Фёкла-свекольница и Андрей-тепляк
Я вышел из дому, и прямо с порога ощутил на щеке прикосновение прозрачной нити. То лето переступило финальную черту,– шёлковую ленту паутины паука-бокохода, – и ворвалось в чертоги бабьего, индийского лета.
И как-то так сразу вышло, что стеклянный шар солнца уже не старается попасться в глаза, как прежде. Более того, его приходится доискиваться, заискивать перед ним, дабы показало оно свой ясный, хрупкий лик, да после долго рыться в стружках и пуху облаков. Окутанному ими для сохранности, солнцу делается боязно себя самого.
Наверное, закрывая за летом двери, осень долго глядела ему вослед, вот и выстудила лесные дорожки. Прежде тёплые до истомы, они леденят босые ступни, принуждая идти скорее «туда, откель пришёл».
Воздух, да и сама округа утеряли свой жар не в меру скоро – всего за одну ночь. Тени дерев кажутся не сенью, но сырыми пятнами на земле, так что мнится – не было вовсе никакого лета, всё это сказки, всегдашние рассказы стариков о том раньшем, лучше нынешнего, времени. Хотя, кажется, есть что вспомнить и о чём повздыхать не только у «пожившим», но и самому.
И о зорях розовощёких, и об утреннем тумане над рекой, когда путаешь дно неба со смятым покровом воды, и о рыбе, что поймал, да отпустил некогда подобру-поздорову, подрасти. Только не для того , дабы нагуляла жирок, не для будущего улова, а во исполнение самых сокровенных желаний тех, у кого окажется на пути та рыба как-нибудь после....
Выйдя из дому, не ступив ещё и шагу, я почувствовал прикосновение к лицу паутинки. То лето, что бежало столь быстро, навалилось жаркой грудью на тонкую ленточку паутины паука-бокохода, и ворвалось в чертоги бабьего, индийского лета.
– А почто индийского-то? Неужто, своего какого нет?
– Да отчего ж нет?! Имеется!
– Ну, ды-к – не томи, сказывай…
– Фёкла-свекольница нынче, а с нею и Андрей-тепляк5!
– Во-от оно как! Это другое дело! С этого и надо было начинать.
Деду моего дорогого друга Баранова Анатолия Александровича -
Николаю Степановичу Родионову,
который после обеда любил читать Гегеля
– Отвесь-ка мне, любезный, пол фунта ветчины, редко беру, но ради праздничка, отчего бы себя и не побаловать.
Привыкший к откровениям посторонних сиделец, и от того давно переставший принимать их к сердцу и примеривать на себя, молча отвесил чуть больше искомого, хотя на вид казалось, что в самом деле как бы даже и меньше.
– Ой… да как-то я не рассчитал… – Забеспокоился покупатель. Он заметил хитрость лавочника, и ему было стыдно от того. – Мне б ещё ситничка, капустки квашеной, да чекушку, а теперь вот, боюсь, не хватит, коли ветчины-то вышло… побольше.
Глянул покупатель на сидельца, не с расчётом, но с робкой надеждой смутить его совесть, не указуя прямо на неправду, а так только, исподволь рассуждая об ней, но лавочник, зевая, отвернулся к окошку и промолчал.
Покупатель вздохнул и принялся искать у себя в карманах, и заслышав, наконец, тихий звон, обрадовался, как дитя:
– Вот они, пятачки-то! А я и запамятовал! Хватит! Теперь уж точно хватит и на ситничек, и на капустку!
Присматривая за тем, как лавочник, вешая капусту, брезгливо морщится, покупатель вспоминал детство, когда перед праздниками они с мамкой и сестрой, бывало, рубили капусту, а отец, что непременно присутствовал при том, подшучивал над ними или вслух читал Псалтирь, либо, всю в жирных пятнах, газету, добытую в трактире. Отец любил похвастать своей учёностью.
– И спасибо ему за то… – Вслух произнёс покупатель, из-за чего сиделец с некоторым испугом поглядел на него, – мало ли, вдруг припадочный.
