Бесшумный вечер в одинокой однокомнатной квартире; чистой, правда очень пыльной, но тщательно проветриваемой дабы воздух не застаивался; со свободным пространством посередине комнаты, обставленной избирательно для работы на дому. Здесь был старый светлый комод с тремя ящиками у самой кровати что скрипела пружинами; длинный затемненный временем шкаф со скрипящими дверцами, узенькое кресло для курения и письменный стол, заваленный бумагой покрывшейся пылью и письменными принадлежностями, которые шли в ход многим чаще бумаги.
Власов Владислав Романович был писателем и сидел по обыкновению в кресле изредка бросая тяжелый и отчаянный взгляд на письменный стол, к которому он не желал приближаться с пустой головою, но тяготило его отнюдь не отсутствие вдохновения хотя оно и было добавочной причиной его тоскливого настроения. Владислав Романович, как и всякий писатель, обделенный талантом, предавался унынию и не находил в своей жизни ничего подлинного и счастливого. К тому же удаленный зуб со вчерашнего дня прощался с челюстью отдаваясь томительной болью. То был четвертый по счету зуб, который ему удалили.
–Не буду я теперь улыбаться, никому теперь не улыбнусь, как жить с этой болью, как ее превозмочь? Вон Марья Вадимовна ходит беззубая и всем улыбается, но она ведь совсем другое… есть ли хоть один человек беззубый, на которого можно смотреть без упрека, не придавая должного внимания?.. -Владислав Романович, почувствовав, как голова его потяжелела от обиды и едва сдерживаемых слез, ибо он обладал весьма чувствительным характером, сел в другое положение подперев рукой тяжелую голову; сменив позу он умолк лишь затем, чтобы отдохнуть от слов и придумать в голове следующую жалобу. -Ничего не хочу, ничего мне не надо… только разве что вывести эту боль из моей головы… чтение не дается, письмо не получается, воображение, вот оно-то меня и мучает повсеместно, знает ведь, что ни на что я не годен, знает теперь как мне тяжело и потому бьет из-под тяжка самым подлым образом… но что же дальше? Как жить теперь? Нужно ли жить?
Владислав Романович тяжело вздохнул, и вся комната в его глазах затрепетала от слез, которые мгновенно наполнили глаза, но затем точно от нерешительности никак не могли их покинуть. Владислав Романович вытащил платок свободной рукой и высморкался. Он глядел на стену, почти не моргая и не двигая взглядом; тело и разум желали сна, тогда как сон никак не давался Владиславу Романовичу то ли из-за боли, то ли оттого, что он так извел себя постоянными думами, в которых он всегда находил себя несчастным человеком.
–Может написать письмо Бориске? Нет не стану, не буду сегодня браться за перо, ни к чему меня это не приведет, все надоело! Вот тебе жизнь, вот тебе грядущая старость… но какой же из меня будет старик если я совсем еще ребенок? Выросший ребенок… – задумчиво протянул он последние два слова явно что-то пытаясь из этого раздуть, хотя бы маленький сюжет или сцену, но ничего не выходило. -Экая пустая болтовня – вот это что! Ах, зуб заболел, но чего же ты от меня хочешь несчастный? За что так меня ненавидишь? Глупая, дурная жизнь! О, опять шорох сверху, снова женский голосок…
Владислав Романович в последнее время часто отвлекался от своих мыслей стоило ему услышать движение соседей сверху. Его всегда занимала драма, разворачивающаяся над его головой и иногда даже не нужно было особого труда для того, чтобы дорисовать некоторые детали характеров или интерьера. Временами, соседи точно испарялись, ведь нельзя было уловить ни единого звука, даже малейшего скрипа открываемого окна или передвижения стульев при посадке за стол, абсолютно ничего; и тогда Владислав Романович подолгу находился в представляемой комнате сверху и сидел там как полноценный автор между двумя своими персонажами дабы наблюдать за воображаемой сценой – это не было особым творчеством для Владислава Романовича а скорее приходилось как утоление жажды творчества, но такое незначительное как если бы мы захотели поесть но вместо этого ограничились бы простой закуской которая бы только пуще разожгла аппетит. Владислав Романович передумал уже столь множественное количество вариантов развития событий что невольно здесь встал в тупик; и сейчас, когда после недельного затишья наконец-то послышались голоса он стал впитывать их в себя как губка, стараясь ничего не упустить мимо ушей.
