bannerbannerbanner
полная версияНе романъ

Иоланта Ариковна Сержантова
Не романъ

Полная версия

Танечка

…Обновляя чертоги, осень снимает со стен золотые покровы листвы. С затухающих ламп обметавши ветвей паутину, обирая росы звёздный свет, поверяет, чтоб их стало больше. И просторное небо светлеет. Дождь стирает его потолок, да смывает всех красок красу. Ветер сушит поблекшей природы холсты, и зиме под расчёт выдаёт накрахмаленных простынь десятки. Их застелет она, чтобы было в достойном порядке…

Если вы не застали надпись в общественной уборной «Ноги в раковине не мыть», то вам меньше лет, чем мне. Намного меньше. Про возраст редко кому говорится в укор, чаще – с завистью. Это в детстве хочется скорее подрасти, а после, когда желание исполняется, понимаешь, насколько казался глуп, и что некуда было торопиться, не за чем. Слишком быстро всё, слишком.

Любая история, рассказанная дважды, выйдет немного иной, а уж если попросить поведать про то же другому, очевидцу, то – пиши пропало. Описанное совершенно иначе, оно отзовётся в сердце не так, а может и вовсе не обратит на себя внимания.

Я хочу поведать о Танечке. Когда я вспоминаю о ней, чувствую себя виноватым, и, конечно, если бы мог вернуть время назад, сделал бы всё, чтобы не причинить этой девушке вреда.

Когда рядом с нашим старым шлаковым домом начали строить новый, из белого кирпича, мы с ребятами были очень рады, а недовольные предстоящими переменами взрослые, рассуждали про то, что пятиэтажка закроет солнце и детям придётся учить уроки при свете лампы даже днём. Чуть позже оказалось, что родители были совершенно правы, и во всех комнатах воцарился вечный полумрак, но, пока дом строился, от него было одна сплошная польза. И первая из них – котлован. Вырытый под фундамент, он напоминал развороченную бомбой землю, и прыгать в эту воронку, играя в войну, было одно удовольствие. Когда, после недолгих колебаний, ты решался на прыжок, в полёте, который длился целую вечность, слегка закладывало уши и приятно щекотало в животе. От удара о землю начинало пощипывать пятки, но ты старался как можно скорее выбраться на поверхность, чтобы никто не свалился на голову и самому поскорее прыгнуть ещё разочек. В принципе, все войны той поры у нас заканчивались одним и тем же, – прыжками без перерыва, до самых сумерек, пока в кухне не загорался свет, и звонкий голос матери не сообщал через форточку о том, что пора ужинать.

Возведённый фундамент не слишком мешал нам в игре, легко смирялись мы и со сложностями выстроенного первого этажа, но увы, на этом наши забавы заканчивались. Опасаясь, что дети станут прыгать со стен дома в кучи песка, к дому приставили сторожа, его стали запирать, заваливать входы батареями, кирпичами, цементом, – всем, что не разобрать за один вечер. Наутро, когда в дом можно было бы уже при желании и пробраться, он принимался расти, тянутся к солнышку, как диковинный каменный цветок. Каменщики мастерками метко брызгали в нас раствором, балагурили, но всё издали, близко к дому нас теперь не подпускали.

Раздосадованные, мы с ребятами обратили взор на стройку в двух остановках от нашего дома, а новая пятиэтажка сделалась интересной, лишь только к её подъездам стали прибывать грузовые автомашины, нагруженные домашней утварью и вцепившимися в неё жильцами.

У вновь прибывших соседей был напряжённый, радостный, озабоченный и смущённый вид. Взрослые мало интересовали нас, а вот дети… Новые товарищи, соперники, враги или друзья, – мы были готовы встретить их кулаками, поделиться горстью семечек или натёртой чесноком горбушкой, – тут уж как выйдет! По целым дням мы наблюдали за тем, как выгружают и заносят вещи, но ещё долго не могли разобрать, – кто в какую квартиру въезжает.

Нам, обитателям коммуналок, казалось диковинным то, что в доме на семьдесят пять квартир будет проживать такое же количество семей, в каждой – по одной. Такое положение вещей, казалось почти что чудом, – ведь в нашем десятиквартирном доме проживало едва ли не столько же семей! Конечно, нам было завидно, и неизвестно, как сложились бы отношения с соседями, если бы однажды утром во двор не заехал грузовик. Гора замечательно белых камней, которую он оставил после себя, объединила нас игрой в покорение Арктики, а буквально через неделю приехали рабочие и закатали наши севера новым, восхитительно-пахучим, податливым асфальтом. Думаю, если он цел, то по сей день на его лунной поверхности можно разглядеть следы наших босых ног, ладоней и отыскать подошву, отклеившуюся от моего сандалия.

