bannerbannerbanner
Партия жертвы

Ирина Кавинская
Партия жертвы

Полная версия

Глава 2
Женя
Вечерний класс

Да уж… Зря время потратила. Нет бы успокоиться после Каринкиной травмы, а я, наоборот, стала какая-то дёрганая. Приспичило посмотреть на новенькую. Лучше бы вообще не знала, что она перевелась! Виктор, конечно, скакал от радости, когда услышал, что я готова помогать в вечернем классе. Какой бред! Евгения Пятисоцкая в классе «для отсталых»!

Моя фамилия уже в афишах: я – Сильфида, неуловимый дух воздуха. Репетирую днями и ночами так, что не то что пальцев, ступней не чувствую! Серьёзно. На днях в ванной неудачно угодила ногой прямо под дверь, содрала кожу, поцарапала пальцы – ни намёка на боль.

Но мне же больше всех надо, как всегда. Не удержалась. Решила хоть одним глазом взглянуть на то, что нам подсунули за пару месяцев до выпускного. И зря потратила время. Теперь торчать здесь вместе с этой курицей и остальными неудачниками до самой постановки – просто так Виктор не отпустит.

Даже странно, что она из Пермского: выворотность – ноль, ноги мягкие, «иксами» не пахнет, руки болтаются в пор-де-бра. Жалкое зрелище. На что она рассчитывает, я не знаю. Прыжка я ещё не видела, но Виктор и не даст сегодня – весь вечер будем тереться у станка, ну и, может, прогоним пару комбинаций на середине.

Какие-то десять минут класса, и она вся потная – и это задолго до батманов. Я стою в центре класса, но и здесь разит, как в конюшне. Наклоняясь в очередном пор-де-бра, нюхаю собственную подмышку. От меня тоже воняет. Но я с утра скачу с общей репетиции на сольную, а потом ещё и в этот «мусорный» класс. Скорее бы уже спектакль.

Я знаю «Сильфиду» наизусть, не только свою – все партии. Я смогу станцевать всё одна: и за Джеймса, и за Эффи, и за всю эту их шотландскую родню.

В этом году маленький выпуск, девочек всего шестеро… Нет, пятеро. Конечно, пятеро – никак не привыкну, что Дашки больше нет… Так вот из пятерых: Каринка выбыла надолго – так что она тоже не в счёт, Таня и Эмма безнадёжны, а Лера вечно, как неживая. Если бы только я верила в «партию Жертвы», даже не знаю, кого из этих несчастных предпочла бы для неё.

Таня в детстве перезанималась гимнастикой, нарастила мышцы, как у бодибилдера, а потом молилась, чтобы переходный возраст убрал их, сделав из неё балерину. Но – о, ужас! – с возрастом тело не вытянулось, а, наоборот, раздалось, так что теперь на эту груду сала в пачке без слёз не взглянешь.

У Эммы жуткие ноги: природных данных ноль, поэтому, хотя работает она как вол, выглядит не выпускницей, а первогодкой-переростком.

Лера по жизни ползает, как сонная муха, как ни орал на неё Виктор, но при идеальном батмане выдать хоть малейшую эмоцию она не способна… Каринка разве что могла, поднапрягшись, дотянуть до меня, но и та сломалась. Должна была.

А я не сломаюсь. Я буду танцевать, как никто до сих пор. Меня видел Самсонов, видели все – а теперь я докажу им на сцене, что я и есть Воп…

Новенькая в арабеске заехала ногой прямо в лоб третьегодке. Я от смеха чуть с позиции не свалилась. Ну, вообще! Знала бы, что тут такое, не вписалась бы в этот бред! А ведь говорила мне Коргина: «Женя, вам там делать нечего. Нужно сконцентрироваться на спектакле…» Хотя, конечно, она прекрасно знала, для чего я рвусь в эту богадельню.

