Граф Аракчеев, когда у него спрашивали о цели военных поселений, всякий раз отвечал, что это не его дело и что он только исполнитель высочайшей воли. Известно, что военные поселения со временем должны были составить посередь России полосу с севера на юг и совместить в себе штаб-квартиры всех конных и пеших полков, и вместе с тем собственными средствами продовольствовать войска, посреди их квартирующие: уж это одно было, вероятно, предположение несбыточное. При окончательном устройстве военных поселений они неминуемо должны были образоваться в военную касту с оружием в руках и не имеющую ничего общего с остальным народонаселением России. Они уничтожены и подверглись общей участи всякой бессмыслицы, даже затеянной человеком, облечённым огромным могуществом.
В семнадцатом году была напечатана по-французски конституция Польши. В последних пунктах этой конституции было сказано, что никакая земля не могла быть отторгнута от Царства Польского, но что по усмотрению и воле высшей власти могли быть присоединены к Польше земли, отторгнутые от России, из чего следовало заключить, что по воле императора часть России могла сделаться Польшей. <…>
В конце семнадцатого года вся царская фамилия была уже в Москве, и скоро ожидали прибытия императора.
Однажды Александр Муравьев, заехав в один дом, где я обедал и в котором он не был знаком, велел меня вызвать и сказал с каким-то таинственным видом, чтобы я приезжал к нему вечером. Я явился в назначенный час. Совещание это было не многолюдно; тут были, кроме самого хозяина, Никита, Матвей и Сергей Муравьевы, Фонвизин, князь Шаховской и я.
Александр Муравьев прочёл нам только что полученное письмо от Трубецкого, в котором он извещал всех нас о петербургских слухах. Во-первых, что царь влюблён в Польшу. Это было всем известно. На Польшу, которой царь только что дал конституцию и которую почитал несравненно образованнее России, он смотрел, как на часть Европы. Во-вторых, что он ненавидит Россию, и это было вероятно после всех его действий в России с пятнадцатого года. В-третьих, что он намеревается отторгнуть некоторые земли от России и присоединить их к Польше, и это было вероятно. Наконец, что он, ненавидя и презирая Россию, намерен перенести столицу свою в Варшаву.
Это могло показаться невероятным, но после всего невероятного, совершаемого русским царём в России, можно было поверить и последнему известию, особенно при нашем в эту минуту раздражённом воображении.
Александр Муравьев перечитал вслух еще раз письмо Трубецкого, потом начались толки и сокрушения о бедственном положении, в котором находится Россия под управлением императора Александра.
Меня била дрожь. Я, меряя шагами комнату, спросил у присутствующих: точно ли они верят всему сказанному в письме Трубецкого и тому, что Россия не может быть более несчастна, как оставаясь под управлением царствующего императора? Все стали меня уверять, что то и другое несомненно. «В таком случае, – сказал я, – Тайному обществу тут нечего делать, и теперь каждый из нас должен действовать по собственной совести и по собственному убеждению».
На минуту все замолчали. Наконец Александр Муравьев сказал, что для отвращения бедствий, угрожающих России, необходимо прекратить царствование императора Александра, и что он предлагает бросить между нами жребий, чтобы узнать, кому достанется нанести удар царю.
На это я ему ответил, что они опоздали – я решился без всякого жребия принести себя в жертву и никому не уступлю этой чести.
Наступило молчание. Фонвизин подошёл ко мне и просил меня успокоиться, уверяя, что я в лихорадочном состоянии и не должен в таком расположении духа брать на себя обет, который завтра же покажется мне безрассудным.
Со своей стороны я уверил Фонвизина, что совершенно спокоен и в доказательство чего предложил ему сыграть в шахматы и обыграл его. Совещание прекратилось, и мы с Фонвизиным уехали домой.
Почти целую ночь он не давал мне спать, беспрестанно уговаривая отложить безрассудное мое предприятие, и со слезами на глазах твердил мне, что не может представить без ужаса ту минуту, когда меня выведут на эшафот.
Я уверял, что не доставлю такого ужасного для него зрелища. Я решился по прибытии императора Александра отправиться с двумя пистолетами к Успенскому собору, и когда царь пойдёт во дворец – из одного пистолета выстрелить в него и из другого в себя. В таком поступке я видел не убийство, а только поединок на смерть обоих.
