© И. С. Потанина, 2018
© Е. А. Гугалова, художественное оформление, 2018
© Издательство «Фолио», марка серии, 2015
В воскресенье, 16 февраля 1930 года, Харьков весь день засыпа́ло снегом.
Драли втридорога не жалеющие лошадей извозчики. Деловито щупали фарами путь редкие авто. Обледеневший внутри и снаружи спецтрамвай, опустив забрало и отчаянно визжа, расчищал рельсы Пушкинской, заодно подвозя ближе к театру горстки благодарных попутчиков. Матерились, но упрямо шли к цели недовольные саботажем погоды начальники. Скользили по протоптанным ими тропам обрадованные негородской белоснежностью романтики. Со всех сторон столицы, нервно заслоняясь от снега или счастливо подставляя ему лицо, оживленно переговариваясь или тихонько нашептывая что-то нежное, толпой, парами или поодиночке почтенная публика пробиралась к Национальному театру оперы и балета.
Долгожданная премьера должна была состояться при любой погоде.
Тремя часами ранее директор вышеозначенного театра громко ругался на крыльце служебного входа. Надпись «День открытых ступней» на афише, а также плакатное «Культурный отдых нам всегда множит силы для труда» по стойкому убеждению страдальца должны были свести его в могилу. И это он еще не заметил сюрреалистичную растяжку на окнах: «Рев ревбалета – наша сила! А лебедей – на мыло!»
– Диверсия, – спокойно констатировал главный художник. – Причем, товарищ Рыбак, диверсия с вашей стороны. Это вы привлекли к оформлению служебных помещений невесть кого.
– Ох, да! Ох, да! – хватался за голову директор. – Но что мне было делать? Не мог же я в канун премьеры переключать вас на украшение какой-то про-хо-дной… Вы, товарищ Петрицкий, сценограф, а не про-хо-димец, – внезапный каламбур немного примирил директора с действительностью. – Вот почему я могу талантливо играть словами, а они – нет? В городе полчища литераторов, мы вон целый дом отгрохали и ими заселили…
– Еще не заселили… – все так же флегматично протянул художник. – Котлы отопления не готовы. И, пардоньте, что значит «мы отгрохали»? Партия, конечно, помогла, но все владельцы квартир дома «Слово» в ходе строительства исправно платили паи, причем немалые…
– Простите, – перебил директор совсем не извиняющимся тоном, – я забыл, что вы, Анатолий Галактионович, тоже из этих «словян». Кстати, почему? Вы ведь художник… А, да, паи… В общем, передайте будущим соседям, что во всей столице не нашлось текста для нормального театрального плаката про День открытых дверей.
Сегодня в театре проходил эксперимент. По образцу московского Большого и по совету приехавших оттуда коллег (то есть в совершенно обязательном порядке) перед премьерой балетного спектакля проводились «открытые танцклассы». Любой желающий мог зайти в театр со служебного входа и посмотреть, как занимаются танцовщики перед спектаклем. Задумывалось это как еще один шаг искусства к массам. Но все пошло не так. Все! От противоречащих понятию «искусство» дурных плакатов до того, что в предпремьерной суматохе забыли кинуть клич по профсоюзам, и на танцклассы собрались лишь журналисты и вездесущие театральные завсегдатаи, которые к «массам» не имели никакого отношения. К тому же задача «сделать балет понятней простым людям» отвлекала артистов, и грандиозная премьера могла провалиться.
– Зачем? Зачем я только согласился на эти глупые нововведения? – всхлипнул директор Рыбак.
– Струсили, – невозмутимо ответил Петрицкий. – Не смогли отказать покровительствующей инстанции. С кем не бывает?
– Р-р-р! Умеете вы, Анатолий Галактионович, утешить впавшего в отчаяние коллегу, – не выдержал Рыбак. Потом поднял голову, с тоской вчитался в растяжку на окнах и чертыхнулся: – Ч-черт! Полный театр разгильдяев! Пойду убью кого-нибудь, может, полегчает…
Внутри на проходной тем временем царила куда более воодушевляющая атмосфера.
