У человека, который когда-то сказал ей, что у неё есть данные, похоже, не было глаз. Или мозгов. А возможно, и того, и другого. Да и сама новенькая ни зрением, ни интеллектом не блещет: Виктор орёт, как ненормальный, долбит одно и то же, а она, как назло, лепит всю ту же ерунду. Ну смешно даже. В пор-де-бра она как коряга – так и хочется пнуть. Представляю, как бы она завалилась, вот тут точно бы посмеялись.
Ей бы индивидуалок с Виктором, да он так занят постановкой, что не возьмёт. А я бы очень удивилась, выйди она оттуда живой. Его индивидуальный класс – это феерия: орёт, скалится чуть не до рычания, хватает за руки, за ноги так, что остаются синяки. Ударить может запросто. Из репетиционного зала выйдешь либо прямо на сцену, либо вынесут вперёд ногами.
По сути это то, что с Каринкой было. Перезанималась так, что крыша зашуршала – приспичило во что бы то ни стало всем доказать, что она – Воплощение. Роль мою хотела получить, да так сильно, что поверила в легенду и потащилась в Вагановский зал. Она ждала, что в полночь сама Ваганова выйдет к ней и расцелует в обе щёки!
Как же достал этот инстаграм[1]! Уроды, которые админят страницу «Наша Вагановка», совсем страх потеряли: кости мне моют. Мол, мы с Каринкой не поделили роль, и вот у неё травма. «И неужели Женя Пятисоцкая ничего об этом не знает?» Одно могу сказать: дегенераты. Сами-то вы кто такие? Балетные маньяки, охотящиеся за новыми звёздами, чтобы урвать кусочек их будущей славы до того, как те вознесутся на Олимп и будут смотреть на вас сверху вниз, как на букашек!
Стоят с биноклями прямо на улице, репетиции им, видите ли, хочется увидеть. Даже лестницу приволокли – мы на втором этаже занимаемся – чтобы снимать из-за окна. Ну, нормальные люди вообще? Естественно, вся эта лажа потом сливается в соцсети – открыла на днях и чуть не поседела. Они ещё и наотмечали меня на самых дурацких фотках: там, где лицо перекошено или движение в процессе выглядит кривым. В такие моменты реально задумываешься, зачем этим людям вообще голова, если она по жизни отключена?
И эти фотографии – эти тупые фотографии – они будут ещё своим внукам под нос тыкать с гордостью. Мол, а вот ранние репетиции великой Евгении Пятисоцкой. Мы её живьём видели. И она даже ручкой нам помахала. Дебилы, и этим всё сказано.
Теперь вот им надо вытрясти наше с Каринкой грязное бельё. Я уж надеялась, что забыли об этом, а вот как бы не так! «Карина Макарова, возможно, пропустит выпускной спектакль», «её будущее в балете теперь под угрозой» – фраза-то какая, как из книжки! Один фрик даже умудрился выдать: «Макарова менее техничная, но у неё полёт!» Полёт, слышали, а? Полёт! Да где вы взяли-то этот свой «полёт»? Не иначе, как содрали опять с какой-то книжки или документалки. А я бы им сказала: «Какой полёт, идиоты? Полёт здесь никому и не снился! Как бы точку удержать да не завалиться на двадцатом фуэте – это реальность. А полёт – ну, правда, – это глупость какая-то. Нет никакого полёта!»
Они ведь и в личку мне умудряются писать: «Женя, а вы не в курсе, что на самом деле случилось с Кариной? А вы общаетесь? А как она?».
Меня трясёт, когда читаю этот бред. «Что на самом деле случилось» – как будто тут у нас просто вселенский заговор против Карины. Сдалась она всем и каждому!
И вот они ждут, конечно, что я отвечу: «Да, знаю, что на самом деле случилось. Эта курица поверила легенде про Вагановский зал и припёрлась туда в полночь. Всю ночь она должна была танцевать, чтобы доказать призраку Вагановой, что она Воплощение, или… умереть.
Но всё вышло куда прозаичнее: эта корова оступилась – а ведь весь вечер пуанты для лучшей сцепки натирала канифолью – и навернулась. Колено вылетело. Банально вылетело колено, и задолго до конца ночи она уехала из академии на скорой. Да, конечно, мы общаемся – чем же мне ещё заниматься? Целыми днями я просиживаю у кровати этой калеки и вытираю ей слёзы и сопли. О, она чувствует себя ужасно!»