– Как назло совершенно ничего нельзя разобрать! – Расстроился Владислав Романович и вдруг вздрогнул от приступа новой боли. – Ах, несчастная жизнь! Неужто у них в самом деле такой бардак, если уж любовница, то пускай она хоть поменьше говорит… чего же она такая требовательная? А может это другая или даже третья, но голоса у них все как один… и чего я только не придумал я для них… единственно только разве что дочку им не пририсовывал, да почему это дочку? Зачем дочку? Нет, действительно дочкой должна быть. Несчастной дочкой, ведь родилась вне брака, и все должны знать, что она небрачный и нежеланный ребенок. И обноски у нее должны быть самые дешевые и простые, хотя будь у нее ухоженный вид женихов не оберешься… ну и что же? Что дальше-то с этого, как будто раньше никогда бедных девчушек не видали, еще как видали, но что-то в этой девчонке должно быть такое… загадочное, неопределенное, даже таинственное… нет! Чушь, чушь собачья! Нет никакой девочки, не будет девочки, зачем девочка, отчего?.. Она была бы как я… несчастная девочка… покинутая, нет, нет! Не то. Просто нежеланная, да вот так…
Вдруг в дверь постучали.
– Владислав Романович, что же вы, ужинать не будете? – спрашивала хозяйка Марья Вадимовна за дверью, – я зайду?
– Проходите… – Едва вымолвил Владислав Романович. Дверь отворилась и Марья Вадимовна в своем простецком платьице, с платком на голове вошла, придерживая тарелку супа.
– Вот-с, вам принесла, знаем мы вас, опять хандрите, опять сидите, ничего не делаете. Ну ничего, я положу на комод как обычно, пожалуйста. – С тем она и ушла.
– Потерялась нить, прошло вдохновение… эх, снова мука, снова боль… бездарность вот кто я, пропащий я человек. Вот и шептаться теперь перестали… а что ж моя Варенька? Какая это Варенька? Ах, Варенька, да разве ж так я ее назвал? Не успел и надумать чего, а имя уже есть, но все прошло, теперь уж точно нечего придумывать. Устал я… от жизни или от сегодняшнего? Не знаю. Устал вот и все. Покушаю, пожалуй, да лягу спать.
Владислав Романович лег на кровать и укрылся теплым одеялом завернувшись в него точно в кокон на подобие гусеницы мечтавшей выбраться из оков своего бессилия и тяжкого существования в парящую, грациозную своим полетом фигуру что медленно течет и переплывает в воздухе славно выделяясь своей неподражаемостью и особенностью прекрасных крыльев, тонких как лепесток и не менее хрупких чем маленький пузырек, выскочивший из лужи во время дождя. Владислав Романович чувствовал свою беззащитность особенно теперь когда целый мир со всем своим совершенством выставляемым на показ как бы упрекал его в том что он такой слабый и беспомощный; даже воображение было не на его стороне поскольку время сна самая тяжелая пора для бессонного писателя который чем больше и сильнее пытается уснуть тем более отдаляет от себя всякий сон взамен которому он видит сны своих мыслей направленных неизменно и безжалостно против него, так словно мысли и воображение, видения и образы вдруг обретают свой собственный разум и беспощадно атакуют слабого соперника который даже и не думал защищаться; он принимал все удары как есть воспринимая боль как должное за его существование и способность жить, как нечто неотъемлемое и давно привычное в жизни как если бы собаку ежедневно колотили понуждая ее смириться со временем с тем что не является для собаки обязательным так как она в любой момент может сбежать или дать отпор, но что собака принимает как должное.