– Грандиозная идея! Легендарная! Неповторимая! – твердила публика на разные голоса. Людей пришло не так уж много, но узкая лестница, ведущая на второй этаж к танцклассам, с потоком не справлялась. Образовалась давка.
– В толкотне, да не в обиде! – авторитетно подбадривал окружающих стриженный ежиком мужчина с повязкой «Корреспондент» на рукаве. – Ничего! Скоро любителям балета не придется тесниться, как сельдям в бочке! Я уже видел подписанный проект! Не сегодня, так завтра город начинает строительство «Театра массового действа». – Рассказчик широко расставил руки, изображая масштабы будущего заведения. – В нем будет и театр, и кинотеатр, и даже цирк! Оперно-балетная труппа обретет, наконец, нормальные гримерные и репетиционные. Зрительный зал вместит, цитирую, «2200 человек живого зрителя»!
– Это так бездушно! – вмешался старческий голос. – Мешать все в кучу можно только в ущерб атмосфере. Гардероб оперного театра и раздевалки в цирке не могут быть одним и тем же местом! А буфет? Хотите, чтоб пирожные с балетного антракта пахли дешевой колбасой из бутербродов кинотеатра? Фи!
– Я лично, может, не хочу. Но архитектор Бекетов считает, что смешение ничего не испортит, – ловко прикрылся чужим авторитетом корреспондент. – Понимаете, дореволюционный бекетовский проект нового оперного театра старые власти откладывали-откладывали, жадничали, как могли… А новые – оп! – и подхватили. Задачу подправили согласно текущим потребностям и выставили на конкурс для доработок. Причем старика, несмотря на его в обед 70 лет и неподходящее происхождение, к конкурсу тоже допускают.
– О! Раз бекетовский проект, то я на все согласна. Мастер, бесспорно, знает толк… Но, позвольте, где же будет стоять этот новый театр?
– Да практически тут. По ту сторону Карла Либкнехта. Вместо Мироносицкой церкви. Приказ о ее сносе тоже уже подписан.
Как типичный диалог в очереди, разговор сопровождался регулярным продвижением толпы на полшажка вперед и постепенно удалялся.
– А вот церковь жаль, – пряча лицо за вспышкой, прокричал вслед переместившимся на лестницу фотограф. – Не как учреждение, конечно, а как память. Черт знает что! Только я смирился, что трамвайщики добились решения о скором сносе Николаевского собора, он вроде действительно лишает поворачивающий трамвай обзора, так теперь и Мироносицкую собираются сносить? Да город облысеет весь без куполов! – Автоматически фотограф чуть заметным движением поправил парик. – Только представьте – промчишься вверх по Гоголя и не выйдешь к ажурным воротам с часовенкой. А если вы, пардоньте, с девушкой гуляете? Как же без лавочек для поцелуев? Где еще в центре встретишь укромное место, скрытое от посторонних глаз свисающими из-за церковного забора ветвями?
– Ну, знаешь ли, приятель! – фыркнул корреспондент уже практически со второго этажа. – Оттого, что тебе негде целоваться, государство не обязано содержать никому не нужные аварийные здания. Церковь все равно стояла бы заколоченной или открывалась бы, как Благовещенский собор, раз в месяц для концертов духовной музыки. Что за вредительство? А новый театр Харькову действительно нужен. Ломать, чтоб строить – это неизбежно. И это правильно! Тем паче, собираются ведь строить театр, а не какой-нибудь дом для партийных начальников.
Речь журналиста так понравилась присутствующим, что даже сорвала овации. Фотограф сделал пару удачных снимков и решил не возражать. Толпа довольно быстро рассосалась, переместившись в танцкласс, но проходную тут же наполнила новая партия посетителей.
– Держитесь рядом, крошки! – громко басила пожилая разряженная дама, обращаясь к двум своим спутницам весьма провинциального вида. – Тетя вас привела, тетя тут все знает, тетя вам все объяснит! – Дама решительно двинулась вперед, собираясь распахнуть небольшую дверь, расположенную прямо по курсу.