Никогда моей ноги не было в этом классе для «прокажённых», но вот снизошла. Сама виновата. Вечно «в каждой бочке затычка», и тут должна всё первая узнать, всё увидеть. Как будто был хоть малейший шанс, что её введут в постановку за три недели. Да Самсонов не пошёл бы на это, даже если бы она танцевала как Вишнёва! И я знала это, но всё равно напросилась в класс. А теперь в ушах звенит мерзкий голос Виктора: «Девочки, смотрим на Женю!», «Женечка, покажите», «Женечка, ещё раз!». Слышу его визг, и блевать хочется.

Но он не должен об этом знать. Ни за что. Он считает себя моим любимым репетитором. Готовит со мной сольные вариации из «Сильфиды» – оттачивает каждый шаг до совершенства. О, в этом он хорош! Видит партию так, как будто сам танцевал. Ищет новые нюансы, связки, которые пойдут именно мне – кто бы что ни говорил, а у него нюх на это, как у пса. Он сделает мою партию неповторимой. Такой, чтобы меня запомнили и взяли на стажировку в Мариинку ещё до выпуска. Поэтому он мне нужен.

Но я не забуду. Никогда не забуду, как орал на меня, когда я была первогодкой. Как хлестнул однажды скакалкой по ногам. Не за технику, конечно, – она у меня всегда была идеальной – за дисциплину. Теперь считает меня своей лучшей выпускницей. Всем затирает про «свою Женечку». Ага-ага! Встретимся через год у служебного входа в Мариинку, и, может, – хотя и вряд ли – я сжалюсь и дам тебе автограф.

Глава 3
Алина
Вечерний класс

Ронд ан деор на высоких полупальцах. Я неудачно развернула ногу, и мышца в паху, кажется, вот-вот треснет. Виктор смотрит на меня в упор и, остановив музыку, начинает считать: «пять… десять… пятнадцать…». Он считывает взглядом мою позу, морщится, словно ощущая, как мне больно. Он знает, что исправить положение, не выйдя из позы, я не могу. Но продолжает считать, а я должна терпеть, чтобы в следующий раз не повторять этой ошибки. «Двадцать… двадцать пять…» Терпеть. «Тридцать… тридцать пять…»

Даже самые малотехничные девочки в вечернем классе смотрят на меня, как на странное нечто. И, конечно, видят все мои ошибки, хотя и сами не идеальны. Женя только идеальна. Машет ногой в батмане, и я чувствую, как от неё идут размеренные колебания воздуха: чётко, как маятник. И легко, хотя её спина блестит от пота: его не спрячет даже лучшая ученица. Но у неё, вот странно, пот – единственный признак натуги. Каждый выпад – свободный, каждое движение – открыто. Я бросаю взгляд в зеркало и вижу собственное перекошенное лицо. Хорошо, что она не видит. Она поглощена движениями, ни на кого не смотрит. А уж меня-то в упор не замечает.

– Выправь ногу, милочка, выправь! Где выворотность?! – Слышу визгливый голос прямо над ухом.

Он больно тычет в оттянутую в тандю голень, а когда я не меняю положения, хватается за неё и с силой выворачивает наружу:

– Я должен это видеть вот так, понимаешь ты это?

Я пытаюсь удержать ногу, но перенапряжённая мышца разворачивает её в прежнее положение. Виктор хлопает в ладоши, и музыка смолкает. Он смотрит на меня. Это взгляд опытного балетного репетитора: взгляд-расчленение.

– Милая, мы слышим хорошо?

Я киваю.

– Слово «выворотно» знаем?

Киваю.

– Сделать в состоянии?

Я выворачиваю ногу от бедра так, что, кажется, тазовая кость вот-вот воткнётся куда-то не туда и застрянет там, развороченная, как у сломанной куклы.

– Мы работаем так в каждой позиции, – Виктор смотрит на меня немигающим взглядом.

Он говорит с бездарностью.

– Начали, – он хлопает в ладоши, и музыка возобновляется. – Два батман тандю вперёд, два батман тандю в сторону. Три батман тандю под руку, три – назад. И целый крест. Деми-плие. Всё обратно.