Среди новых товарищей были и мальчики, и девочки. В ту пору мы не слишком отличали, кто из нас кто, и, если девчонке выпадало быть разведчиком, она, не раздумывая, плюхалась на пузо в траву и ползла, наравне с мальчишками, чтобы схорониться в кювете от неприятеля. Все вместе мы играли в «классы», догонялки и мяч, устраивали представления, соорудив из площадки нашего дома сцену, а на деревянных сиплых ступенях – зрительный зал. Жители пятиэтажки были не слишком рады нашим затеям, да и сидеть на холодных бетонных ступеньках было не так приятно, как на наших. Среди новеньких, была одна девчонка, Танюшка, которая активно участвовала во всех наших играх. Губастенькая, как обезьянка, с толстой косой и милым выражением глаз, у неё выходило прыгать ловчее всех, уворачиваться от мяча и прятаться. Странность заключалась лишь в том, что, когда во дворе появлялся один из её братьев, она пугалась и опрометью убегала в дом. Я долго не мог понять, в чём дело, пока кто-то из ребят не насплетничал о том, что у Тани «не все дома», и ей не разрешают выходить из квартиры.

– Говорят, ты ей нравишься, вот она и сбегает во двор, пока никого нет! – С усмешкой заявил один из моих приятелей. – Она психическая! – Добавил он с хохотом.

Тут же, не раздумывая ни секунды, я врезал ему кулаком по носу, после чего меня немедленно позвали домой, где отец не только выпорол, но ещё целую неделю не выпускал погулять. Товарищи считали, что я поступил по-чести и приходили к нам, чтобы попросить за меня, но отец не внял уговорам даже того, кого я ударил.

– Страданий без вины не бывает! – Вольно переиначив Августина38, высказал парламентёрам отец, закрыв дверь перед их носом.

Когда я, наконец, смог выйти, во дворе, против обыкновения, было пусто. Поковыряв палкой землю, я медленными шагами пошёл по дорожке вдоль соседнего дома, пока не добрёл до подъезда, где жила Таня. Номера квартиры я, конечно, не знал, а просто принялся рассматривать окна, пока в одном из них и не увидел девочку. Она улыбалась и гримасничала мне, точно так же мартышки дразнят людей сквозь стекло в зоопарке.

Я рассмеялся в ответ и помахал рукой, предлагая ей выйти.

Белым днём, ни от кого не прячась, мы с Танечкой стояли у подъезда. Девочка что-то рассказывала, а я не слушал, но, как зачарованный, гладил широкий хвостик её волос, собранных в косу.

– Я же сказал тебе не выходить! – Хриплый окрик прервал наше свидание. Таня убежала, а мне не удалось увернуться от подзатыльника, которым наградил меня её брат.

       Говорили, что Танечку, после этого случая, – из-за меня! – посадили под замок. Не знаю, так это или нет, но больше мы никогда не виделись, даже через окошко. Я напрасно выглядывал её, выгадывая случай, ненароком пройтись мимо.

…Сдёрнула осень цветастый плат листвы, кинула оземь… Красиво, да ненадолго. Сколь ему так пролежать? До первого ливня, до первого снега…

Навсегда опустевшие парты…

– Детская наивность -

в постоянном ожидании чудес.

– Жаль, проходит со временем.

– И как хорошо, что так происходит не у всех.

– Почему ты так долго не звонил?

– Не мог.

– Сложно набрать номер?

– Да нет же, просто не мог!

– Позабыл?

– Да помню я! Но… Мне было страшно тебе звонить…

– Из-за чего?!

– Боялся, что не ответишь.

Я пожимаю плечами и пытаюсь понять, когда это я ему не отвечал. Мы недолго молчим, и расслышав в трубке его осторожный, сдержанный вздох, больше похожий на всхлипывание, тоном, не допускающим возражения, я говорю:

– Еду к тебе. Прямо сейчас. И не вздумай не открыть. Жди.