– Простите, вам туда нельзя! – Между дамой и дверью, переместившись ловким стремительным прыжком, возник высокий голубоглазый блондин с мягким голосом. – Эта дверь ведет в предбанник сцены, за кулисы. Там сейчас ничего нет. А классы проходят на втором этаже. Прошу туда! – Он указал на лестницу, где уже снова толпилось несколько человек.
Дама окинула советчика недобрым взглядом, но послушалась, резко развернувшись.
– Не будем терять время на осмотр сцены, – сказала она спутницам. – Нам нужно поскорее попасть в танцкласс. Это такой зал с зеркалами и станками, вы же понимаете? Я слышала, что сам Асаф Мессерер приехал из Москвы смотреть премьеру и проведет сегодня разминку с кордебалетом. Что? Что такое станки? Кто такой Асаф Мессерер? – Повторяя вопросы своих спутниц, она то и дело с ужасом всплескивала руками. – Поверить не могу! Вы что, серьезно? Станки я покажу, ну а Мессерер, это… Это новатор, гений, постигший все секреты мастерства, хотя начал учиться балету в том возрасте, когда балеруны обычно уже выпускаются из училища. Всего за два года этот самородок достиг такого уровня, что был принят на работу в Большой театр! И сразу внес огромный вклад в развитие советского балета!
Даму с большим интересом слушали уже не только ее сопровождающие, но и вся проходная.
– До 1922 года балет был совсем не таким, – рассказчице явно нравилось быть в центре внимания. – Тогда танцоры мало танцевали, но очень много говорили жестами. Буквально сделал пару па, потом стандартной примитивной пантомимой объясняет, что имел в виду. Например, в «Лебедином озере» мать принца выходила на сцену и вместо танца излагала речь руками: «Ты уже вырос (махала вверх), тебе двадцать лет (два раза поднимала руки с оттопыренными пальцами). Ты должен жениться! (Показывала на палец, где носят обручальное кольцо.)» На эти жесты уходило полбалета, пока Асаф Мессерер не плюнул на эти традиции и не стал вести свои партии без жестикуляции, показывая мысли и эмоции танцем. – Рассказчица сделала многозначительную театральную паузу. – И все увидели, как это должно быть, и сразу же признали верховодство нового гения.
– Ну, – вмешался тот самый голубоглазый молодой человек, – все было не совсем так гладко, но в целом вы все верно рассказали.
– Что значит «было не совсем так»? – переспросила рассказчица и, явно разозлившись, перешла в наступление. – Вы по какому праву вмешиваетесь, мальчик? Работаете в театре и думаете, что все о нем знаете? У вас, наверное, и сертификат дипломированного искусствоведа есть?
– Нет, что вы, – «мальчик» улыбнулся. – Сертификата искусствоведа не имею.
– То-то! Охраняете дверь? Вот и охраняйте себе. А балет доверьте профессионалам! – удовлетворенно хмыкнула дама.
Тут со второго этажа, чудом просочившись сквозь поднимающуюся публику, вниз прибежала хрупкая девушка в красной безрукавке.
– Товарищ Мессерер! Товарищ Мессерер, ну что вы застряли тут? Пора начинать разминку кордебалета, потому что скоро уже придут примы. Все ждут, что вы проведете класс!
– Сейчас-сейчас! – прокричал в ответ голубоглазый. – Дайте мне еще пять минут! Так интересно послушать, что говорят люди.
Последней фразой он скорее оправдывался перед ошарашенной дамой, схватившейся за сердце, чем отвечал девушке.
– Нет-нет, вам не туда, танцклассы наверху! Нет, вам туда нельзя! Им – да. Увы, они сотрудники театра. Что? Не грубите, я вас умоляю.
Народ все прибывал, и, шутки или любопытства ради, Асаф Михайлович Мессерер еще пару минут изображал вахтера:
– О! Вам, конечно, можно, – сказал он напоследок и посторонился, пропуская убийцу к сцене.