Он не выносит слёз, ещё вчера я поняла это. Девочка с четвёртого года застопорилась на гран-батмане. Я-то знаю это жуткое чувство, когда мышцы просто не тянутся. Накануне всё было нормально, полчаса назад всё было нормально, но в тот момент, когда смотрит репетитор, – бац, и всё – как отрезало. Я – негнущееся полено. У неё хорошие данные, хотя и видны проблемы с весом, но это переходный возраст. Кому, как не репетитору, знать об этом. Но он, стоило ей недотянуть несчастный батман до экарте, ну просто взвился. А когда она начала всхлипывать, стало только хуже.

Поэтому я, стискивая зубы, стараюсь держать эмоции в себе, чтобы не стало хуже. Стараюсь держать, но знаю – хуже всё равно станет.

Сегодня утром Эльвира Альбертовна вытащила с каких-то антресолей альбом – я таких в жизни не видела – огромный, с плотными картонными листами, между которыми вклеена полупрозрачная калька. По тому, как она тряслась над ним, было ясно, что это что-то очень ценное. Я решила сначала, что это фотоальбом из её юности. Но нет. Это оказалась коллекция. Она собрала собственную коллекцию Воплощений.

Здесь были газетные и журнальные статьи и фотографии балерин начиная с Павловой и заканчивая современными звёздами Большого и Мариинского. Но только Воплощения. Точнее те, кого она считала такими. Её главной гордостью были совместные фото – судя по изменениям в её внешности сделанные десятки лет назад – с Плисецкой, Ананиашвили, Колпаковой… Но особенно она гордилась автографом Нуреева, который взяла у него, когда тот приезжал в Мариинку в конце восьмидесятых после многих лет жизни за границей. На фото Рудика – так она его называла – стояла не только его подпись. Рядом с пожеланием крепкого здоровья и долгих лет «Эльвирочке» было и второе имя: Марго Фонтейн.

Она была многолетней партнёршей Нуреева в Королевском балете Великобритании. Встретила его, уже собираясь завершать карьеру, но их дуэт вознёс её на новый, абсолютно недосягаемый уровень. Их па-де-де долгие годы считалось эталонным. И всё же странно, что Нуреев заморочился тем, чтобы собрать на своих фотках и её подписи. Ведь он был Воплощением Искусства. А она – нет.

Хотя Эльвира Альбертовна так не считает. Она уверена, что и Фонтейн, несмотря на откровенно плохие ноги, была Воплощением. Ей, мол, подтвердил это сам Нуреев.

Он и о Жертвах, по её словам, рассказывал. Якобы помнил их, растворившихся в танце. Бред, конечно… Но она говорила так уверенно, что я не стала спорить. Великий Нуреев был падок на сенсации, мог и приврать о том, что помнит тех, кто стал Жертвой ради него. Для всех остальных они словно бы и не жили, так что правды всё равно никто не узнает…

– Музыка, милочка, музыка!

От голоса Виктора у меня взрываются уши. Он произносит слово «музыка» словно повизгивая: «музика». Так нелепо.

– Ты слышишь хоть что-нибудь?! Скажи мне, для кого это всё? Ты же мимо такта делаешь!

Я пытаюсь перестроиться и поймать музыку, но выходит плохо. Резкий хлопок, и в зале воцаряется тишина.

 

– Мы делаем пор-де-бра вперёд, а не заваливаемся, как поломанное бревно! Женя, покажите.

Идеальная Женя склоняется в идеальном пор-де-бра, и класс почти синхронно выдыхает.

– Ты видишь? – Опять ко мне. – Руки, как у дохлой курицы, не болтаются! Идёт наклон, а не шатание туда-сюда! Повтори.