Свет и тьма виделись Владиславу Романовичу точно цепь фонарей, разделенных расстоянием. Светало с левый на правый глаз как при движении; глаза у Владислава Романовича оставались закрытыми. Он не открывал их ни под каким предлогом и особенно тем, что светает так будто бы кто-то стоял со свечой в руке или посветил в его окна ярким фонарем; больше он не верил лукавым уловкам собственного разума. Он понуждал себя спать несмотря ни на что, но сон в ответ лишь фыркал и смеялся над ним как избалованный ребенок, который убегает от своих родителей насмехаясь над их медлительностью и бесповоротностью.
«Одиноко, – размышлял он не в силах справиться с образами в голове, – как же одиноко! Чувствую себя стариком, который никак не может усмирить свою жадную старуху, она все ругает и браниться над тщетными стараниями моими тогда как я делаю все от себя возможное, но ей все мало… так и моя мать всю жизнь пыталась сделать из меня примитивного, самого обыкновенного гражданина, хотела чтобы я служил и носил мундиры, чтобы кланялся и покорно всем угождал, тогда как я совсем другой: непослушный, непокорный, неразговорчивый, как можно мне быть человеком среди людей если люди есть зло для меня? Как она не понимает, что этим самым она обречет меня на погибель? О, мое сердце не вынесет такой жизни! Прошло уж боле пятнадцати лет как мне нужно было решиться на службу и идти работать как остальные нормальные люди. Я был молод, но не мог пойти против себя, не мог предать себя, не мог воспротивиться себе. Как можно жить как гений в бескрайней отдаленности и забвении, теряясь в своих безудержных мыслях, быть самым неспособным к обыкновенности, к бытности и тем не менее оставаться таким же как есть неталантливым, абсолютно обыкновенным, никому ненужным человеком, чьи страдания и слезы не окупились, чьи мечты несчастно разрушились обратившись в позабытый прах сметенный ветром беспеременно шагающего времени и лишь мои старые как мир грезы временами смахивают слезы с очей моих, но все чаще даже они упрекают меня в моей глупости, которую я с поднятой головой считал и возвеличивал до гениальности.»
Вечером следующего дня Владислав Романович вышел за хлебом на улицу. Почему именно вечером? Все просто, по вечерам хлеб был дешевле. Он прогуливался, оглядываясь по сторонам в надежде увидеть нечто новое и занятное. И когда Владислав Романович уже смирился с тем, что ничего интересного ему не подвернется он нагнал двух людей – полного мужчину и мальчишку которые что-то очень громко обсуждали, что и заставило Владислава Романовича прислушаться к предмету их разговора.
– Нет мистер Фредерик, я не хочу больше играть гаммы, мне это совсем не нравится, я этого не люблю! – говорил мальчик.
– Отчего же не любишь Гришенька? – спрашивал мистер Фредерик.
– Мне вообще не нравится больше играть на скрипке, я передумал и решил, что сегодня же скажу родителям что не буду больше ходить к вам на занятия. Мне вообще ничего не нравится, ничего не хочу!
– Ну послушай мой мальчик, нужно быть терпеливее, разве тебе не хотелось бы стать лучшим скрипачом на всем белом свете? Только взгляни на улицу, раскрой глаза шире, и ты увидишь много прекрасного и замечательного, прислушайся и мир запоет тебе свою любимую песню. Тебе ничего не интересно мой мальчик? Но ведь мир так интересен сам по себе! Знаешь ли что не у каждого ребенка есть своя скрипка и не всем так повезло как тебе? Ох, не расстраивайся моим словам Гриша, я только хотел напомнить, как тебе повезло! Только представь Гриша, что ты обладаешь самой дорогой скрипкой в мире и играешь так же искусно как истинный маэстро!
– Даже лучше, чем вы? – удивленно спросил Гриша.
– О, намного лучше, лучше, чем кто-либо еще! Взгляни же на небо, видишь ли ты хоть одну птичку дружок?
– Нет, совсем не вижу.
– Не видишь, верно, потому что они давно разлетелись по гнездам! – расхохотался мистер Фредерик, – а мне может хочется их поскорее увидеть и что же мне тогда делать мой мальчик?
