посмотрев на меня через сонный прищур, он улыбнулся и спросил:

– Нина Георгиевна?!

– Нет, Генка, это я, Светка, мы учились с тобой в одном классе, помнишь?

– П-помню, – согласился он, и совершенно не к месту, но без обычной медлительности добавил, – А хорошая у нас была училка… учитель, Нина Георгиевна…

Через несколько недель Генку нашли окоченевшим на скамейке. Он тихо лежал там и улыбался, а люди всё шли и шли мимо, даже не догадываясь, что его уже нет.

17орешник
18плод рябины – ложный, яблокообразный
19для понимающего достаточно
20клюв гладкий и блестящий у здоровых птиц
21Толковый словарь Ушакова. Д.Н. Ушаков. 1935-1940
22Керченско-Феодосийская десантная операция, 26 декабря 1941 – 2 января 1942
2313 апреля 1944 года
24ладонь
Рейтинг@Mail.ru