Все глаза на меня. За что? Снова пот. Тот мерзкий, холодный. Сейчас будет плохо, и я это знаю. Они пришпиливают меня взглядами к станку. Второгодки, которым, похоже, уже светит отчисление, хотя только вчера они радовались, что поступили в недосягаемую Вагановку, шепчутся. Третьегодка, которую я вчера задела, отступает назад, как будто моё пор-де-бра ядовито. Идеальная Женя впервые за всё время смотрит на меня и кривится. У неё яркая мимика – то, что надо для балета. Я догадываюсь, о чём она думает. Как и все здесь: первогодки, репетитор, да и я сама, – идеальная Женя знает, что я сейчас слажаю.

Я цепляюсь левой рукой за палку, встаю в первую позицию. Слышу собственное сбившееся дыхание. Правую руку, слегка согнув, поднимаю вверх. Затем наклоняюсь вперёд. Капля пота противно скользит по спине. Возвращаюсь в первую. Отклоняюсь назад, прогибаясь под лопатками. Мёртвая тишина взрывается визгом:

– Это что?! Что я только что говорил, милая? Руки держим! Не болтаются руки – можно это понять? Напряжение в кисти, напряжение в предплечье – дай мне движение, – он взмахивает рукой, показывая, – это всё не должно как тряпки болтаться! Повтори.

Класс молчит. У меня от их «переглядок» мурашки. Дыхание вырывается какими-то неровными толчками, и я не могу сделать полный вдох, воздух застревает в груди. Он стоит где-то там, поперёк диафрагмы, когда я повторяю движение, стараясь напрягать руки, насколько могу.

Виктор качает головой:

– Мне это не нравится, милочка, нет. Что у тебя по классике?

– Три, – выдавливаю я.

Я ни на кого не смотрю, но подмечаю в зеркалах, как девчонки снова переглядываются.

– Я не вижу работы на три.

Он отворачивается и хлопает в ладоши. Все возвращаются к станку, а женщина за пианино начинает долбить всё те же гаммы. Она единственная не смотрела на меня только что – читала роман, втиснутый на пюпитр рядом с нотами. И сейчас читает, глядя мимо нот. Для неё крики Виктора не более чем фон. А для меня…

Не три, это значит – два. Два – это отчисление. Отчисление на выпускном курсе – это конец. Снова перехватывает дыхание, но на этот раз от подступающих к горлу слёз.

У меня не такая плохая техника! Да, мне далеко до этой Жени, далеко даже по данным, не то что по выхлопу, но я могу танцевать! У меня прекрасная музыкальная память, покажите мне любую комбинацию, любую вариацию – и я с первого раза запомню! Но я ненавижу, когда на меня пялятся, как сейчас. Ненавижу, когда орут. Только из-за этого я как ватная. И ничего не получается…

Слёзы катятся сами, а я не могу даже вытереть лицо – держу руки в третьей. Ещё и нос заложило – дыхание снова мимо ритма. Всё плохо. И утром я знала, что так и будет.

В этом городе, похоже, никогда не бывает светло: небо словно замазано плотным слоем серого сценического грима, и полдень легко спутать с вечерними сумерками. Рука сама потянулась к выключателю – щелчок – и кухню залил тусклый масляно-жёлтый свет, такой же липкий, как и клеёнчатая скатерть, на которой лежал альбом.

Среди пожелтевших страниц я нашла ещё одну фотографию. Выцветший чёрно-белый снимок девушки, которую я не узнала, хотя что-то в её чертах казалось знакомым. Я долго копалась в памяти, пытаясь сообразить, кого она мне напоминала, но сама удивилась, когда меня, наконец, озарило: неужели ту самую Фонтейн?..

Но это была не она. Агата – так её звали – оказалась подругой Эльвиры Альбертовны по Вагановке. Она отказалась от эвакуации из-за оставшихся в городе матери и сестёр и погибла в блокаду. Как и все балетные, она, конечно, мечтала оказаться живым Воплощением Искусства, но танцевать на настоящей сцене ей так и не пришлось.

Свет лампы, порождая нагромождение длинных бесформенных теней, только сбивал с толку, и чтобы получше рассмотреть фото, я решила подойти к окну. Но, отдёрнув плотный тюль, содрогнулась от отвращения.