Но я сдерживаюсь. Я отвечаю, как святая: «К сожалению, сейчас мне известно не больше, чем всем остальным: Карина оступилась на репетиции и травмировала ногу. Спасибо вам за поддержку, благодаря ей она чувствует себя лучше».
Внутри у меня всё кипит: «Убейтесь уже все об стену! Падальщики! Запахло мертвечинкой, и вы тут как тут! Бесите все! Бесите! Бесите!»
Они и про Дашку вспомнили. Опять поток сообщений во все мессенджеры: «Неужели вы репетируете в зале, где умерла Дарья Савина?», «Это тот самый зал Вагановой?», «Почему Карина находилась там ночью?». И вот они ждут, что я буду тратить время, чтобы отвечать на эти тупейшие вопросы.
Да что вопросы! У людей хватает мозгов писать, что смерть Даши, мол, прямое подтверждение легенды Вагановского зала, а Карина-то была там и не сдохла… «Карина Макарова танцевала ночью в зале Вагановой и вышла оттуда, значит, сама Ваганова признала её живым Воплощением Искусства!» Ну-ну, котики мои, вышла! Выползла на карачках, если быть точнее. Так-то Ваганова ей показала, кто здесь Воплощение!
И почему вокруг Воплощений так много откровенно бредовых легенд? Неужели недостаточно одного того, что в нашем нелепом мире рождаются Воплощения Искусства? Это ведь само по себе невероятно! Нет же, людям мало этого, они придумывают одну сказку за другой.
Хорошо, предположим, в Вагановский зал каждую ночь приходит привидение самой Вагановой. Станцуй для неё «ту самую» комбинацию, и она признает тебя Воплощением – погладит по ручке, поцелует в лобик. Допустим, всё так. Но если вы верите в это, то верьте и в Жертв! Та, что не станцует, та, что не выйдет из зала на своих двоих – как она может быть Воплощением? Жертва чистой воды!
Дашкина смерть, Каринкина травма только для того случились, чтобы освободить мне путь на сцену – вот она логика! Да, они не растворились в танце – но кто из вас видел это самое «растворение», кто знает, что это вообще такое? Никто не видел. Никто не знает. Потому что это выдумка чистой воды! Просто легенда. И хочется вам верить в эти бредни, не замечая очевидного? И Дашу, и Карину само Искусство принесло в жертву ради Воплощения. Ради меня.
Нет же. Эту логику «диванные эксперты» принять не способны. Как угодно выкрутят, но только чтобы Пятисоцкую Воплощением не признать. Вот и несут откровенную ересь, так что читаешь, и глаза взрываются.
Есть, конечно, комментаторы поадекватней. Они пишут что-то из серии: «Давайте оставим девочек в покое, у них на носу важное выступление, а там и до выпуска рукой подать. Карина восстановится, а у Жени, безусловно, большое будущее, но все эти события и скандал вокруг них могут помешать им настроиться…» Но их быстро затыкают, мол, девочкам надо привыкать к публичности, они ж в балетную элиту метят!
Потом вступают мои любимчики: «Женя родилась звездой, и этого ничто не изменит!», «Женечка, ты будущая прима, не слушай никого!», «Любим и поддерживаем нашу Женьку!».
Это панибратство, конечно, тоже подбешивает. А что делать? Приходится лайкать и отвечать даже временами. Ну вот как пропустить такое: «Женечка, каждое ваше фото и видео с вами, как лучик солнца!»
Ах-ах-ах! Долбаный лучик солнца! А вёдра пота – не слышали? А жуткие кривые пальцы, такие, что в шлёпках стыдно выйти! Какой там лучик солнца?!
Но это я в себе держу – не для инсты. Ещё как повесится кто-то из этих фанатиков, а свалят опять на меня. Поэтому я отвечаю: «Вы даже не представляете, как я счастлива слышать подобное! И как тепло у меня на душе от мысли, что вы, мои друзья, рядом со мной. Я работаю в надежде с каждым днём радовать вас всё больше!»