На другой день Фонвизин, видя, что все его убеждения тщетны, отправился в Хамовники и известил живущих там членов, что я никак не хочу отложить свое предприятие.
Вечером собрались у Фонвизина те же лица, которые вчера были у Александра Муравьева. Начались толки, но совершенно в противном смысле вчерашним толкам. Уверяли меня, что всё сказанное в письме Трубецкого может быть и неправда, что смерть императора Александра в настоящую минуту не может быть в пользу для государства и что наконец своим упорством я гублю не только всех их, но и Тайное общество в самом его начале и которое со временем могло бы принести столько пользы для России.
Все эти толки и переговоры длились почти целый вечер. Наконец я дал им обещание не приступать к исполнению моего намерения и сказал, что если всё то, чему они так решительно верили вчера – не более как вздор, то вчера они своим легкомыслием увлекли было меня к совершению самого великого преступления; но… <…> и в заключение объявил, что я более не принадлежу к их Тайному обществу.
Потом Фонвизин, Никита Муравьев и другие очень уговаривали меня не покидать Общества, но я решительно сказал им, что не буду ни на одном из их совещаний. И в самом деле, всякий раз, когда собирались у Фонвизина, я куда-нибудь уезжал, но вместе с тем, будучи коротко знаком с главными членами Общества, я всякий день с ними виделся.
Они свободно говорили при мне о делах своих, и я знал всё, что у них делается. Устав Союза Благоденствия, известный под названием «Зелёной книги»[2], я читал при самом его появлении. Главными редакторами были Михайло и Никита Муравьевы; в самом начале изложения его было сказано, что члены Тайного общества соединились с целью противодействовать злонамеренным людям и вместе с тем споспешествовать благим намерениям правительства. В этих словах была уже наполовину ложь, потому что никто из нас не верил в благие намерения правительства.
В это время число членов Тайного общества значительно увеличилось, и многие из них стали при всех случаях греметь против диких учреждений, каковы палка, крепостное состояние и прочее. Теперь покажется невероятным, чтобы вопросы, давно уже решённые между образованными людьми, тридцать восемь лет тому назад были вопросами совершенно новыми даже для людей, почитаемых тогда образованными, т. е. для людей, которые говорили по-французски и были немного знакомы с французской словесностью.
В этом деле мы решительно были застрельщиками, или, как говорят французы, пропащими ребятами (enfants perdus). На каждом шагу встречались скалозубы не только в армии, но и в гвардии, для которых было непонятно, чтобы из русского человека возможно создать годного солдата, не изломав на его спине несколько возов палок.
Почти все помещики смотрели на крестьян своих, как на собственность, вполне им принадлежащую, а на крепостное состояние, как на священную старину, до которой нельзя было коснуться без потрясения самой основы государства. По их мнению, Россия держалась одним только благородным сословием, а с уничтожением крепостного состояния уничтожалось и самое дворянство. По мнению тех же староверов, ничего не могло быть пагубнее, как приступить к образованию народа. Вообще свобода мысли тогдашней молодежи пугала всех, но эта молодёжь везде смело высказывала слово истины.
В начале восемнадцатого года приехал в Москву полковник Лубенского полка Граббе и остановился у Фонвизина. Они вместе были адъютантами у Ермолова.
Многие из моих знакомых хвалили мне Граббе, как человека отличного во всех отношениях. Этого было достаточно для меня, чтобы не спешить с ним познакомиться. Я полагал, что он может быть человеком, проникнутым чувством высоких своих достоинств, а я такого рода отличных людей не очень жаловал.
Мы прожили с ним несколько дней под одной кровлей, не сходясь ни разу. Наконец в одно прекрасное утро он вошёл ко мне в комнату, когда я еще лежал в постели, и сказал, протянув руку:
– Я вижу, что вы никак не хотите со мной сойтись, так знайте же, что я непременно хочу познакомиться с вами.
Через какой-нибудь час мы уже хорошо познакомились друг с другом. Пока мы ходили, разговаривая, по комнате, человек Граббе принёс его долман и ментик. Я спросил его, куда он собирается в таком облачении? Он отвечал, что ему необходимо явиться к графу Аракчееву.