Нагруженный кульками с провизией, прислушиваясь к мерному бульканью чекушки в кармане, мужичок шёл, и, словно втолковывая кому-то невидимому, оправдывался перед собой:
– Капуста, она женской руки требует, – да где ж её взять… Ну, а чекушка, -то не из потакания слабости, но дабы почувствовать себя взрослым…
При последних словах мужичок остановился, как вкопанный, и едва не выронив поклажу, всплеснул руками:
– Ох, да как же я… восьмой уж десяток, а всё, как пацан.
До дому мужичку было недалеко, да долго. Добравшись до первой скамьи под фонарём, он решил передохнуть. Положив подле себя провизию, не таясь выпростал из кармана бутылёк, откупорил его, и сладко зажмурясь, стал пить. Отпив ровно половину, мужичок отломил немного от ситника и положил в рот, а бОльшую часть принялся крошить себе под ноги, где, мешая друг другу, уже хлопотали голуби.
– Голубые голуби… – Бормотал мужичок. Губы его улыбались, а из глаз текли слёзы.
Немного погодя, когда от хлеба не осталось и крошки, мужичок шумно, по-стариковски, высморкался, и весело разговаривая сам с собой, ушёл.
Ветчина и капуста остались лежать на скамье…
Осень случилась всего в одну ночь. Зудевших надоедливо мух, что лезли в глаза и уши ввечеру, утро застало лежащими на подоконнике, не годными даже на обед пауку. Но ведь ещё вчера…
Овод плутал в трёх стенах сеней, и, не тая обиды, гудел об ней громогласно, требуя выхода, но-таки не торопился покинуть навеса, ибо там, откуда он явился намедни, из примет лета была одна лишь гроза. Ветер срывал мокрые простыни ливня, что свисали с небес, и казалось – несть им конца, покуда не спала разом дерюга туч и сделалось вновь, – куда ни встань, – припёка солнца. И тогда уж округа не спешила укрыться в тени, а вдумчиво, неторопливо, со вкусом нежилась, прислушиваясь ко всеобщему томлению, которое явственнее тем, чем слабее она, та причина неги.
Не иначе, как молитвенное пение чудилось в гудении шершней. Ветер разгонял их, нарушая слаженность строя, но через некоторое время как бы одумывался и возвращал порядок под сень купола неба, которое в этот час казалось особенно притягательным, необычным, чудным и …намоленным, ибо , – кто не воздевал к нему своего взора, в горе ли, в радости, либо просто так, дабы насладиться его недосказанностью и откровением.
Теперь же, уморившись от себя самого, измаявшись летней бессонницей, солнце засыпает всё раньше, а пробуждается всё позже. И… чего только не отыщется на прохладных простынях сумерек! Отрезы лепестков и лоскуты листвы. Сам же пол земли усыпан всякими, всяким: тут пуговки лещины и её же бубенцы, распущенная фата паутины, да спутанные её нитки. И со всем этим вздором приходится возиться улиткам, ящеркам, ежам. Ибо – некому боле.
Ящерке – той, ясно, недосуг, не так давно она стала мамой, да, было дело, – едва не утонула прямо накануне сего приятного дня. Задремала под горячей лампой солнышка в прохладной воде, размякла, обессилела так, что не смогла доставить свой выдающийся животишко на берег пруда. Хорошо, дозвалась на помощь. Детки у ящерки вышли славные, красивые, умненькие, по всем статьям ладные. Одного она назвала в честь своего спасителя – Человеком. Пусть будет. Оно, конечно, непривычно ящерку-то Человеком окликать, да лучше уж так отблагодарить, чем беспамятной и бессовестной слыть до веку.
Ну, а что касаемо ежей… В сумерках каждая кочка ежом мнится, а точно оно эдак-то или нет, до утра не разобрать. Только вот, николи не дождёшься рассвета, озябнешь и убежишь греться в дом, от того-то и не знаешь разницы между тем, что кажется, и тем, что происходит на самом деле.
Лето выпало кротко, да коротко, ну а осень и вовсе – случилась всего в одну ночь.
Сама ли сосна облокотилась о дубок или тот уберёг её от падения, было неясно, но шевеля немытыми, в земле, корнями, как пальцами, деревце, совершенно утратив колкость характера, умоляло не отпускать его, ибо не успело ещё насладиться тем немногим, что уделила ему судьба.