Иногда, правда, вместо «на душе» вставляю «на сердце», «тепло» заменяю на «светло», а «мои друзья» – на «мои родные люди». Последнее мне Каринка подсказала. Ну, точнее, она как-то показывала мне своё сообщение в директе одному из фанатеющих дегенератов. Там она о фанатах говорила «мои родные люди».
А на следующий день у нас в классе снимали очередную документалку для канала «Культура». У меня, конечно, брали интервью. Спросили и про поклонников, мол, не мешают ли учиться, ведь такое пристальное внимание только ещё к будущим артистам может сбивать. И тут я выдала: «Поклонники для меня – по-настоящему родные люди. У нас одна страсть – балет, и она связала нас навеки». Каринка губы кусала за моей спиной, но это я уже потом, на видео, заметила. И улыбнулась.
А сейчас улыбаюсь, глядя на новенькую. Слониха. К тому же деревянная. Да ещё и зашуганная какая-то. Трясётся, едва Виктор повернёт голову в её сторону. Прям видно, как её колотит. Меня, правда, тоже временами потряхивает из-за него, но это если умудриться особенно взбесить. Сегодня он близок к этому, потому что много говорит. Орёт. Он обращается, конечно, не ко мне, а к новенькой в основном, но это его писклявое «музика», да ещё «по-де-буа» вместо «пор-де-бра», «елеве» вместо «релеве» – о, до чего бесяче звучит! Этот доморощенный знаток французского произношения на самом деле то ли из Соль-Илецка, то ли из Усть-Каменогорска. Короче, откуда-то оттуда.
19 марта
Иду, иду, иду. Невский, Стремянная, а вот и мой закуток. Глухое неприметное место, даром что до Невского рукой подать. Два шага до дома, который я в кошмарах каждый день вижу. И в котором я живу.
Иду, и ноги подкашиваются: опять туда возвращаться. Тёмный двор-колодец. Вонючая лестница. Когда поднимаюсь по вытертым ступеням, слышу эхо собственных шагов, как будто кто-то идёт за мной. Стоит остановиться, и звук чужих шагов тоже стихает. Оборачиваюсь – позади темнота. Но долю секунды я ещё слышу его. «Кто ты? Зачем ходишь за мной?»
Как сказать маме, что из общаги меня выгнали, как объяснить всё? Не знаю.
Скоро потеплеет, и сюда, на угол, снова привезут тележку с мороженым. Стас обожает трубочки с карамелью, по три штуки трескает, сколько я ни ужасаюсь. «В детстве были одни вафельные стаканчики да эскимо, а теперь столько всего… Не удержаться», – так он говорит. О форме вообще не думает, но выглядит отпадно – куда только всё уходит? Со мной не так. Питаюсь одними огурцами, и всё равно бока висят. Ужас просто.
Теперь Стаса только в классе вижу, а рядом с ним, конечно, Елецкая. Такая маленькая, тонюсенькая, костлявенькая, что смотреть страшно. Но Стас её только и видит. Обманщик. Меня в упор не замечает. Даже когда в коридоре после репы чуть не столкнулись, молча мимо прошёл. Как будто и не было ничего.
Никогда не забуду, как он выбросил ту программку. Разорвал и швырнул в урну. «Ничего там не было!» – он врал, конечно. Он тогда узнал, что с нами будет. И не сказал мне. Надо было к стенке его прижать, вытрясти это! Но я, как всегда, размазня…
– Ну как ты можешь не верить? Ты же танцовщик! – В ушах звучит мой собственный голос.
– Да ну тебя! – отмахнулся Стас. – Программки типография печатает. Они все одинаковые! У тебя, у меня, вон у той тётки… – он показал на пожилую даму в жемчугах, поднимавшуюся из гардероба в фойе. – С чего вдруг там будет что-то особенное?
– Ну давай только разочек попробуем! Искусство говорит с теми, кто способен услышать!
– И мы с тобой, конечно, те, кто способен! – Стас рассмеялся мне в лицо.
– Тебе что, пять рублей жалко? Мне же так интересно!
– «Пять рублей жалко»! – передразнил Стас. – А ты прям из «новых русских»! Ладно, достало спорить, давай.
Мы купили две программки. Это была «Пахита» в Михайловском, куда мы, как обычно, попали по контрамаркам – они всегда есть в училище. На галёрке под самым потолком были наши места. Там-то мы и решили открыть программы.