Между тем мы продолжали ходить, и разговор попал на древних историков.
В это время мы страстно любили древних: Плутарх, Тит Ливий, Цицерон, Тацит и другие – были у каждого из нас почти настольными книгами. Граббе тоже любил древних. На столе у меня лежала книга, из которой я прочёл Граббе несколько писем Брута к Цицерону, в которых первый, решившийся действовать против Октавия, упрекает последнего в малодушии.
При этом чтении Граббе видимо воспламенился и сказал своему человеку, что он не поедет со двора, и мы с ним обедали вместе. Потом он уже никогда не бывал у Аракчеева, несмотря на то, что до него доходили слухи через приближенных Аракчеева, что граф на него сердится и повторял несколько раз: «Граббе этот, видно, возгордился, что ко мне не едет».
Вскоре после этого Фонвизин принял Граббе в члены Тайного общества.
В восемнадцатом году, шестого января, назначен был всему гвардейскому отряду парад в Кремле.
Погода была прегадкая, унтер-офицеры на линиях были неверно поставлены – парад не удался. Царь взбесился и посадил начальника штаба Александра Муравьева под арест на главную гауптвахту. После чего Александр Муравьев вышел в отставку и женился. Жена его, бывши невестой, пела с ним «Марсельезу», но потом в несколько месяцев сумела мужа своего, отчаянного либерала, обратить в отчаянного мистика, вследствие чего он отказался от Тайного общества и написал к прежним своим товарищам то послание, о котором упоминается в донесениях комитета. Впрочем, это было уже в девятнадцатом году.
Во время пребывания императора в Москве ходили слухи, что он хочет освободить крестьян, чему можно было верить, тем более что он освободил крестьян трёх остзейских губерний, правда, на таких условиях, при которых положение освобождённых стало несравненно хуже прежнего.
Император Александр стыдился перед Европой, что более десяти миллионов его подданных – рабы, но непоследовательным своим поведением он смущал только умы, нисколько не подвигая дела вперёд.
Однажды во время прогулки по набережной он увидел несколько крестьян на коленях и у одного из них бумагу на голове. Он принял у них просьбу, в которой было сказано, что крестьяне Тульской губернии, работая на фабрике своего помещика, не всегда получают заработанную плату.
Тотчас отправлен был фельдъегерь к тульскому губернатору Оленину привести это дело в порядок. Оленина я знал, и он сам рассказывал мне про это происшествие.
Он отправился в имение своего приятеля, приказал управляющему расплатиться с крестьянами, и оказалось, что недоимка за конторой была самая незначительная. Тульский губернатор донёс императору, что крестьяне удовлетворены – тем всё и кончилось.
Но происшествие это ужасно смутило помещиков. В то же время беспрестанно доходили слухи об экзекуциях в разных губерниях. В Костромской, в имении Грибоедовой, матери сочинителя «Горе от ума», крестьяне, выведенные из терпения жестокостью управляющего и поборами, которые были выше их сил, вышли из повиновения.
По именному повелению к ним была поставлена военная экзекуция и предоставлено было костромскому дворянству определить количество оброка в Костромской губернии, который был бы не отяготителен для крестьян.
Костромское дворянство, как и всякое другое, не будучи врагом самому себе, донесло, что в их губернии семьдесят рублей с души можно полагать оброком самым умеренным. На их донесение не было ни от кого возражений, тогда как всем было известно, что в Костромской губернии ни одно имение не платило такого огромного оброка.
Еще в пятнадцатом году император страстно принялся за устройство дорог и украшение городов и селений. Но дороги эти так были устроены, что в последнее десятилетие его царствования ни по одной из них в скверную погоду не было проезду.
В восемнадцатом году, уезжая из Москвы, он назначил князя Хованского витебским генерал-губернатором и приказал ему отправиться в Ярославль поучиться у тамошнего губернатора Безобразова, как устраивать большие дороги.
Император остался очень доволен дорогой в Ярославской губернии, проехавши по ней в самую сухую погоду, но Хованскому пришлось ехать по этой дороге в проливные дожди. Завязнув во многих местах, он едва дотащился до Ярославля и обратно, а между тем на устройство этой дороги пошло по десять рублей с ревизской души всей Ярославской губернии.