Сосна не была готова распрощаться с морганием звёзд и лаской рассветного солнца, что гладило загорелыми ладошками по длинной талии ствола, как не желала навсегда лишаться внимания бабочки, которая никогда не делала вид, что не замечает слёз смолы, но присаживалась утешить, утолить печаль так, как то умела только она одна.
Раз и навсегда очарованная звёздами, сосенка не избегала утомлённого взора луны, но часто, опираясь на порывы ветра, пыталась дотянуться до её бледных щёк. Да где там, далёко, не по силам. Нездоровый вид луны беспокоил деревце, вот и попросила она однажды ветер подсадить её повыше, дабы потрепать-таки по щеке вечную страдалицу, как товарища, удел которого быть всегда на виду. И вот… такая неприятность. Расстарался ветер, вырвал сосну из почвы наполовину, и вышло, что она нынче ни в земле, ни на небесах.
Лягушка, которая возилась у края лужи неподалёку, разглядывая на её поверхности отражение той же самой луны, ворчливо произнесла:
– Ага, да у ней-то повсяк-час недовольный вид, а ты вот… С тобой теперь как?! Ибо неведомо – выживешь, аль нет. Вот, кто тебя просил рыпаться со своего места?!
– Так жалко ж её стало. Совсем одна, ни одной родной души рядом… – Вздохнула сосна.
– Жалко ей. Себя бы лучше пожалела! Как корни простынут – так и всё, поминай, как звали.
Помимо лягушки, тут же рядом находился и ёж. Лишённый позёрства, по всё время разговора он молчал и лишь иногда ёжился, втягивая голову в плечи, живо представляя себе поверженную вовсе сосну в её горе от неутолённого делом сострадания. Будь речь о каком лиственном древе, это, быть может, несильно потревожило бы ежа, но сосна казалась ему почти сестрой.
Утаптывая траву под кустом, ёжик негромко вздыхал и остался бы незамеченным, но луна, указав бледным пальцем, зачем-то выдала его.
«Ну… вот. Всё. Конец.» – Подумал ёж, – «Теперь придётся на что-то решиться», – и задрожал под куцым одеялом скошенной осенью листвы. Готовый немедленно бежать подальше от этого места, он даже сделал несколько шагов по направлению к чаще, но, как это бывает с тем, у кого есть хоть капля совести, вдруг споткнулся о скоро седеющий корень сосны. Не телом оступился он, но душой!
И хотя ёж не был кротом ни на йоту, а в обычное время всякому труду предпочитал праздность, но в тот час вспомнил подсмотренные некогда от нечего делать манеры слепышей, и повернувшись спиной к угасающей сосне, изо всех сил принялся отбрасывать землю своими кривыми, крепкими ножками.
Невольно ставшая причиной суеты, луна равнодушно, без смятения в душе наблюдала за происходящим. Рассветы и закаты частенько румянили её щёки, но то была лишь видимость смущения, либо раскаяния, а собственного тепла ей не доставало даже на сочувствие по отношению к себе самой. А тут – ночь, мало ли что происходит под её покровом.
Но, как известно, каждый живёт с отмеренной ему долей совести.
Ёжик встретил утро возле небольшого пригорка рыхлой земли, который, словно шерстяным пледом, укутывал ноги сосне.
– Тебе не холодно? – Волновался ёж. – Может ещё подсыпать?
– Не надо, что ты! Спасибо тебе большое! Так уютно мне ещё никогда не было! Ты сам-то ложись уже, всю же ночь не спал! – В свой черёд беспокоилась сосна, и ёжику от того сделалось так славно и тепло на сердце, что после, когда он укладывался спать, сотканное из листвы одеяльце уже не казалось ему куцым, но жарким, даже чересчур.
– Гляди-кось, сухая трава, как вырванный из причёски лета клок волос. Не то повздорили лето с осенью? Нешто не поделили чего?
– Так уж который день ссора. Осень зашоривает окошки неба, становится мрачно, да холодно, а лето перечит, срывает в порыве озорства серые тряпки облаков, и сразу делается горячо, так что если бы не оглядка на осень, впору бежать на реку, да с берега в воду.
– Куда ж бежать-то? После Ильина дня на речке только бабы бельё полощут, а чтобы купаться – до Крещения ни-ни.