В пространстве за случайно попавшей под опеку великого танцора дверью в этот момент тоже кипела жизнь. Управдел Воробьев тщательно изучал полы в предбаннике, пытаясь понять, насколько правдивы жалобы сотрудников, утверждавших, что там всюду торчат гвозди. Он помечал мелом опасные места и сокрушенно цокал языком. Там, где управдел уже прошелся – то есть в данный момент прямо в оркестровой яме, – орудовал молотком и гвоздодером рабочий сцены, с большим трудом стараясь не принижать заслуги Воробьева и устранять не все торчащие гвозди, а лишь те, что пометил Воробьев. На сцене, с ловкостью заправской акробатки балансируя на шатающейся стремянке, колдовала над опущенным занавесом довольно грузная костюмерша.
Беседа костюмерши и рабочего при этом носила, как обычно, отнюдь не бытовой характер.
– А, скажем, Розы Люксембург? – спрашивал рабочий и громко шлепал молотком по очередному гвоздю. – Про нее знаешь?
– Да, Женечка, конечно, – отвечала костюмерша. – Бывшая Павловская площадь. Звалась в честь купца Павлова, который в 1830 году построил первый в городе магазин с твердыми ценами. Переименована в честь зверски убитой контрой Розы…
– Кто такая Роза Люксембург, я и сам знаю, – перебил Женечка. – Я про площадь спрашивал. А, например, Пушкинская?
– Бывшая Немецкая улица. Получила название в честь первых жителей, немецких ремесленников, которых к нам зазвал Каразин в начале XVIII века. К столетию Пушкина, то есть еще до войны даже, городские власти, как чувствовали, переименовали улицу в честь поэта, – монотонно забубнила костюмерша, но вдруг решила перестроиться: – Но вы, Женечка, не о том спрашиваете. Это же всем известные факты – никакого простора для работы историка. Спросите, например, про спуск 12 ноября. Как думаете, в честь чего Советы дали спуску это название?
– Хм… – Женечка как раз столкнулся с особо вредным гвоздем, который ни за что не забивался и даже не поддавался гвоздодеру. – Честно говоря, я думал, это старое название. 12 ноября – это же День Озерянской иконы Божьей Матери, покровительницы Слобожанщины. Даже я знаю, что в этот день икону привозят в Харьков, потому что она якобы дарит страждущим всевозможные исцеления… Крестный ход к храму так и не отменили… – На этих словах он раздробил половую доску в щепки, слишком сильно стукнув молотком. Но беседу не прервал. – Я, только не говорите никому, пожалуйста, сопровождал мать и лично видел, как один крендель стоял в очереди к иконе с партбилетом и умолял, чтобы Божья Матерь помогла ему пройти грядущую партийную чистку. Но официально этого как будто нет, ведь так? К чему бы нашей партии чтить религиозные праздники?
– Еще одна гипотеза! Неплохо! – Костюмерша закончила пришивать стилизованный серебристый серп и молот к одному краю занавеса и, удивительно легко подхватив стремянку, отправилась к другому концу сцены. – Предположение довольно интересно… – рассуждала она при этом. – А еще можно вспомнить, что 12 ноября проходили выборы в Учредительное собрание – чем не памятная дата, а? Сидит себе вредитель в горсовете и переименовывает улицы в честь контрреволюционных сил. А? Или еще Дни милиции можно вспомнить. Сам праздник-то 10-го числа, но празднуют с размахом, до 12 ноября точно не просыхают.
– Хватит ерничать! – обиделся рабочий. – Скажи уж прямо, почему так переименовали? И кстати, какое было прошлое название?