Когда я вхожу, толкнув нарочно незапертую дверь, вижу, как он сидит в темноте, а бледная небритая щека, освещённая из окна луной, совершенно мокра, как шершавый камень на морском берегу. Он плакал, и даже не пытался скрыть этого. Впрочем, мы столько лет сидели за одной партой, что…

– Давай, не тяни кота за хвост. Говори, что произошло.

Понимая, что я не уйду, пока не узнаю, в чём дело, с некоторым облегчением и надеждой переложить часть ноши на меня, он начал рассказывать:

– Мы поехали на вызов. Водитель и я. Водитель остался в машине, мне пришлось идти одному, и я наткнулся прямо на него. Его ноги едва касались земли.

– Чьи… ноги?

– Сашкины. Одноклассника нашего, помнишь Сашку, худенький такой, длинный? И он там висел, и был похож на одуванчик со сломанной пушистой головкой. И теперь я не могу позвонить никому из наших. Потому, что боюсь. Боюсь, что кто-нибудь не ответит. И решил сделать перерыв, паузу, чтобы попытаться забыть, не думать.

Я подхожу, и, обнимая Лёшку, говорю о том, что паузы позволяют понять, как хороша жизнь, наполненная лишь ею одной, и он сделал единственно верное, правильное. И, как не крути, это его работа… Но Алёшка прервал меня вопросом:

– Радоваться… когда-нибудь, теперь это будет стыдно, как считаешь?

– Нет. Это совсем даже не стыдно. Нужно радоваться. Непременно.

Мы молчим и громко думаем о том, что в детстве – одни сплошные удовольствия, самое сладкое из них – беззаботность, не от того, что нет ответственности за совершённое, а из-за счастливого неведения. Многие утехи, мелкие случаи досады, которые забываются скоро, – приметы той, лучшей поры. Прикосновение тёплой ладони мамы, улыбка отца, пряник, осыпающийся сахарной мраморной глазурью, улитка, рисующая прозрачную линию на обветренной щеке листа, – что ещё нужно для счастья?! И ведь, наверняка там не меньше горестей, но за стеной родных, которые рядом, их не видно почти.

 

Но вот, когда редеет эта стена, понемногу становится заметно, что там, за нею… Тогда и страшно. А до той поры, когда всё не с тобой, его как бы и нет, – горя. Страх появляется после первой потери. И он уж навсегда. Ты живёшь, сверяя с ним свои неудачи и промахи, понимаешь, насколько пусты они, в сравнении с тем, действительно страшным н и к о г д а.

И, столкнувшись с этим сам, припоминаешь о частых намёках на трагический исход бытия, которые умело и умышленно не замечает детство. И в самом деле, преувеличивая радости, не превосходя их меру, оно пытается хоть как-то уравновесить грядущие страдания, которых не избежать никому.

Не включая света, мы сидим с Алёшкой подле небесно-голубого пламени газовой горелки, как у костра, и пьём чай. В наших чашках мелко дрожит луна. Совсем скоро, кусочком огрызенного сахара, она растает в небе, а после уйдёт за горизонт и утренняя звезда, что когда-то провожала нас по дороге в школу…

Навсегда опустевшие парты… В нашем классе их становится всё больше, и мы ничего не можем поделать с этим, а в кухне, словно маленький Вечный огонь, неприкрученный никем, всё ещё горит газ…

На душе было тепло

Наполненный небом, вздымался парус месяца. Путь его корабля лежал на юго-восток. Словно бравый матрос со сбившейся набок бескозыркой и в незастёгнутом бушлате, уцепившись за штукатурку оконного проёма, приглядывалась ко мне синица. Она вертелась и осматривала пространство за стеклом, прищуривая то один глаз, то другой, а то и оба сразу. Голова птицы была как бы склеена из двух половин и походила на мохнатую сливу. В своё время, кошка попыталась раскусить её, дабы получше узнать истину притчи во языцех, – каковы они на вкус, птичьи-то мозги, – и вполне преуспела бы в этом, если б я не подоспел вовремя. Прогнав кошку, и сочувственно погоревав по синице, я устроил ей удобное ложе в траве, так как не рассчитывал, что та доживёт до утра. Но птица не только тихо свистнула вслед рассвету, но и на удивление скоро пошла на поправку. Окрепнув, синица перебралась в чащу леса, поближе к родным, но принялась чаще, чем обыкновенно, навещать меня.