– Отыскать гнездо?
– Ха-ха, ну конечно, можно отыскать гнездо и потрепать птичку своим пальцем если не жалко, о нет, Боже мой, не слушай меня… нет, не нужно гнезда, я хочу слышать пение птиц, что мне прикажешь делать, а, Гриша?
– Я не знаю.
– Вот оно как! Ничего, ничего мне делать не нужно мой мальчик, абсолютно ничего, это всего лишь мое желание, которое как видишь удовлетворить не так-то просто, но послушай же меня, мне может взбрести в голову все что угодно: я не хочу, я хочу, этого не буду, я плохой, я старый, я устал… и так без конца мой мальчик! Наше сердце иногда заливается слезами, оно плачет как младенец и просит у нас того, чего у нас нет и быть не может или все время будто бы говорит нам что этого нам не дано, а этого нам не надо. Как? Удивится Гриша, разве мое маленькое сердечко способно на обман? Разве оно не говорит нам только правду? – закривлялся мистер Фредерик и Гриша начал тихонько хихикать. – Да, да мой друг, только представь: ты голодный идешь по улице, а все сытые, довольные, тогда как только ты один такой грустный и хмурый, почему так?
– Потому что я голодный мистер Фредерик.
– А почему остальные такие довольные?
– Потому что они покушали.
– Правильно мой мальчик! Представляешь, стоит человеку не выспаться, и он станет раздражителен как дирижер, стоит ему не поспеть на завтрак и прячьтесь господа, судья пришел злой, готовьте преступников, всех на виселицу, всех вздернуть! Но мы-то с тобой теперь знаем почему люди так себя ведут, знаем, что бывают разные случаи и каждый по-своему уникален. Наше сердце дружок самый верный ориентир, он точно маяк, который освещает нам путь и указывает верную дорогу, но туман жизни мой мальчик никогда не дремлет, он всегда силиться сбить нас с пути, а мы так легко теряемся! Ай-ай-ай! До заблуждения легко, до неприличия! Так что же я хотел сказать тебе этими странными объяснениями Гриша? Нужна ли тебе скрипка и занятия? Решать только тебе. Скажу лишь что музыканты живут в волшебном мире, и они никогда не жалеют о том, что избрали для себя такой славный путь, даже тот, кто занимался нехотя, через силу и родительское принуждение все равно через годы возвращаются ко мне со слезами на глазах от радости, они поспешно обнимают меня прямо как моя любимая бабуля крепко-накрепко и шепчут мне на ухо слова благодарности хотя и знают что я не нуждаюсь в их благодарности. Знаешь ли, мой мальчик как прекрасно жить в волшебном мире, который я наблюдаю каждый день… не лишай себя такой прекрасной возможности… детство моя любимая пора, в детстве музыка совсем другая, как и другая жизнь…
Владислав Романович внимал каждому слову и позволил мистеру Фредерику на пару с Гришей завладеть своим вниманием. Он уже совсем позабыл с какой целью он вышел на улицу и потому увлекшись интересным монологом старого преподавателя наставляющего неуверенного мальчишку он повернул за угол следуя за ними, но тут же остановился, приходя в полное смятение. За углом не было ни Гриши, ни мистера Фредерика. Владислав Романович огляделся в надежде приметить поворот, в который они завернули, но улица и дворы пустовали за исключением отдаленных лиц, шагающих по заведенному порядку в свою сторону.
– Как же так? – Прошептал Владислав Романович, отвернулся и пошел домой в дурном, испорченном настроении.
Когда Владислав Романович поднялся на второй этаж, Марья Вадимовна вышла к нему навстречу и возвестила его о приезде брата. Владислав Романович отпер незапертую на ключ дверь и вошел в свою скромную квартиру, где его дожидался сидя на кровати и положив руки на колени его брат, который поспешно встал и горячо поприветствовал Владислава Романовича крепким рукопожатием, быстро перешедшим в теплые объятия.
– Чего же ты Бориска совсем не написал, что приедешь? – Спросил Владислав Романович, как только Борис отпрянул.