«Если обещаешь свою жизнь Искусству, оно будет говорить с тобой. О прошлом, о будущем, о чём угодно. Для этого и нужны программки. Кто-то видит только список действующих лиц и либретто, но Искусство способно сказать гораздо больше… Если ты из тех, кто слышит».
Это она мне сказала. Эльвира.
«Ну и как её вертеть-то надо, чтобы увидеть этот таинственный шрифт?» – даже попытка рассмотреть листки на свет ничего не дала. Никаких намёков, никаких ответов. Обычная театральная программа. Разочарование. И, как обычно, Стас оказался прав: если Искусство и решится поболтать с кем-то, то это будет кто угодно, только не мы…
Я смотрю на него, но… что с его лицом? Застывшие перекошенные черты. Смятый листок программки дрожит в его руках.
– Что с тобой? – беспокоюсь я. – Дай посмотреть!
Я тянусь к листку, но он отдёргивает руку.
– Ничего там нет! – Его голос звучит слишком резко. На нас оборачиваются зрители, рассаживающиеся вокруг.
– Эй, ты чего? – шепчу я. – Дай посмотреть!
– Да отстань ты! – выпаливает Стас и суёт программку в задний карман джинсов.
В антракте он выбросил её, так и не показав. Что в ней было, я знаю только теперь.
Мне говорят: «Повезло, что не отчислили». Но это ректорату невыгодно – скандал замять точно не удалось бы. А так всё тихо, шито-крыто. Ужасная тишина. Она вокруг меня сжимается стеной. Казалось, тяжелее всего должно быть в училище – никак не привыкну академией называть – но нет, хуже всего дома. Наедине с собой. Точнее, наедине с ней.
Дома – значит здесь, в этой ужасной квартире. Среди убожества: развалюшной мебели, выцветших и ободранных балетных афиш, скрывающих обшарпанные обои в жутком коридоре. Он ведёт в преисподнюю – не иначе. Оттуда она и выходит каждый день.
Я боюсь её. Сначала вроде ничего было, она всё что-то суетилась вокруг меня: «Может, покушаешь?», «Я ванную не занимаю, ты же после занятий», «Музыка мне не мешает, пожалуйста, практикуйся». А потом… Она же ведьма настоящая. Иголки какие-то везде в квартире понатыканы: в углах, в косяках дверных… Гетры мои исчезли сначала, а потом нашлись совсем в другом месте, истыканные какими-то длинными иглами так, что выглядели сшитыми. И надо ж было надеть их после такого! Теперь каждую ночь от судорог просыпаюсь, если вообще заснуть удаётся.
Вечерами она точит свои огромные мясные ножи: «вжих-вжих», «вжих-вжих». Они потом в раковине валяются окровавленные. И каждый раз, глядя на них, я спрашиваю себя: где она берёт мясо? Сколько раз сталкивались в продуктовом на углу: в мясной отдел она даже не заходит. А морозилка всегда забита.
Ночи напролёт она у моей комнаты простаивает – приходит после полуночи и стоит до самого утра, только половицы поскрипывают. И дышит так тяжело, со свистом, да ещё сама с собой разговаривает – не переставая бормочет что-то быстро-быстро. Раз только расслышать удалось, правда, не всё – только слова отдельные: «Острой иголочкой», «Шёлковой ниточкой», «Прибери, да зашей»… Совсем, похоже, того она уже.
К двери подойдёшь, прислушаешься – тишина. Шаг в сторону, и снова что-то скрипит прямо за порогом, и снова шёпот этот монотонный. У меня сердце колотится, как бешеное, дыхание перехватывает. Сжимаюсь, в угол кровати забиваюсь, и так сижу до утра. Глаз не сомкнуть, какой там сон! С рассветом она уходит. Тихо так шаркает, но я слышу. Идёт через кухню, потом в коридор и к себе. Всё стихает, и я ложусь, но лежу без сна. Жутко так, что ноги трясутся.
Трясутся они у меня и на занятиях. Ни одного па чисто. Поддержку не могу сделать, нет сил. И это за месяц до выпуска – да мне работы не видать! Конечно, после скандала ясно стало, что Мариинку и Михайловского не увижу, как своих ушей, но теперь вообще не знаю, чего ждать. Педагоги не кричат, как будто не замечают, как съехала моя техника. Теперь я для них что-то вроде мухи – отмахнулись и ладно. Я не знаю, как выдержу это. Как дотерплю до выпуска в этой жуткой изоляции, в этом кошмаре. Я включаю воду и рыдаю в душе после класса. Белугой реву.