За заляпанным стеклом между широкими рамами были навалены яблоки, груши, мандарины. Размякшие кучи гнилых до черноты фруктов, поросшие зеленью и усыпанные белёсыми жирными личинками. Среди них копошились черви, ползали огромные мухи.

– Что, попортились, дочка? – Хозяйка прошаркала к окну и отдёрнула тюль ещё шире. – Надо перебрать, мало ли на компот ещё что-то… Кое-что…

Она стояла рядом со мной. Так близко, что я чувствовала, как ходят ходуном её руки. Немощная, полуслепая – внутри у меня поднималась жалость. Но, заметив, как у края её рта с неподвижной стороны лица подтекала слюна, капая с подбородка на засаленный халат, я ощутила тошнотворную горечь во рту.

Как я ни ругала себя за эту неуместную брезгливость, даже сейчас что-то словно распирает изнутри: от одного воспоминания тошно.

Ассамбле в третий арабеск. Виктор смотрит на меня и хлопает в ладоши. Я боюсь того, что вот-вот услышу. Но он выдыхает:

– Закончили, девочки. Завтра жду снова. Женя, спасибо.

Идеальная Женя делает классический поклон. И улыбается хищной сценический улыбкой.

Глава 4
Алина
Вечерний класс

Фраппе. Открываем ногу в сторону. Три плие. Деми-ронд. И пти-батман с рукой.

– Ну спину-то держать надо, милая!

Голос Виктора слышен сзади, и какие-то пару секунд я всё ещё надеюсь, что он обращается не ко мне, хотя ощущение деревенеющих под его взглядом мышц не спутаешь ни с чем.

– Здесь напрягать надо! – Он больно тычет меня в бок. – И здесь.

Очередной тычок под лопатки. Там, где он касается, надолго остаются красные следы. А потом краснота сходит, и проступает синюшность. Ещё в Пермском я привыкла смазывать синяки «Лиотоном»… Запах отвратительный, зато реально работает – только мазать надо толстым слоем. Но накануне вечером я перерыла комнату вдоль и поперёк и не нашла его: и куда только сунула?

А ещё вчера я сорвалась и впервые за последний год наелась так, что больше не лезло. Наелась её котлет.

К вечеру от голода у меня сводило живот. Может, сказывается стресс, но мне хотелось мяса, да так, чтоб посочнее и пожирнее. Она, как и накануне вечером, жарила котлеты. И, конечно, предложила мне, а я не удержалась.

Мясо я ем регулярно, но в основном постную говядину. А тут – котлеты. И не какие-то там на пару, а жаренные на настоящем масле! Да и запах стоял такой, что слюна разом переполнила рот. Короче, я набросилась: лопала одну за другой, так что жир капал с подбородка.

Вымазавшись в жиру, я потянулась в буфет за салфетками. Пачка лежала за стеклом, но пока я возилась с ней, случайно задела соседнюю деревянную створку. Рассохшаяся так, что не входила в проём, она приоткрылась, выставив напоказ содержимое буфетной полки. Стены выстилал густой мох плесени, похожий на чёрный меховой ковёр. А в глубине плотным рядом стояли хлебные буханки, высохшие и скукожившиеся, как жуткие мумии.

Я к хозяйке: «Тут хлеб испортился у вас…». А она у плиты копошилась, в мою сторону даже не взглянула: «Да я же, дочка, как войну пережила, ни разу ни горбушки не выбросила… Это всё ещё ничего, пригодится… Кое-что срезать, в молочке размочить, и в котлетки вот пойдёт…».

Она что-то ещё рассказывала про то, как, убираясь в бараке, в котором их разместили в эвакуации, радовалась, случайно найдя в каком-то углу зачерствевшую до состояния «дерева» корку. А у меня в голове вертелось только одно: «в котлетки пойдёт… в котлетки…».