– Знал, что ты запротестуешь, да и не важно все это, как я рад что наконец смог приехать! Чего же ты так исхудал брат?
– Не важно у меня со здоровьем… как матушка?
Борис Романович потупил взгляд и почесал выбритую щеку.
– Болеет часто, кашляет, мало двигается. Отец присматривает за ней, но мне кажется он совсем не справляется в одиночку, я даже думал, может мне вернуться да помочь им.
– Да… как всегда ничего хорошего.
– Матушка все о тебе говорит…
– Не нужно Бориска, – перебил Владислав Романович брата, зная наперед что он скажет, – я знаю, что я для них сплошное разочарование и не отрицаю этого. Кажется в нашей семье один ты обо мне хорошего мнения, но и то только потому, что у тебя доброе сердце, которое ни за что не потерпит дурного. Что я для мира? Всего лишь жалкий человек, я уйду, может раньше положенного, а может и нет… я пропащий человек, нет для меня больше жизни…
– Но отчего ты все время твердишь себе это? Разве я не знаю какой ты на самом деле?
– Не будем об этом. – Отвернулся Владислав Романович.
– Я тебе продуктов купил… хлеба, колбасу, сыра… и еще твоего любимого творога взял. – Сказал Борис после небольшой паузы и поднял сумку на письменный стол.
– Положи на комод, стол я продал, да и не нужен он был.
– Как продал? Зачем? – Удивился Борис Романович, – давай сейчас же выкупим!
– Я его не закладывал брат, продал как есть, безвозвратно, не беспокойся, и на том спасибо.
– Чем же ты так расстроен? – Спросил Борис после того, как переложил продукты на комод и вгляделся в лицо брату.
Владислав Романович выдохнул, тяжело опустился в кресло и закурил. Минута молчания растянулась надолго. Владислав Романович собрался с мыслями, но совсем не находил что сказать, боясь того, что выскажет всю правду и тем самым огорчит брата своими тучными беспросветными мыслями.
– Мн… мне к-кажет-тся… – услышав собственный голос Владислав Романович откровенно смутился, но так как он уже начал, ему было некуда отступать, – мне кажется… я схожу с ума, Бориска… я знаю, что ты скажешь, точнее предполагаю и потому не желаю слышать от тебя ничего, как и не желаю ссориться с тобой.
– Но обожди, как это сходишь с ума, я не понимаю?
– Не знаю, может я всегда был сумасшедшим? Может для того, чтобы быть самим собою нужно заплатить непосильную цену? – Горечь, с которой Владислав Романович говорил, сообщалась Борису, его интересовало не столько сумасшествие брата сколько его несчастье.
– Не нужно так думать…
– Я бы желал быть другим, – перебил Владислав Романович, – но я не могу… счастлив ли я на своем пути? Промежутками да. Ведь в конце концов нам должно быть в радость собственное положение не так ли? Невзирая на мнение других, несмотря ни на что, а коль мне суждено быть сумасшедшим писателем не годным ни на какую другую работу, то так тому и быть.
– Зачем же ты так изводишь себя? – Взмолился Борис.
– Что есть я? – Серьезно задал вопрос Владислав Романович. – Я знаю, что я есть – гадкий утенок, клякса на бумаге, ошибка, которую нужно откорректировать, но откорректировать которую никак не возможно. Дети брат мой знают, как они появились на свет – я говорю про нежеланных детей и им приходиться нести этот крест на себе.
– Но даже если так, разве это не все равно? Родители не бросили тебя, они дали тебе все от себя зависящее.
– Кроме любви и сострадания. Для них ты хороший сын, и я не сомневаюсь в правильности их выбора, я люблю тебя брат и не посмею ревновать или ненавидеть тебя из-за своего несчастья, ты причина, по которой я все еще жив.
– Я не хочу, чтобы ты мучил себя… – Проговорил, едва сдерживая слезы Борис с поникшею головою.