Как же я хочу домой. Ужасная усталость. Такая тяжёлая, что кости ломит. И в голове какой-то сумбур. Всё крутится и крутится затравленный взгляд Стаса, когда нас застукали, вытянувшиеся лица репетиторов, крики ректора.
Я боюсь, что больше он никогда не подойдёт ко мне. Никогда не назовёт меня по имени. Услышать бы ещё хоть разок, как он его произносит! Пусть другие ненавидят. Пусть презирают. Пусть смотрят, как на отбросы. Он один для меня важен. Неужели нельзя у судьбы выпросить его одного? Не театр, не славу – его одного. Только бы он был рядом. Как раньше. До того, как начался этот кошмар.
Я плачу весь вечер. Тянусь, сотрясаясь от рыданий, в первой позиции – плачу, во второй, четвёртой, пятой – плачу. Этим вечером я не в классе. Она заперла меня. Заперла в этой жуткой квартире, и я опоздала на занятия. Я включила музыку на телефоне, начала разогреваться – и разрыдалась. Меня уже тошнит от собственных слёз. Я икаю и задыхаюсь, но стоит отхлебнуть воды, как истерика начинается снова. Я пыталась собраться – выдох, вдох – не помогает. Я опускаюсь в плие, опираясь на трюмо, и реву. Я тяну носок в тандю и реву. Я больно бьюсь ногой о кровать на рон-де-жамб – и теперь реву ещё и от боли.
Вчера подписалась в инстаграме на страницу фанатов Вагановки и уже начиталась о себе откровенной дичи. «Топочет, как слониха», «Да она косолапая», «Трясётся на плие, как будто штангу поднимает», «Красная, как рак» – это всё обо мне пишут люди, подглядывавшие с улицы за нашими занятиями в классе. Люди, которые ни разу не видели моего танца, ни разу не говорили со мной. Они подсматривали за мной и снимали на телефон сквозь грязно-мутное стекло. Где же им увидеть всё, как есть?
Только я могу показать им. По лицу текут слёзы, а по спине – пот, но я продолжаю. Держу батман на двадцать, тридцать, сорок счётов.
Она меня заперла.
Проснулась я поздно, после двенадцати. Поприседала, потянулась, пошла в душ. Я поняла, что её нет, почти сразу. Было тихо. Очень тихо. Когда она дома, слышно то шарканье её стоптанных тапок, то скрежет мясорубки, то шорох газовой колонки… Сегодня не было слышно ни звука. И мне это очень понравилось. Я вдруг вздохнула свободно, ощутив, как приятно не чувствовать на себе взгляд этих мутных глаз. Приготовила завтрак и с удовольствием поела.
Позвонила папе. С тех пор, как я приехала, мы только в эсэмэсках переписывались: интернетом он не пользуется, а звонить не хотелось, чтобы не врать про общежитие. Но в конце концов я собралась с силами. Его обычное «слушаю», «принято», «на связи, дочь» звучали сегодня как-то даже мило. Я поняла, что скучаю по нему. Он спросил, хватает ли мне денег, и я ответила, что да. Ему ещё не перечислили подъёмные, а значит прислать мне ещё он всё равно не сможет. На еду и интернет есть. Пуанты вот, конечно, скоро менять. Обычно я убиваю пару за три-четыре недели, но эти уже дышат на ладан, хорошо, что есть ещё одни в запасе.
Я собиралась выходить около пяти, но долго провозилась, ища гетры. Так и не нашла, хотя была уверена, что вчера перед занятиями положила на трюмо. Наконец я оделась, взяла рюкзак, отодвинула щеколду замка, но… Дверь не поддалась. Заперто. Я дёргала ручку, щёлкала замком. Вспотела так, что пришлось снова снять рюкзак и раздеться, но ничего не помогало. Я решила, что замок заело где-то внутри, и бросилась в кладовку. Мне нужна была тонкая отвёртка или что-то похожее, чтобы пропихнуть её в щель и попробовать сдвинуть щеколду внутрь замка.