Тошнило меня долго. Как в лучшие годы, когда я тряслась за каждый грамм веса и после любого перекуса меня выворачивало наизнанку. В то время мне казалось, что это нормально, я «просто следила за весом». Пока кости не начали выпирать. И болеть. Пока голова не начала кружиться в обычном плие. Мне было пятнадцать, когда куратор нашего курса вызвала меня к себе. Обычно у нас ругали за лишний вес, но со мной всё было наоборот. «По технике откат, по общеобразовательным откат», – констатировала она.

Я и в зеркале каждый день этот откат видела. Серое лицо, круги под глазами, а волосы… Я в слив ванной боялась заглядывать. Тогда казалось, что прекратить просто. Ну что такого, разве сложно оставить в желудке то, что съел? Но вышло по-другому. Тошнота не проходила, голова весь день кружилась – жесть ещё та. Я терпела, как могла, так и шла в класс, стиснув зубы, а наклоняясь в пор-де-бра, боялась, что меня вырвет прямо под ноги соседке по станку.

Вообще, два пальца в рот и слабительное – наши лучшие друзья, особенно перед контрольной аттестацией в конце года. Все трясутся перед взвешиванием, снимают даже серёжки. Я тоже так делала, а когда в подростковом возрасте тело начало меняться, перепугалась так, что начала «следить за весом».

Теперь, сидя на грязном полу в туалете, я вспоминала, сколько времени проводила раньше в той же позе. «Столовая – туалет – класс» – вся моя жизнь. Мне казалось, что вместе с рвотой из меня выходило несовершенство, никчёмность, слабость, боль, промахи – всё, что мешало мне быть лучшей. Я готова была на жертвы ради собственного будущего, а оно представлялось далёким и прекрасным. Но сейчас оно, кажется, вот уже, как на ладони. Я подняла руку и разжала пальцы. Пусто.

Она всё ещё толклась у плиты, когда я вернулась на кухню. Ссохшаяся, как тот мерзкий хлеб, и сгорбленная старуха медленно раскачивалась из стороны в сторону, а её тень, скользившая по стене, походила на оплывший огарок свечи. Сняв с огня очередную порцию котлет («Завтра кошечкам отнесу, ждут ведь, мои хорошие…»), она отошла к столу за миской фарша. Она двигалась от плиты к столу и обратно, а потом к почерневшей от ржавчины мойке… Но тень оставалась на месте.

Да, я могла поклясться в том, что видела. Точнее, её тень – та, что силуэтом походила на свечной огарок, – двигалась, но была и ещё одна. Недвижимая. У плиты, там, где на стене плясали отсветы бледно-синего пламени горевших конфорок. Как только старуха вернулась туда, темнота сгустилась прямо за её спиной. Мгновение спустя я сморгнула видение, и оно рассеялось, растворившись в шедшем от плиты горячем мареве. Померещилось – не иначе.

Я научилась подмечать неестественные тени ещё в детстве, когда впервые встретила Призрачную балерину. Она появлялась точно так же – из тёмных пятен, мельтешивших перед глазами на ярком солнце, из неестественно, против света ложившихся теней… Но только что мне просто померещилось. Это не могла быть она. Не после стольких лет.

Впервые я увидела её в шкафу, где всё было пропитано маминым запахом. Тёмная тень, сгустившаяся в углу, обернулась девочкой в балетной пачке. Это она рассказала мне, что мама растворилась в танце. Что она стала Жертвой ради Воплощения.

С тех пор я дни напролёт просиживала в шкафу – поджидала Призрачную балерину. Когда она появлялась, мы обсуждали мамины номера – назвать это слабое подобие танца «партиями» язык теперь не поворачивается – и день пролетал быстро.

Вскоре мы с папой поехали в город – к доктору, у которого было много красивых игрушек. Он разрешил мне выбрать любую, и я взяла новенькую куклу «Беби-бон». Потом долго расспрашивал о Призрачной балерине. В конце доктор сказал, что я могу забрать куклу, но, если возьму, Призрачная балерина больше не вернётся. В моих руках была настоящая «Беби-бон» – такая, какую папа ни за что бы не купил, как ни выпрашивай. Я не смогла удержаться – увезла её с собой. И Призрачная балерина больше не приходила ко мне.