Коли мужики рассуждают не про обыкновенные мужеские свои дела, вОроны тоже ни с того не с сего принимаются курлыкать по-журавлиному, нежно так, воркуют будто. Чуть глянешь в их сторону – приветствуют друг друга привычным, понятным любому уху карканьем, а промеж собой… Однако чуднО!
В чепрачном небе – вкрученная осенью, заместо жёлтой, белая лампочка солнца.
Рассвет, перебирая загорелыми пальчиками тропинки, находит воткнутые в землю листья ландышей. Похожие на кульки из-под карамелек или на старые почтовые конверты, они медленно тлеют в пламени осени.
Болото густо пахнет баней и земляничным мылом. То пАрит калина, дышит часто перед скорым уже морозом.
– Отчего лето так кОротко? Не от того ли, что ребятишки бегают в коротких штанишках, да ночь не так длинна. как в другое время?
– А, может, и от того.
Жизнь минет, как лето. Обещает много, уходит внезапно.
Ох, как хочется всякому быть единственным хранителем каждой из истин, коих не счесть, как неисчислимы в небе звёзды
Автор
Большое зеркало напротив круглого стола. Я пытаюсь уличить его во лжи, и прячусь от своего отражения, так скоро, как могу. В порыве роняю с тумбы у зеркала статуэтку, и пугаюсь до слёз. Ищу, чем склеить и конечно же ничего не нахожу.
В попытке спасти самоё себя от справедливого наказания, скрепляю фигурку жёваным хлебным мякишем, и успеваю сделать это за мгновение до того, как замочная скважина принимается грызть подставленный матерью ключ.
Оглядывая комнату, мать ищет повод достать из шифоньера ремень, но к счастью для меня, явной причины нет. Недовольная этим, она уже было собралась выйти в кухню готовить ужин из продуктов, добытых мной же, бездельником и вралём, в бесконечных очередях, как вдруг мякиш предательски ослабляет хватку и отломанная часть статуэтки приземляется прямо к ногам матери…
Да что ж такое?! Почему бы не вспомнить нечто приятное, радостное, то, о чём приятно рассказать при случае? Увы, память, перебирая в сундучке произошедшего некогда с тобой, сама решает, что важно, а что нет.
И от того, к ужасу тех, которые хотели «как лучше», кажется, что всё хорошее, весёлое, важное свершилось вопреки их стремлению загнать тебя, как зайца, в рамки написанных кем-то правил. Только вот… те, которые пишут правила, не становятся ли они на цыпочки своего высокомерия, дабы прикинуть «размеры бедствия» и найти способ обуздать желание любого быть самим собой?..
Большая часть человечества, как мокрая вата – чей кулак сожмёт, ту форму и принимает. Так – не желаю. Не по мне.
Помнится случай, когда перед приходом в гости дяди, известного профессора точных наук, да будут долгими его дни! – мать затеяла генеральную уборку нашей комнаты в коммунальной квартире. По окончании процесса мне было тошно из-за однообразия, от ровности строя книг и предметов.
Зайдя в комнату, дядя скептически огляделся, внимательно посмотрел и на сестру, а затем спросил, с тайной надеждой обмануться в своих ожиданиях:"И что, у вас всегда …т а к ?!" В ответ на моё негодующее:"Не-е-ет, конечно!", мать тогда чуть не прибила взглядом к полу, зато дядя улыбнулся одобрительно.
Беспорядок не то, что вы думаете о нём.
Букет одуванчиков в моей руке:
– Погляди-ка, они, словно горсть крошечных солнц!!!
– Я вижу только выпачканные в песке руки, и больше ничего.
Небо насыпает полные горсти монпансье града в широкие ладони листьев винограда.
– Как так? Не лето же! Отутюженные салфетки ландышей оттенка шампань уже приготовлены. Осталось только застелить округу белой скатертью снега, и ждать.
– Чего?
– Зимы.
– Но не рано ли?!
– Может, ежели пораньше начнётся, то скорее иссякнут её силы…
– Сомнительно. Обыкновенно она привозит с собой так много и располагается столь основательно, что кажется, будто она решила поселиться навечно.
Вдыхая полной грудью влажный, кисловатый аромат осени, перебираешь неспеша радости минувшего лета, словно детские рисунки, и от того, вместо удовольствия, вовсе мрачная округа кажется одним чёрно-белым снимком.