В кладовке я ещё не была, боялась, что заперта, но напрасно. Дверь легко распахнулась, и в нос ударил противный гнилостный запах. Нащупав выключатель, я щёлкнула кнопкой, а потом вздрогнула так, что ударилась о дверной косяк. Передо мной была голова. Бледная кожа, пустые глазницы, а сверху копна растрёпанных волос. Мертвец… От ужаса у меня затряслись руки, но мгновение спустя обман зрения рассеялся: это оказался всего лишь керамический бюст. Сердцебиение стихло не сразу. Я становлюсь слишком нервной.
Это была голова мужчины – у бюста были крупные грубые черты лица – в обрамлении торчавших во все стороны волос старого парика. А вокруг на стеллажах громоздились какие-то ящики, коробки, банки. Я начала шарить на полках. То и дело чихая от пыли, я открывала коробку за коробкой в поисках чего-то, похожего на инструменты. Должно же быть в этом доме хоть что-то! И здесь действительно что-то было. Много чего. Первыми я нашла волосы.
Коробка показалась лёгкой, и я сняла её со стеллажа, чтобы проверить те, что стояли за ней, но уронила на пол, не удержав. По грязному линолеуму рассыпался целый ворох волос: тёмные, светлые, рыжие. Одни жёсткие, как мочалка, и спутанные, другие мягкие и гладкие… Но они были не капроновые – не такие, из каких делают искусственные театральные накладки. Невольно я провела рукой по собственной голове. Они человеческие.
У меня сжималось что-то в желудке, когда я прикасалась к ним, собирая с пола. На волосы налипли какие-то ошмётки, то ли бывшие в коробке, то ли валявшиеся на полу и раньше. Они походили на клочки шерсти, к которым присохли какие-то сморщенные коричневые огрызки. Руки тряслись от отвращения, когда я сгребала их в охапку вместе с волосами, чтобы затолкать в коробку. Мне было противно, что всё это касалось моих ладоней, оседало на одежде. Тошнота подступала к горлу от запаха гнили, но это оказалось только началом.
Вместе с волосами из коробки выпал и небольшой мешочек, из которого высыпались… Зубы. Да, это были золотые зубы. Чьи-то зубы. От ужаса я подскочила на ноги. «Нужно собрать это. Положить на место. Иначе она поймёт, что я видела». Я схватила мешочек с пола и раскрыла пошире, чтобы захватить валявшееся на полу тканью, не касаясь пальцами.
В мешке были ещё и ювелирные украшения. Серьги, кольца. Причём обручальные. Не одно, не два – много, и все разных размеров. Собрав всё с пола, я затолкала мешок в коробку.
Мне хотелось захлопнуть дверь, сбежать, но стоило ступить за порог кладовки, как понимание ударило в голову: бежать некуда. Разве что в собственную комнату, пропитанную запахом плесени, чёрными пятнами расползшейся по потолку. Она заперла меня. И мне нужно выбраться. Да, в тот самый момент я осознала – это она меня заперла.
Я уже и так жутко опаздывала, нужно было шевелиться. Вернувшись в кладовку, я снова принялась перерывать ящики один за другим. В каком-то диком исступлении я рылась на всех полках, во всех коробках, но не находила ничего, что могло бы помочь мне выбраться.
Старое тряпьё, какие-то куклы с ввалившимися глазами, обувь… Много обуви. И почти вся – одинаковая, но разных размеров. «Калоши» – по-моему, это так называется. Вроде как их носили раньше в дождь поверх другой обуви. Я видела такое в каких-то старых фильмах. Здесь был целый ящик калош. Чёрные, из толстой одеревеневшей резины, они были свалены кучей. Судя по разнице размеров, здесь были и женские, и мужские, и детские – слишком много, как будто полгорода гостило в этой квартире, и все забыли калоши. Зачем покупать столько абсолютно одинаковой обуви? Не иначе как старуха страдает патологическим накопительством и, похоже, давно.
Ещё здесь были пуанты. Целая коробка, забитая до отказа. Старые, рваные, с растрёпанными лентами, разбитым стаканом и вывороченной стелькой они воняли так, что сперва я пожалела, что открыла коробку. Но потом мои сожаления испарились, как дым.