– Прости меня брат. Знаешь… – усмехнулся Владислав Романович, – мне все чаще хочется пойти и извиниться перед родителями, подобно тому, как клякса извиняется перед пером. Виновны ли дети в том, что они выросли без крыльев и неминуемо сломали себе все кости свалившись с гнезда?
– Отец говорит, что еще не поздно устроить тебя к нему в мастерскую. – Задумчиво вспомнил Борис, отковыривая от смущения ногти.
– Ты не слушаешь меня брат и я не сержусь на тебя за это, прошло время всех обид и сетований, осталась лишь скорбь, которая как смола, оседает на дне бочки. Этот мир так же глух ко мне, как и я к нему, больно впервой сознавать что тебя не понимают родные сердцу люди, но, когда ничто не способно понять тебя, приходиться с этим мириться.
Борис несмотря на всю доброжелательность к брату не мог примерить на себя непосильную ношу, которую нес на себе Владислав Романович, не жалуясь и не перекладывая ее на других. Их разговор из раза в раз повторялся – лишь слова несколько отличались от тех слов что были сказаны ранее. Какими бы доводами они ни обладали, все было тщетно и падало в пропасть, пребывавшую между ними, которая несомненно все поглощала. Борис не мог понять Владислава Романовича, а Владислав Романович хоть и понимал Бориса, все равно не мог понять самого себя. Эти беседы как правило занимали много времени, но пользы от них не было никакой.
Владислав Романович любил брата не только за материальную поддержку с его стороны, не только за веру в него которая с каждым годом рассеивалась как туман и вскоре бы совсем обратилась вспять, но и за то, что он не отказывался от своего брата каким бы он ни был, чего нельзя было сказать про его родителей, которые отказались от «гадкого утенка» – с чем уже давно смирился Владислав Романович и сделался равнодушным к их мнению настолько насколько это дозволяло его хрупкое сердце.
Борис не знал, как убедить брата в неправоте его действий. Он не мог запросто сказать ему об этом, так как ведал о том, к чему это могло привести. Борис видел, как Владислав Романович по мере возрастания этой болезненной для обоих братьев темы – огорчался и печалился, как взор его опускался от груза беспросветных мыслей, ввергавших его в уныние. Борису искренно хотелось помочь брату, он лицезрел какой жизнью тот живет, как он мучится, как постоянно и безвылазно пребывает в своей меланхолии, которая портит его, словно забирает его у Бориса. Борису хотелось спасти Владислава Романовича, и он протягивал к нему свою руку и с горечью наблюдал как брат никак не отзывается на помощь и не протягивает руку в ответ – это-то и удручало Бориса больше всего, безысходность перед братом корила его сильнее всего остального.
Вскоре Борис ушел, и Владислав Романович остался наедине с собственными мыслями. Горечь сдавливала тонкое горло, боль разносилась, но не была вполне действительной. Владислав Романович встал с кресла, расправил кровать и лег на бок прижимая колени к груди. «Почему они всегда раскрывают мои раны? За что они тычут в них своими пальцами? Отчего возвращают меня в обитель боли и страданий?» – Владислав Романович разрыдался не в силах более сдерживать порыв неудержимых эмоций.
– Бог подарил мне литературу… он наделил меня тем, чего нет у других, но забрал то, что считается правильным и похвальным. Гении не ходят среди дураков с поднятой головой, гениев гонят как безумцев и пускают в них камни… от слез зуб вновь заболел… за что они меня так ненавидят? Разве я управляю своей жизнью? Разве я избрал для себя такой позор? Я не знаю кто я, а они… они хотят моей погибели, они видят, как я мучусь и жаждут продлить мои мучения. О литература! Ты единственная не упрекаешь меня ни в чем! О собратья писатели! Ваше безмолвие вечно, но ваши книги не безмолвны! Разве книги способны обидеть? Никогда! Хорошая история – это мед, в который хочется окунуться с головой… но как же скучны люди с их повседневностью! Как скучны их проблемы, как скучна жизнь среди людей! Вам не отнять моего одиночества, о моя меланхолия!.. Ее поцелуи опасны для жизни, но как приятен ее взор, как прекрасно ее присутствие… Когда же ты заберешь меня отсюда? Забери меня от этих людей! Они делают мне больно, но, когда я отказываюсь от них мне становится еще хуже! Нет спасения! Я буду болен, до конца дней своих, буду болен жизнью, буду болен людьми и собой, нет спасения, но отчего же нет? Не хочу, ни думать, ни размышлять, хватит с меня, довольно произвола, но действительно ли хватит, или еще немного? Еще совсем чуть-чуть? Безумие… разве это не безумие? Или даже сумасшествие? Нет, нет, нет… не буду думать, не следует мне об этом так… но как же? Страшно, страшно даже предположить, что может развернуться, как может в дальнейшем… разве плохо то, что я видел? Ведь это совсем не сумасшествие и не бред, всего лишь фантазия, жалкая игра воображения, от нее никто не пострадал… мне все равно больно, как мне быть укажи? Я боюсь… боюсь, мне очень страшно… вот бы мне уснуть, тогда это сразу бы прекратилось, вот бы мне уснуть, всего один раз, навечно.