Главнокомандующий 1-й армией Сакен был принуждён оставить свою коляску, не доехав несколько вёрст до Москвы, и торжественно въехал в древнюю столицу верхом на лошади своего форейтора.
Персидский посланник, проезжая Смоленскую губернию, уверял, что и в самой Персии не существует таких скверных дорог, как в России.
Проезжая через Черниговскую и Полтавскую губернии и очень недовольный большими дорогами в этом крае, император объявил строгий выговор генерал-губернатору князю Репнину.
Репнин извинялся тем, что в его губерниях неурожай и что он почёл необходимым в этом году дать льготу крестьянам, не высылая их на большие дороги.
– Что они дома сосут, то могут сосать и на больших дорогах, – был ответ императора.
Он, очевидно, всё более и более ожесточался против России. Между тем, устройство больших дорог, по которым не было проезда, было повсеместно разорительно для крестьян – их сгоняли иногда очень издалека, и на целый месяц. Они должны были глубоко рыть дорогу по обочинам, вырытую землю переметать на середину и всё утоптать. Потом выкопать по сторонам дороги канавы, обложить их дёрном, и, в заключение, посадить в два ряда берёзки, которые, впрочем, очень часто втыкали в землю без корней перед самым проездом царя.
Украшение городов и селений состояло в том, что для приезда царя в городах заставляли хозяев обивать тёсом с фасада свои лачуги и красить все крыши как и чем попало.
В селениях же перед избами городили палисадники из мелкого тына, а местами, как я видел это в Тульской губернии, избы были вымазаны белой глиной, – и всё это забавляло императора.
С отбытием гвардии в восемнадцатом году еще остались в Москве человек тридцать, большей частью завербованных Александром Муравьевым.
Я был в отставке, мне было необходимо в том же году побывать в Санкт-Петербурге. Оба – Фонвизин и Михайло Муравьев дали мне письмо к Никите Муравьеву и поручили переговорить с ним и с другими о делах Общества.
Как только я прибыл в Петербург, Никита, который в это время был в отставке и усердно занимался делами Тайного общества, познакомил меня с Пестелем. При первом же знакомстве мы проспорили с ним часа два. Пестель всегда говорил умно и упорно защищал своё мнение, в истину которого он всегда верил, как обыкновенно верят в математическую истину – он никогда и ничем не увлекался. Может быть, в этом-то и заключалась причина, почему из всех нас он один в течение почти десяти лет, не ослабевая ни на одну минуту, усердно трудился над делами Тайного общества. Один раз доказав себе, что Тайное общество – верный способ для достижения желаемой цели, он с ним слил всё своё существование.
На другой день после моего приезда в Петербург Никита стал меня уговаривать, чтобы я присоединился опять к Тайному обществу, доказывая, что теперь не существует более причины, меня от них удалившей, что в уставе Союза Благоденствия совершенно определен мерный ход Общества, и прибавил, что Пестель и другие находят очень странным, что я привожу поручения от московских членов, и в курсе всего, что делается в Тайном обществе, не принадлежа к нему.
После таких доводов мне оставалось только согласиться на предложение Никиты, и я подписал записку, не читая ее – я знал, что она будет сожжена. После этого я был приглашён на совещание.
Князь Лопухин, впоследствии начальник уланской дивизии при гренадерском корпусе, Пётр Колошин, князь Шаховской и многие другие собрались у Никиты. Сама формальность этого совещания давала ему вид плохой комедии. В Москве, когда собирались члены Военного общества, они собирались для того, чтобы познакомиться и сблизиться друг с другом; всякий говорил свободно о предметах, занимавших всех и каждого из них. Тут же в продолжение всего совещания рассуждали о составлении самой заклинательной присяги для вступающих в Союз Благоденствия и о том, как приносить саму присягу: над Евангелием или над шпагой вступающие должны присягать? Всё это было до крайности смешно. Но Лопухин, Шаховской и почти все присутствующие были ревностными масонами, они привыкли в ложах разыгрывать бессмыслицу, нисколько этим не смущаясь, и они желали некоторый порядок масонских лож ввести в Союз Благоденствия.