Пока я возилась с куклой, доктор долго что-то говорил папе, но в конце концов отец, не любящий ходить вокруг да около, прямо спросил, не сумасшедшая ли я. Его лицо просветлело, когда врач ответил, что это не так.

А ведь Призрачная балерина предупреждала меня, чтобы я не рассказывала папе о том, что случилось с мамой.

Но дети во дворе кричали мне в лицо, что она сбежала от отца и от меня тоже. А я верила, что это не так, и хотела, чтобы и папа знал правду: мама не бросала нас – она растворилась в танце! У неё не было выдающихся данных, но она осуществила своё предназначение, указав мне мой путь в балет – путь Воплощения. Эти слова Призрачной балерины я передала папе. И оказалась у доброго доктора.

Я привезла домой из города новенькую «Беби-бон». Купала её и одевала в «самострочные» неказистые платьица. Потом забросила, и в конце концов папа отдал её соседской девочке. Я давно бы выкинула эту куклу из головы, если бы не помнила, какой ценой она мне досталась. Я променяла на неё ответ на главный вопрос своей жизни. Ведь многие годы после встречи с тем добрым доктором я ждала возвращения Призрачной балерины, для того чтобы спросить, почему она обманула меня.

– Препарасьон первая позиция. Гран-плие по первой. Два пируэта ан деор закончить в аттитьюд круазе.

 

Экзерсис у станка закончен, мы работаем на середине. Я уже услышала, что у меня кривые ноги. Сутулая спина. Деревянные мышцы и косолапая стопа. Вдох-выдох.

Она мне не нравится, хотя я продолжаю убеждать себя в том, что в ней нет ничего плохого. Что плохая я, брезгующая гостеприимством немощной старушки. Но почему она вечно топчется вокруг, прикасается, будто случайно, присматривается, принюхивается? Да, я слышу, как старуха со свистом втягивает носом воздух, словно обнюхивая меня. От неё самой несёт сырым мясом и затхлостью с едва уловимым и странно неприятным привкусом сладости.

Я отворачиваю лицо от её гнилостного дыхания, но оно настигает меня, даже если отстраняюсь. Шаркая по коридору, она то и дело оглядывается, как будто боится, что кто-то идёт следом и вот-вот набросится прямо из-за спины. Шарк-шарк… Тишина. Шарк-шарк… Тишина.

Были бы деньги, я бы сняла другое жильё.

Даже ночью она не спит – делает фарш: если не на кухне, то прямо в своей комнате, мясорубка скрежещет, как будто когтями по железяке. Под дверью квартиры выстроилась батарея мисок для «несчастных животинок». Подъезд провонял мочой и кошачьей рвотой: похоже, «животинки» тоже не в восторге от её угощений.

Лёжа в постели ночью, я пялилась в темноту и ждала одного – тишины, но когда всё смолкло, стало только хуже. Мне мерещились какие-то шорохи, едва слышные скрипы. Укрывшись одеялом с головой, я замерла, боялась пошевелиться. Это плесень. Мне чудилось, будто разрастаясь из буфета, она ползёт через кухню, приближаясь к моей двери. Вот-вот она прорастёт сквозь щели и проникнет ко мне. Да, я чувствую запах – та самая сладковатая затхлость вытесняет воздух в комнате. Плесень разрастается больше и больше, ползёт по ковру.

Чёрные споры пожирают всё на своём пути, подбираясь ко мне. Я всё ещё лежу недвижимая – боюсь шелохнуться. Но они уже здесь, ползут по простыне. Чёрный саван укрывает меня. Я хочу кричать, но боюсь раскрыть рот. Вскидываю руки, чтобы закрыть лицо, но они покрываются чёрным. Плесень расползается по коже. Щекочет ступни, подмышки, живот. Я чувствую, как першит в горле – там плесень, разрастаясь, ползёт внутрь меня. Глаза! Мои глаза больше не видят! Передо мной копошащаяся тьма: прямо на слизистой, прямо на зрачках. Плесень покрывает всю меня. Мне не больно. Только щекотно и мерзко от её близости.