Что делать с жаждой литературы? Желанием писателя вывести из себя коварное вдохновение, повергающее его в длительное беспросветное уныние? Владислав Романович чувствовал, как его шею сдавливают чьи-то руки, как они принуждают его к действию; писательство оборачивается болезнью подобно любви, которую не с кем разделить. Образы – это звезды, которые вскружат голову каждому наблюдателю. Бесталанность есть молот, который обрушивается на голову всякому самозванцу.
Владислав Романович судорожно оттолкнул от себя одеяло. Холодный пол уколол его слабые ноги. В челюсти загремела боль от резкого движения головы. Несмотря ни на что он встал, противясь боли, надел тапочки спрятавшиеся под кроватью, зажег свечу нежелающую зажигаться. Свет ударил по его глазам, запах свечи был отвратителен, листья бумаги нельзя было разделить друг от друга, перо сопротивлялось, на стуле невозможно было удобно расположиться – весь мир протестовал против Владислава Романовича, и он знал об этом и шел ему наперекор.
Наконец он взял перо как подобает и принял удобное положение сидя. Мысли незамедлительно потухли. Безмолвие распространилось непроглядным туманом. Владислав Романович сидел неподвижно и чернила капали с пера на бумагу. Бывает момент, когда отчаяние настолько захватывает тело что всякое движение разом прекращается, это схоже с осознанием бытия или разочарованием в жизни – это напоминает удаление зуба с последующей болью.
Владислав Романович обратил внимание на лист, испещренный каплями, чернил и его собственных холодных слез, которые незаметно покинули глазницы, не выдерживая натиска этого странного, необъяснимого разочарования. Владислав Романович вглядывался в эти капли, которые отражали свет от свечи. Он пытался разглядеть в них то, что могло бы помочь ему. Его взор, обращенный к слезам на листке и кляксам чернил напоминал взгляд направленный на нечто сокровенное в чем могла таиться непроницаемая тайна доступная лишь определенным страдальцам.
Свет напоминал золото. Он был золотым отображением свечи или отсветом чего-то золотого помещенного в каплю? Владислав Романович улыбнулся собственной глупости, которая подсказывала ему что свет есть золото, но мысль эта все равно не покидала его, и он вгляделся в самую меньшую каплю, по его мнению, самую заповедную и немыслимую; правда слеза эта быстро впиталась в бумагу и забрала с собою таинственный отсвет свечи. Таким образом остались только капли чернил, которые не замедлили впитаться следом за слезами. Лист бумаги стался сухим.
Владислав Романович подпер рукой голову и вгляделся в окно. Мир предстал перед ним в смутных красках ночи и свет от свечи не давал ему должным образом разглядеть происходящее на улице. Ему послышалось как бездомная кошка замяукала и точно запищала – до того неприятен был ее зов, сосредоточенный к потемкам покинутой улицы. Владислав Романович не видел кошку, но он представил ее себе рыжей, пухлой, с пушистым хвостом и аккуратной походкой. Кошка ушла из его мыслей пройдя некоторую дистанцию.