– Ох, молодо-зелено! Мне сложно даже представить, что есть харьковчане, не знающие название Бурсацкий спуск. В честь бурсаков – учащихся бурсы, в здании которой находится сейчас Институт политобразования. Что же касается нового названия, то точно я не знаю, но придерживаюсь теории, что спуск переименован в честь давней забастовки паровозостроительного завода. – Она вновь перешла на интонации экскурсовода. На этот раз восторженного и разгоряченного. – Событие громкое и значимое. 12 ноября 1912 года рабочие паровозостроительного завода объявили грандиознейшую забастовку, которая длилась много месяцев и, чуть ли не первая из всех наших забастовок, закончилась победой рабочих. Все началось с того, что наши рабочие присоединились к всероссийской акции протеста против жестокой расправы над большевиками броненосца «Иоанн Златоуст», – не прекращая лекции, костюмерша переставила стремянку и набросилась на новый кусок занавеса. – Губернатор Харькова психанул и арестовал предводителей акции. Тогда-то рабочие и отказались выходить на работу. И грозного «ах так, ну значит вы уволены!» не испугались, потому что весь мировой пролетариат, оповещаемый о происходящем подпольной газетой «Правда», почти два месяца передавал бастующим средства. В итоге арестованных отпустили, а хозяева завода согласились не чинить никаких репрессий против бастовавших и восстановили всех на работе. Это была звонкая пощечина капитализму и отличная победа!
– Приветствую, Нино́! – В этот момент на сцене появились сразу две звезды – солистка оперы и прима-балерина. Похожая на неспешный мощный ледокол богатырша и юркая гибкая малюсенькая лань. Контрастируя друг с другом, они казались еще ярче и еще значительнее. Говорила та, что покрупней. – Душа моя, у вас так интересно! Смотрю, не зря вы ведете эту свою секцию краеведов-любителей. Найди я время, обязательно записалась бы к вам в кружок.
– Кружок! – нервно хохотнула костюмерша. – Из ваших уст, Мария Ивановна, конечно, любое слово – золото. Но не настолько! Если бы уважаемый господин Розенфельд услышал, он, наверно, вас убил бы! – Она провела большим пальцем поперек горла и устрашающе нахмурилась. – Изначально это были изысканные чайные встречи любителей Харькова. Господин Розенфельд – ну, тот самый, совладелец кучи знаменитых доходных домов города, – коллекционировал истории, факты, легенды и все, что связано с Харьковом. И его отец коллекционировал. И его дядя. У них, у Розенфельдов, это фамильное, – рассказчица поняла, что слишком отвлеклась, и исправилась: – Так вот, он проводил интереснейшие открытые беседы о городе. Встречи эти закончились в начале войны, потому что Розенфельды уехали в Москву. В смутные времена, как вы понимаете, было не до краеведческих историй. Потом жизнь наладилась, я заскучала и попыталась найти кого-то из старых приятелей, интересующихся городом, и… поняла, что нужно начинать все заново. Подала заявку профсоюзу, они идею чайных встреч категорически отвергли, но разрешили открыть секцию при театре. И вот теперь я много лет уже как руководитель «кружка». Но слово это не приемлю.
– Но что же в нем плохого? – спросила стоявшая рядом с певицей балерина.
– Руководитель кружка, плесни-ка ты мне чайка! Для кружка́ кру́жка – лучшая подружка! – прокричал какой-то лысый мужчина, внезапно выскочивший на авансцену.
– О, нет! Мелехов! – простонала костюмерша Нино́. – Ты и так довел всех до белого каления похмельными текстами на плакатах об открытых дверях. Кто просил тебя врать, будто тебе поручено писать тексты? А теперь ты еще и про меня что-то сочинять начинаешь?
– Да не пил я! – отмахнулся мужчина. – Просто иногда мятежной творческой душе нужны просторы для реализации! И вообще я тут по делу. Должен сделать объявление. Граждане и товарищи, будьте осторожны, сцена закрывается! Директор велел зачистить территорию и закрыть дверь от греха подальше. В театре полно постороннего народу, а на сцене дорогие декорации.
– Я не уйду! – немедленно отрезала Нино́. – Мне еще изнанку занавеса почистить надо. Один рабочий сцены с похмелья нес макет универмага и перепачкал мне всю ткань!
– Да не пил я! – опять начал Мелехов.
– А я универмаг не носил, – невинно улыбнулся Женечка и переключился на дело. – Я б с радостью ушел, но ты договорись, чтобы товарищ Воробьев меня отпустил.
– Я здесь и я все слышу! – Управдел направился в оркестровую яму. – Сейчас проверю, что ты там наделал, и будем уходить. Ты, Мелехов, дай нам еще минуток 10.