Я увидела свёрток тонкой полупрозрачной бумаги. Руки сами потянулись к нему, а внутри я нашла чистые и абсолютно новые пуанты. Аккуратно пришитые атласные ленты, идеально подрезанная стелька – кто-то с любовью подготовил их к танцу. Но было очевидно: их носок никогда не касался паркета. Я перевернула их, чтобы убедиться – ткань пятачка абсолютно чистая, без единой царапины. Внутри то же самое – ни жёлтых разводов от засохшего пота, ни бурых от кровавых мозолей. Там, на внутренней поверхности сбоку я заметила вышитые инициалы. Это была не маркировка фирмы – её я вообще не видела, – вышивка была сделана вручную. Только две буквы – «А.А.». Надо же – как мои! И размер, похоже, не больше четвёрки – мой…
Даже если старуха когда-то танцевала и сносила все эти пуанты, валявшиеся теперь вонючей кучей, словно груда тухлой рыбы под палящим солнцем, эти – точно не её. Чужие, и не только по инициалам, но и по размеру. Не похожие ни на «Гейнор», ни на «Гришко», кто их сделал? Два свежеиспечённых рогалика, покрытых розовой глазурью. Они даже – или мне только казалось – не впитали этот мерзкий запах! Пролежали на помойке неизвестно сколько, но их не коснулась ни вонь, ни грязь.
Рядом с коробкой пуантов был ящик поменьше. В нём я нашла старые театральные программки, отпечатанные на пожелтевшей шершавой бумаге. Похоже, она собирала их годами. Я взяла в руки ту, что лежала сверху. Стиль Мариинского: обложка с бело-синим занавесом, такая, какие они печатали раньше, правда, выцветшая так сильно, что название театра почти стёрлось. Но странно было другое. Внутри не оказалось либретто со списком действующих лиц. Вместо этого на странице был отпечатан короткий стишок:
Тот, кто верен день из дня,
Будет награждён.
Тот же, кто предаст меня, —
Мукам осуждён.
Я взяла в руки следующую программку и прочла два четверостишия:
Верность мне ты докажи,
Клятву не забудь.
Жизнь свою мне предложи,
Жертвою ты будь.
Ближе, ближе подходи,
Слушай шёпот мой.
Знай, кто жизнь мне посвятил,
В смерти есть живой.
Я открывала буклеты один за другим, и в каждом были стихи. Выдернув одну из программок из глубины коробки, я прочла:
В вое ветра за спиной
Слышишь шаги.
Я иду вслед за тобой,
Знай. Берегись.
Траур вечный день из дня
Будешь носить.
Погубившему меня
В жизни мёртвым быть.
Что это? Чья-то странная шутка? Зачем она хранит это?
У меня вдруг закружилась голова, я едва не упала. Схватилась за угол полки, и, стараясь удержать равновесие, спустилась с табуретки, на которой стояла. Потом вдохнула поглубже, но от спёртого воздуха стало только хуже. На несколько секунд я закрыла глаза, а когда открыла, он смотрел на меня. Бюст. Жуткие пустые глазницы. Прямой, словно взмахом ножа прорезанный рот. Бледная кожа мертвеца. Он видел, что я только что делала.
Я выскочила в коридор и захлопнула дверь. Вокруг было темно. Мобильник лежал на трельяже в прихожей. Семь часов – о том, чтобы попасть в класс, можно было забыть. Внутри вдруг поднялась дикая ярость. Мне хотелось кинуться на эту дверь, снести её с петель. Я торчала в вонючей заваленной хламом кладовке, а должна быть в классе! Завтра репетитор порежет меня на ленточки и предложит идеальной Жене нашить их на свои пуанты! Она будет танцевать в них главную партию через две недели. О, как она будет хороша!
Ненавижу проклятую старуху.
Замок щёлкнул, и распахнулась входная дверь: она.
Даже сейчас, когда сажусь в деми-плие и трясусь от рыданий, внутри всё закипает от злости, стоит только вспомнить её взгляд. Эдакая бабушка – божий одуванчик: «Батюшки, ты ещё дома! Неужели не смогла открыть дверь?»
Она сказала, что пошла кормить кошечек. Это занимает полдня, ведь она ходит по всему району, заглядывает в каждый подвал, в каждую щель. У закрытых подворотен простаивает по полчаса, если никто не выходит – кто же позаботится о «несчастных животинках», кроме неё?