– Тебе не угодишь. Лето было? Было! Чего ж тебе ещё?
– Просто… грустно очень. После многоцветия с многозвучием, жары с купанием, – два-три цвета и остуда. Словно бы намёк, на то, что недолог век радости, и неизменно наступит то «после», о котором знать-то страшно, не то мечтать.
– Гляди-кось, луна…
– И чего с нею?
– Запуталась в паутине облака…
– Ведь не мухой, но жемчугом, коими любят представляться росы с дождями. И нет бы озлиться, либо встревожиться, так оно показалось луне забавно, что откинувшись на спину, принялась она раскачиваться. Тут уж и ветер, повсегда готовый к проказам, уперев одну руку в бок навроде чайной чашки, второй почал толкать качель. Долго ли станешь гадать про что стало с нею?
– С качелью али с луной?..
…Коли есть когда с кем поговорить ни о чём, неважно тогда, – ненастье ли просится в дом обсушиться, дятел ли просит ещё каши, стучит по подоконнику, будто по тарелке, – всё одно, славно.
I
– С какой радостью гляжу я на немытые оконные стёкла. Ни одна птицы не падёт бездыханной. Случись такие в моём дому при жизни бабушки, вот бы я получил от неё за это!
– Не понял, за что именно.
– Да что окна грязные!
– Ну, а птицы тут причём?
– Если окошко отмыть как следует, птицы. не разобравшись, бьются насмерть о прозрачные стёкла.
– И что, твоей бабушке было всё равно?
– В том-то и дело, что нет!
– Ты меня совершенно сбил с толку.
– Бабушка сперва отмывала стёкла с мелом, а после вешала чистые занавески. Они вздымались на сквозняке, будто паруса, и отпугивали птиц.
– И..?
– А я не терплю на окнах тряпок, посему просто не мою стёкол!
– Ох… затейник ты, однако.
– Лентяй!
– Ну, одно -другому не мешает. Знаешь, как говаривал один наш профессор?! «Учитесь быть ленивыми! Все открытия человечество совершило из желания облегчить себе жизнь.»
– Умный мужик.
– Без сомнения.
II
Я живу неподалёку от города, где родился. Проезжая мимо одной станции, которая до войны именовалась Сосновкой, всегда смотрю то место, где меня дожидались дед с бабой. Низенькая, почти квадратная бабка и чуть выше её – прямоугольная фигурка деда. Их было хорошо видно издали даже в сумерках. Маленьким я их точно такими и рисовал: квадрат подле прямоугольника. Взрослые восхищались моими рисунками и, похлопывая по плечу, говорили, что я, такой молодец – уже разбираюсь в арифметике. Но я нисколечко, ничегошеньки не понимал в ней, а просто рисовал дедов.
Их нет давно, но, когда проезжаю мимо Сосновки, так и кажется, – а вдруг стоят?! Придвигаюсь ближе к окошку, плющу нос о стекло, как бывало в детстве, ищу их глазами на пригорке, да плачу, от того, что не нахожу. И страшно, и хорошо…
– Страшно – понятно, а хорошо-то из-за чего?
– Воображаю, что встретить меня им помешал дождик, и они прячутся в беседке подле сарайчика, который снимают на лето под видом «усадьбы». На низеньком крепком столике нехитрая закуска, и то там, то сям мелькает из-под усов хитроватая усмешка деда. Он весь в заботах по хозяйству: очищает варёную свёклу и «моркошку», так шутливо он величает морковь. К обеду будет винегрет.
– Только и всего?
– Почему… Ещё чай.
А после, в полной уже темноте, не зажигая ни керосинки, ни свечи, ни даже простой лампы, деды поют на два голоса. Что именно, не спрашивай, не припомню, но выходило складно. Таковой же была и их семейная жизнь.
– Да, ладно. Все ругаются.
– Может быть, только мне не довелось слышать ни разу, чтобы они не то что ссорились, но просто повысили голос друг на друга.
***
Дома живы до поры, покуда загорается свет в окнах, словно в глазах, навстречу сумеркам, а люди, – пока не угасает сожаление о невозможности встречи с ними, и уходят лишь тогда, когда вовсе становятся ненужны.