– Прекрасно! – тут же сориентировалась певица. И пояснила явно для Нино́: – Мы как раз распевочку пройдем. Валентина берет у меня уроки пения, и нам важно почувствовать сценическое пространство. Десять минут, это, конечно, ничто, но за неимением лучшего…
Но десятью минутами дело, конечно, не ограничилось. Сначала бедняга Мелехов просто пытался всех призвать к порядку, потом стал грозиться выключить свет.
– Зря я, что ли, в осветительном цехе вести спектакль помогаю? Не только потому, что мятежной творческой душе нужны просторы, но еще и для того, чтобы кое-что узнать. Знаю, где ключ от щитка лежит, знаю, за каким щитком рубильник. Предупреждаю! Даю вам еще пять минут и устраиваю полное затемнение!
В ответ Нино́ по ту сторону занавеса грязными словами прокричала нечто про грязный низ занавеса, а певица с балериной, проигнорировав обращение, снова начали петь, переделав слова грустной арии Гальки из одноименной оперы на угрожающее: «Ах, если выключишь ты свет, считай, тебя, мой птенчик, больше нет!»
Но Мелехов тоже был упрямым. Ровно в десять минут шестого он действительно выключил свет. Наполненное мощным пением и мерцающим светом от то и дело зажигаемых спичек пространство сцены выглядело совершенно сюрреалистично. Еще минут через пять присутствующие сдались. Пение стало приближаться, и затаившемуся за кулисами Мелехову, от греха подальше, пришлось просочиться в предбанник и вжаться в стену, чтобы остаться незамеченным. Мимо прошел Евгений с керосиновой лампой, которая хранилась в оркестровой яме со времен массового и внезапного отключения электричества. Любезно освещая путь, он выводил всех остальных на проходную. Точнее, Мелехов думал, что всех. Пересчитав выходящих, он убедился, что нарушители покинули помещение и, закрыв дверь изнутри, включил освещение и отправился поднимать занавес. Будучи уверен, что рядом нет ни одной живой души, он набрал полные легкие воздуха и хорошо поставленным голосом пропел припев из «Дубинушки», ассоциирующейся исключительно с запрещенным Шаляпиным.
Технически Мелехов был абсолютно прав. Ни одной живой души рядом не было. Была лишь мертвая: распластанное меж софитов тело с невидящими выпученным глазами и искривленном в немом крике ртом зависло прямо над головой поющего.
В двух кварталах от здания оперного нетерпеливо пританцовывала у бабусиного подъезда семилетняя Ларочка. Чтобы не замерзнуть окончательно, она выделывала ногами что-то вроде чечетки, а руками изо всех сил била себя по бокам. Ой! Нога попала в скользанку и чуть не укатила вниз к дороге! Ближайшее окно тотчас громко и возмущенно затряслось. Бабуся Зисля, не открывая форточки, чтобы не напустить в кухню холод, грозно тарабанила по стеклу и жестами сообщала, что свернет внучке шею, если та ушибется, и вообще, если немедленно не прекратит теребить единственное свое пальто и не начнет вести себя как правильная барышня. Именно «барышня». Бабуся Зисля была добрая, веселая, но ужасно старомодная.
Ларочка послушно выпрямилась и даже сделала книксен, за что сразу была прощена и одарена беззвучными застекольными аплодисментами. Огромная оконная рама состояла из небольших разнокалиберных прямоугольничков, поэтому хлопающая в ладоши бабуся смешно распадалась на кусочки, напоминая рисунки из клетчатого блокнота тети Нино́.
Ларочка счастливо вздохнула, подумав о предстоящем спектакле. Балет – это ужасно красиво! И интересно! Если, конечно, знаешь сюжет. А Ларочка знала. Ведь тетя Нино́ – друг Ларочкиного отца, волшебница и костюмер оперного театра – рассказывала о будущей премьере много раз. Верней показывала. Прежде чем герои выступлений – и опер, и балетов, и обычных концертных номеров – появлялись на сцене, тетя Нино́ обязательно зарисовывала их. И «любопытный маленький Ларусик», рассматривая клетчатые листочки блокнота, все знала наперед о постановках.