Интересно, когда она сожрёт меня, я стану её частью? Тоже стану плесенью?

Если так, то я знаю, что сделаю. Я выползу прочь. И поползу к Жене. К идеальной Жене. Я хочу прикоснуться к ней. Хочу пощупать, из чего сделаны её мышцы – не из стальных ли волокон? Я подползу медленно, так, чтобы она не проснулась. Подберусь совсем близко, коснусь её разметавшихся по подушке волос, почувствую аромат её кожи. А потом укрою её чёрным саваном. Растворю её в себе. Ты теперь принадлежишь мне, идеальная Женя!..

Я проснулась от странного звука за стеной. Металлический лязг с каким-то присвистом повторялся снова и снова.

От приснившегося кошмара на лбу выступил пот. Пришлось скинуть одеяло: было жарко, как будто я спала под десятком пуховых. Время на мобильнике – полчетвёртого. Стылый воздух комнаты холодил тело, словно касаясь кожи ледяными пальцами. Простыня отсырела, пропитавшись потом. Я снова укуталась в одеяло.

За окном выл ветер, задувая в щели рассохшейся рамы. Я отвернулась к стене и уткнулась носом в настенный ковёр – мрачный, как траурное покрывало.

Причина феерической слышимости обнаружилась утром, которое я провела в комнате, избегая встреч с ней. Сделала зарядку, комплекс приседаний, потом начала тянуться. И вот, улегшись грудью на пол в поперечном шпагате, я заметила порог под кроватью. Пришлось подняться и отодвинуть ковёр. Дверь. Между нашими комнатами, в скрытой ковром стене, была дверь. Подёргала – заперто.

Собираясь на занятия, я выжидала, пока возня на кухне стихнет, и была уверена, что мне удастся выскользнуть из квартиры не встретившись с ней, но просчиталась. Я столкнулась со старухой на лестничной площадке. Она раскладывала по кошачьим мискам тошнотворные котлеты, которые мне довелось попробовать накануне.

До сих пор я не находила ничего странного в том, что она кормит кошек: я не раз видела сердобольных бабушек, роющихся в акционных товарах в поисках просроченных сосисок «для кошечек». Замечала их и во дворах, в окружении кошек, бросающихся на еду, как оголтелые, и готовых попутно перегрызть друг другу глотки.

Но с ней всё было не так. Пока она возилась с мисками, кошки держались в стороне. Одни притаились на ступенях, ведущих вниз, другие – на чердачной лестнице. Все ощетинившиеся, с выгнутыми спинами и выпущенными когтями, готовые то ли к нападению, то ли к защите. Дёргались усы, учуяв аромат мяса, животные шипели и скалились, но не приближались к еде.

– Я раньше и домой пускала их, дочка, – зачем-то сказала она, заметив меня. – Да убирать за ними сил нет… А уж как поцапались там две аж до мяса, да ещё ножи со стола свернули, да обкромсались, ой! И не знала, что делать…

Она закончила раскладывать котлеты и, пальцами собрав жирные остатки с тарелки, вытряхнула их над мисками. А потом, шаркая и кряхтя, скрылась за дверью. В тот самый миг кошки слетели с мест. Стоило двери закрыться за ней, как они словно с цепи сорвались. Те, что посмелей, кусаясь и царапаясь, вырывали друг у друга добычу, а те, что поумней, – захватили свою долю и затихарились на лестнице, подальше от всеобщего гвалта.

Я знала, что стоит ей показаться из квартиры – даже и с добавкой – как кошки снова прыснут по сторонам. Бросят недоеденное и ощетинятся на ступенях. Какими бы голодными ни были, они не приблизятся к ней. Похоже, они знают что-то, чего не знаю я.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13 
Рейтинг@Mail.ru