В хорошие времена синицы обступают человеческое жильё ближе к зиме, а моя знакомая делала это постоянно. С завидной регулярностью, лучше любого барометра, птица сообщала о понижении давления и похолодании летом, а также об изменении погоды зимой.

Не скрою, мне нравилось ощущать присутствие синицы подле, и чувствовать на себе благодарный взгляд. Но я понимал, что, принимая участие в её судьбе, должен буду готов делать это постоянно, без принуждения и напоминания, ибо теперь она рассчитывает на меня. Несчастный случай познакомил нас, зависимость сблизила, – но так ли уж нехороши и однозначны, оказались оба этих обстоятельства?

А покуда я размышлял… по лесу, навстречу бело-голубой акварели рассвета неспешно шёл мороз. Запыхавшись с непривычки, он прислонился ненадолго плечом к окну моей избушки, что, взгромоздившись с краю поляны, хмурилась и отдувалась, будто угрюмый, тучный пень. И, хотя мороз простоял не так уж долго, лишь на рассвете, набравшись тепла, как храбрости, дом сумел справиться и сорвать с себя широкий, в пол-стекла пластырь льда. Помогая, луна светила по всё время, пока шла неравная, нервная эта борьба, а уходя, с сомнением покачала головой, да отказалась тратиться на эдакую затею впредь, ибо сочла это бессмысленным и напрасным, по-крайней мере, до весны.

Утро застало нас за завтраком. Я отхлёбывал из кружки, а синица выбирала между салом и овсом. На душе было тепло.

Последний…

Осеннее аквамариновое небо с прожилками кружева крон и сусальным золотом листвы… Сколь очарования в той, замедляющей поступь природе. Выражение её скромно, опустошённость простительна, но, полная утончённой и изысканной неги, она не так уступчива, как кажется на взгляд. Мороз не с наскока, не сразу овладевает ею, да уж коли и выйдет у него что, – казнится после. Ибо нет радости в похищенной, без взаимности, любви. Не успеешь оглянуться, как вокруг один лишь сплошной сумрак, цвета дублёной кожи.

Расставляя токи и запятые семян, осень проверяет строки тропинок и главы междуречья, а после покрывает их калькой льда, чтобы уж можно было, наконец, перевернуть страницу.

Ночами, при свете луны, осень обмётывает инеем края листвы, чтобы не истрепались за зиму. Морозит впрок ягоды и крапиву. Та делается безобидной и растерянной, как обиженный жизнью других человек. Жгучку39 степенит зима, а всякого, – что спутан его расчёт. А почто тот был, с оглядкой на кого? На иных, которые лишь с виду, как он? Так пройди пару шагов в чужих лаптях, да не по своей дороге, – кем станешь, каким?!

Дома столь бурно дымят печными трубами, кажется даже, – ещё немного, и они сойдут с места, отправятся вслед за птицами в тёплые страны, но не клином, а как положено паровозам – друг за дружкой, гуськом.

Последняя в году пчела с расстановкой, медленно и вдумчиво, часто отдыхая на холодных табуретах цветов, облетает округу, – проверяет, не заблудился ли кто, не отстал ли где, а уж после только, насовсем запирает свой дом. Осень даёт ей волю и поручает золотистый медовый ключ.

Последним идёт не тот, который слабее, но тот, кто знает, как отыскать дорогу назад.

В пустой след

Помню, как меня злило, когда, едва входил в кухню, а из своей комнаты тут же появлялся соседский дед, и принимался тихонько пыхтеть у самодельного стола, шатающегося на тонких ножках, как новорождённый оленёнок. Я сопел, почти не сдерживая возмущения, дед же делал вид, что не слышит и отдувался от показного усердия и искренней радости тому, что он не один, – днём в квартире почти никогда никого не бывало. Сооружая винегрет, дед, не смахивая со щёк слёз, нарезал лук, чистил морковку и сваренную свёклу, сбрызгивал овощи густым подсолнечным… солнечным и пахучим! – маслом. От одного вида его кушанья можно было захлебнуться слюной, но я лихо, неаккуратно, что называется – «с мясом» отрывал горбушку от буханки, заливал томатную пасту водой из-под крана, и, шумно перемешивая бордово-серую пенку, с гордым видом удалялся. К слову, – дед никогда не предлагал мне отведать винегрета, но, как понимаю теперь, не из жадности, а лишь по причине моего вечно недовольного и надменного вида. Попроси я его… или улыбнись… Да что уж, в пустой-то след.