– Хватит мечтать, беги! – Над ухом Ларочки раздался мягкий голос Сони – маминой младшей сестры и всеобщей любимицы. Соня была красоткой, а это, как говорила мама, ко многому обязывает. Прежде чем показаться на улице, Соня всегда подолгу возилась в комнате у зеркальной дверцы шифоньера. Затягивала пояс, перевязывала пуховый платок, доставшийся в наследство от какой-то из прапрабабок, посылала отражению загадочную полуулыбку и томный взгляд Веры Холодной, тщательно укладывала кудри, чтоб те небрежно падали на лоб… И лишь потом, наконец, выходила.
– Опоздаешь! – будто не сама была причиной задержки, весело прикрикнула Соня, и Ларочка, набрав полную грудь воздуха, помчалась вверх по родному Классическому переулку.
Это был всегдашний, проделанный уже миллион раз перед встречей с отцом ритуал. Сначала Ларочку вели к бабусе Зисле, кормили и расспрашивали про успехи. Потом, под надзором стоящей у подъезда Сони, отпускали бежать до ближайшего перекрестка. Там Лара поворачивала налево, глазами находила спешащего по Рымарской улице отца и принималась махать руками. Один взмах предназначался Соне – мол, все в порядке, папа уже идет за мной, можешь заходить в дом. Все остальные – отцу: мол, здравствуй, я снова пришла первая, и я уже лечу навстречу нашим новым приключениям. Без приключений ни одна встреча с отцом, разумеется, не обходилась.
Вот, например, – Лариса вспомнила, потому что как раз пробегала мимо желтой двухэтажки с малюсенькими окнами и крышей набекрень, – отец отыскал и открыл харьковчанам дом Врубеля. Сейчас, конечно, тут жило множество других людей. Прошли те времена, когда одна семья могла заграбастать в пользование целый дом! Но в прошлом, еще до Великой Октябрьской революции и даже раньше, второй этаж здесь занимала семья художника Врубеля. Его жена – известная оперная дива – целый сезон блистала в харьковском театре. Она исполняла партию Татьяны в «Евгении Онегине», и Врубель – вот что значит художник, оставшийся без дела! – переиначил весь ее костюм. Тетя Нино́ уже тогда отвечала головой за одежды артистов, потому заработала из-за экспериментов художника первую взбучку от начальства и первые седые волосы. Больше про Врубеля тетя Нино́ ничего не знала и знать не хотела. А вот Ларочкин отец – хотел. Исшагав вместе с дочкой весь город, опросив старожилов и затребовав в библиотеке никому не нужные подшивки древних газет, он раскопал про жизнь художника в Харькове тысячу интересностей. И про роспись с драконами на фасаде домика за «вафельной» церковью (такое имя церковь получила от Лары, потому как куда больше напоминала бутафорию с витрины кондитерской, чем грозный оплот старого режима). И про портрет купчихи Хариной, который Врубель писал-писал, да так, негодник, и не выписал (отец заступался за художника, но Ларочка считала, что тут оправданий быть не может). И про почтенного врубелевского папеньку, который целых 13 лет работал в Харькове и постоянно зазывал сына к себе, а тот не ехал (вспоминая этот факт, Ларочка всегда горячо заверяла отца, что она бы в такой ситуации приехала незамедлительно). И, наконец, про двухэтажный домик по адресу Классический переулок, 6. Узнав, как важен этот дом, Ларочка уговорила соседку по двору поговорить с отцом. Та (зря, что ли, бабуся Зисля всю жизнь делилась с ней местом на дворовой бельевой веревке?) даже согласилась пустить отца внутрь. Там он, бедняга, сильно сокрушался и немножечко скандалил, узнав, что предметы прежней обстановки пустили на растопку еще десять лет назад. В результате всех этих приключений у отца написалась большущая, интересная и, как говорили взрослые, «нашумевшая» статья. Он дал ее в красивый толстый журнал, и многие знакомые до сих пор частенько о ней вспоминали в разговорах.