Менее чем через два года своего существования Союз Благоденствия достиг полного своего развития, и едва ли восемнадцатый и девятнадцатый годы не были самыми цветущими. Число членов значительно увеличилось. Многие из принадлежавших Военному обществу поступили в Союз Благоденствия, в том числе оба Перовских. Поступили в него также Илья Гаврилович Бибиков, теперешний литовский генерал-губернатор, и Александр Александрович Кавелин, бывший санкт-петербургский военный генерал-губернатор.
Во всех полках было много молодёжи, принадлежащей к Тайному обществу. Бурцев, перед отъездом своим в Тульчин, принял Пущина, Оболенского, Нарышкина, Лорера и многих других.
В это время главные члены Союза Благоденствия вполне ценили предоставленный им способ действия посредством слова истины, они верили в его силу и орудовали им успешно. Влияние их в Петербурге было очевидно. В Семёновском полку палка почти совсем уже была выведена из употребления. В других полках ротные командиры нашли возможность без нее обходиться. Про жестокости, какие бывали прежде, слышно было очень редко. Прежде похода за границу в Семёновском полку, в котором круг офицеров почитался тогда лучшим во всей гвардии, когда собирались некоторые из батальонных и ротных командиров, между ними бывали прения о том, как полезнее наказывать солдат: понемногу, но часто, или редко, но метко, и я хорошо помню, что командир Второго батальона барон Дамас, впоследствии бывший во Франции при Карле X министром иностранных дел, был такого мнения: должно наказывать редко, но вместе с тем никогда не давать солдату менее двухсот палок.
И надо заметить, что такие жестокие наказания употреблялись не за одно дурное поведение, но иногда за самый ничтожный проступок по службе и даже за какой-нибудь промах во фрунте. Многие притеснительные постановления правительства, особенно военные поселения, явно порицались членами Союза Благоденствия, через что во всех кругах петербургского общества стало проявляться особое общественное мнение. Уж не довольствовались, как прежде, рассказами о выходах во дворце и разводах в манеже. Многие стали задумываться и обсуждать происходящее.
В девятнадцатом году, поехав из Москвы повидаться со своими, я заехал в смоленское своё имение. Крестьяне, собравшись, стали просить меня, что так как я не служу и ничего не делаю, то мне бы приехать пожить с ними, и уверяли, что я буду им уже тем полезен, что при мне будут менее их притеснять. Я убедился, что в словах их много правды, и переехал на житье в деревню.
Соседи тотчас прислали поздравить с приездом, обещая каждый скоро посетить меня, но я через их посланцев просил извинения, что теперь никого из них не могу принять. Меня оставили в покое, но, разумеется, смотрели на меня, как на чудака.
Первым моим распоряжением было уменьшить наполовину господскую запашку. Имение было на барщине, и крестьяне были далеко не в удовлетворительном положении. Многие поборы, отяготительные для них и приносившие мало пользы помещику, были отменены. Вскоре после моего приезда в Жуково я столкнулся с земской полицией. Ко мне пришли сказать, что в речке, текущей по моей земле и очень вздувшейся от дождей, утонул человек. Я в тот же день велел послать донесение о происшествии в вяземский земский суд и приставить караул к утопленнику.
Прошло дня три или четыре, земский суд не сделал никакого распоряжения по этому делу. В это время приехал ко мне из Москвы Фонвизин, мы пошли с ним гулять вдоль реки и были поражены зрелищем истинно ужасным. Утопший, привязанный за ногу к колу, вбитому в берег, плавал в воде. Кожа на его лице и руках походила на мокрую сыромятину. Это было в июне, и смрад от мёртвого тела далеко распространялся.
Кроме караульного на берегу сидели старик и молодая женщина. Старик – отец, женщина – жена утопшего. Оба горько плакали и, увидев меня, бросились в ноги, прося позволения похоронить покойника. И Фонвизин и я, мы были сильно взволнованы. Я приказал вытащить усопшего из воды и, взвалив на телегу, отвезти к его помещику Барышникову, живущему верстах в десяти от меня. Я написал, что после моего донесения в земский суд о найденном утопленнике у меня в реке, не видя со стороны суда никакого распоряжения по этому делу и опасаясь, чтобы мёртвое тело, которое начало уже разлагаться, не причинило заразы, я решился отправить его к нему с тем, чтобы он приказал его похоронить.