Но сегодня был особенный день. Всё время до вечера – до того момента, когда мне было уже поздно идти на занятие – она провела, шатаясь по дворам. Потому что, возвращаясь в обед домой, заметила, что потеряла ключ! («Так перепугалась, дочка, что от сердца ажно две штуки съела – я их с собой всегда ношу…»)
И она снова пошла тем же путём: из двора во двор, из подворотни в подворотню, заглядывая в каждый подвал и щель, простаивая у закрытых дворов. И всё же вернулась домой ни с чем. Но – какая радость! – обнаружила ключ торчащим в дверях! «Вот же старая дура! – причитала она. – Забыла ключ в замке!»
Её история звучала складно. Голос казался извиняющимся: «Ох, доченька, совсем голова-то на старости лет отказала…». И всё бы ничего, но улыбалась она как-то странно. Да, половина её лица кривилась в странном подобии улыбки, а точнее усмешки. Она подходила ближе, прикасалась ко мне трясущимися скрюченными пальцами, словно извиняясь, и я чувствовала на лице гнилостное дыхание. От отвращения меня била дрожь. Я дрожала и не могла сдержаться: такой омерзительной она мне казалась. Мне хотелось оттолкнуть её, сбежать, не слышать её слов, не видеть мерзкую гримасу на её лице. Я уже едва сдерживалась, когда она вдруг отстранилась сама, и, как ни в чём не бывало, направилась по коридору в свою комнату. От звука её шаркающих шагов у меня внутри всё сжалось. «Старая ведьма!»
Напротив кладовки она замерла как вкопанная. «Свет! Я забыла выключить свет!»
– Ты в чулане была?
Не «дочка», а «ты». Ненавистный голос вдруг растерял фальшивые извиняющиеся ноты, он скрипел, как её проржавевшая насквозь мясорубка. Старуха стояла спиной ко мне, но я знала: она не улыбается больше. Её лицо сейчас сморщено, как гнилое яблоко, и злобно перекошено.
Я ответила, что вошла, чтобы поискать что-то из инструментов, когда не смогла открыть дверь, но ничего не нашла.
– Не испугалась Сергей Мироныча-то? – она как будто хохотнула.
Я не сразу сообразила, о чём она спрашивала. В ответ на моё молчание старуха развернулась ко мне. В глубине чёрного коридора в отсветах мутно-жёлтого света, сочившегося из кладовки, её черты казались размытыми, словно смешавшись с темнотой, они стали её частью.
– Киров у меня там, видела же?
Я, наконец, поняла, что речь шла о бюсте, и кивнула.
– Театр-то Кировский был… Там бюсты его в каждом углу стояли. Даже шутили у нас, что, мол, от бюста к бюсту иди – так на сцену и выведут. А потом Советский Союз-то всё… Ну, кому они нужны? Так мы и растащили их по домам: кто на дачу зачем-то уволок, а я вот капусту раньше придавливала, когда солила… Это мне небольшой достался – зато какой! Красавчик! Девчонки смеялись, что я – незамужняя – самого завидного жениха из театра увела…
– А что у него на голове? – не удержалась я.
Старуха заглянула в кладовку.
– Да он же упал у меня, дочка. Полголовы снесло, только лицо и осталось. Ну, а мы с ним уже тридцать лет бок о бок, куда его – не выбрасывать же… Парик вот надела. Это из тех, что мамка после войны делала.
Старуха выключила свет в кладовке и прикрыла дверь.
– Мачеха моя. После войны народ-то был… Кожа трескается, ногти ломаются, волос ни у кого не было. А она парики, шиньоны делала, ну и вот как-то продавала из-под полы. Бабы к ней ходили, партийные даже – приходили «три волосины», а уходили «шик-блеск»…
Опять этот жуткий звук. Мне казалось, что я снова слышу скрежет её мясорубки, но это она смеялась.
Вернувшись в комнату, я ещё долго слышала за стеной её надрывный хохот. А сама еле сдерживалась, чтобы не разрыдаться. Давила, душила слёзы – даже включила «Lascia ch’io pianga» Генделя, под которую люблю заниматься. Но сегодня музыку я не слышу. В такт не попадаю, собственных движений не чувствую – как будто танцует кто-то другой.