Да что там этот стародавний Врубель? Про современность отец тоже вечно что-то «выхаживал и раскапывал». И дочка ему помогала. Взять хотя бы вот это здание, глядящее сейчас на Ларочку тускло освещенной дверью служебного входа и парочкой окон, заклеенных плакатами. Это тыльная сторона знаменитого театра украинской драмы. Тот самый «Березиль»! Для похода на здешние спектакли Ларочка была еще мала, но твердо знала, что Лесь Курбас – грандиозный режиссер. Однажды для статьи о нем отцу понадобилось тайно побывать на репетиции. Да, тайно! Не как знакомому всем театральному критику Владимиру Морскому, а незаметно. Да, на репетиции! Не на подготовленном прогоне, куда всегда охотно звали прессу, а на внутреннем, закрытом занятии актеров, которое отец смешно называл «сырым тестом, из которого все равно неумолимо проступают очертания будущего вкусного спектакля». И что вы думаете? Призвав на помощь Ларочку и тетю Нино́ (они забирали вещи отца за углом театра, а потом к нужному времени приносили их обратно), хитрец разделся, оставшись лишь в тельняшке и трико, измазал лицо толстым слоем грима и уверенно отправился к черному ходу «Березиля». Вахтер впустила его, растеряв всю бдительность. Ведь человек, разгуливающий в мороз по улице в таком виде, не мог прийти издалека, а значит, действительно только на секунду выскочил с репетиции через центральный вход театра, чтобы купить газетку, а теперь спешит обратно в зал.
– Ла-а-риса, где ты? – раздался издалека взволнованный голос Сони, и Ларочка опомнилась, побыстрее выскочив на освещенный трехглавым фонарем перекресток.
– Вот она я! Сонь, не волнуйся!
Пришло время махать руками. Отцовский силуэт в длинном пальто и в ненавистной маме летней шляпе, уворачиваясь от ветра и, как обычно, будто не касаясь ботинками земли, мчался к дочери от дома писателя Миколы Хвылевого. Про его творчество отец говорил так много, что Ларочка почти ничего не запомнила. Лишь то, что в комнате у Хвылевого постоянно гостит десяток начинающих эссеистов и сто поэтов, что он ужасно популярен и часто пишет про Москву.
«Кстааати!» – Лариса вспомнила, о чем собиралась попросить, и побежала к отцу с удвоенной силой.
– Папа Морской, папа Морской! – требовательно затараторила дочь после положенных приветственных объятий. – Скажи, 800 километров – это много или мало?
«Смотря куда, – прикинул Морской. – Если на запад – бесконечно много. На северо-восток могло б быть и побольше». А вслух сказал:
– А почему ты спрашиваешь, дочь?
– Я та-а-к хочу в Москву! – зажмурившись, Лариса поделилась сокровенным.
– Вот это номер! – Морской сперва, конечно, огорчился. – И ты туда же, детка? – но вспомнил, сколько Ларе лет, и заговорщически подмигнул: – Открою-ка я тебе секрет! У нас тут тоже пролетарская столица. И звезд ничуть не меньше, чем в Москве. Вот, например, балет. Я сам недавно слышал, как режиссер, а у нас еще и балетмейстер, Фореггер звонил жене. – Намеренно кривляясь, Морской принялся цитировать: – «Родимушка моя, не бойся, приезжай! На променаде тут буквально вся Москва, и дух провинции совсем не ощутим».
Лариса засмеялась.
– Вот так! – Морской завладел вниманием и кинулся в наступление. – Видала задаваку? Жену свою этот напыщенный павлин мечтает вывести у нас в спектаклях оперетты. Но, если честно, тамошняя труппа на уровень сильней его жены. – Морской забылся и, говоря с дочерью, одновременно примерялся к тексту будущей статьи, обещанной редакции газеты «Пролетарий». – Немного истории. Четыре года назад, командированные Наркомпросом «усилить и наладить культурное дело на Украине», в Харьков прибыли Асаф Мессерер и Владимир Рябцев – два опытнейших московских гения-танцора с большим педагогическим азартом.