Мы переехали в новую квартиру, где мне никто не мешал жевать прямо в кухне. С непривычки сидеть там, я стоя запивал сыроватый ломоть хлеба глотком всё той же розовой бурды, и чувствовал, как мне становится нехорошо, даже приходилось подходить к окну, чтобы подышать. Земля с высокого четвёртого этажа казалась дальше, чем если глядеть на неё из иллюминатора самолёта, и не без опасения я отшатывался от подоконника подальше.

Прошло уже три месяца, а я всё никак не мог привыкнуть к новому жилью: не ощущал вкуса еды, не чувствовал запахов, засыпал и просыпался в собственной постели, словно на неудобной скамье вокзала. Всё время ждал вызова на перрон по громкоговорителю. Казалось, меня, словно редиску, выдернули из родной грядки и бросили в красивую коробку. Оно, конечно, широко, но отчего же он так давит-то, этот простор.

В тщетных поисках, обо что опереться, ходил я, неприкаянный, а всё вокруг было чужим, неживым, ненастоящим. Неудержимо тянуло в прежний старый дом с опостылевшей коммуналкой на первом этаже, где всегда можно было открыть любую дверь, и, пробравшись по длинному, пахнущему щами, да лыжной мазью коридору, зайти в кухню, попросить на коленку зелёнку, попить воды из вкусной железной кружки, которую так и хотелось куснуть за край зубами, хлеба с подсолнечным маслом и сахарным песком, или посидеть, пока мать придёт с работы, потому что ты опять посеял где-то ключ от входной двери. И это не от бесцеремонности, не от невежества или отсталости, а от причастности общим интересам, жизни, пространству. От понимания, что иногда человеку, – любому, – бывает плохо. Или напротив – так хорошо, что хочется обнять весь мир, и разделить свою радость с каждым.

Нам не было нужды заглядывать в замочные скважины чужих жизней, они и так все были на виду.

С объяснимой скукой оглядывая новый безразмерный двор, я вспоминал небольшой скверик у дома, куда часто выходил почитать на рассвете. Там, под ивой, поджидала, всегда чистая, свободная скамья. Местные беспутники берегли её такой, считая моей собственностью по праву, ибо им можно было присесть, хоть под кустом, а мне, с книгой, именно так, со вкусом, – на целой скамье, под невредимым фонарём.

Конечно, всякое происходило в доме. Бывало, что на оставленные кушанья с потолка сыпалась штукатурка, – таким манером проезжающие мимо трамваи пытались расшевелить дом, и тот пользовался любым случаем, чтобы пройтись чуть ли не вприсядку. Но зато, засыпая, издалека нам было слышно поезда, что, отбивая по рельсам чечётку, везли кого-то на моря…

…Помню, как злило появление в кухне соседского деда, стоило мне выйти из своей комнаты, но разве я мог предположить, что когда-нибудь мне этого будет не хватать. Не просто так, а до слёз.

Всё, что у нас есть…

Лук месяца натянут, но направлен долу, ущерба не несёт. Вокруг – следы его промахов и попаданий в цель, – звёзды и туманности. Всё, над чем старается месяц – для благозвучия гармонии40, любое, что делается человеком, происходит из стремления познать истину или миновать осведомлённости, бежать от неё, как можно скорее и дальше. Обратись он к ней лицом, не было бы нужды в обретении непорядка смятения, и освободилось бы бытие для воспевания и созерцания дара правды, блага любви. Но так сложно пробиться сквозь дебри собственного невежества и косности, недоверия… недостатка веры. Даже вооружившись устремлением и надеждой, как побороть страх?

Солнце обжигает и сушит горшки, всё из той же глины. Человечество в веках наполняет их слезами и болью, не понимая, – удержать себя как. Не учась, не научившись, не умея того. И замирают ненадолго солнечным бликом на поверхности воды, в той же степени неуловимым и беспечным, как он, столь же вечным и прекрасным, как всё, что вмещает наш разум41, минуя рассудок42 и страх. А про что он? Да неужто же надо всё произносить вслух?!

Лук месяца натянут, стрелы его точны через раз. Ну и пусть, пусть так. Это всё, что у нас есть… пока.

38Блаженный Августин
39крапива
40мелодия
41духовная сила
42ум
Рейтинг@Mail.ru