Барышников, весьма богатый помещик, перепугался и первоначально без распоряжения земского суда не хотел принимать утопшего своего крестьянина, даже хотел отослать его назад на место, где он был найден, но потом, опасаясь ответственности, что мёртвое тело, оставаясь долгое время не похороненным, причинит заразу, как я писал ему, велел наконец похоронить его. Я известил земский суд о моем распоряжении в его отсутствии. Написал о том же смоленскому губернатору барону Ашу, пояснив ему, почему я так действовал в этом деле. Барон Аш, не пропускавший случая, когда можно было потеребить чиновников, избираемых дворянством, написал строгий выговор в вяземский земский суд.
Чтобы сблизиться, сколько возможно скорее, с моими крестьянами, я всех их и во всякий час допускал до себя и, по возможности, удовлетворял их требования; скоро отучил я их кланяться мне в ноги и стоять передо мной без шапки, когда я сам был в шляпе. За проступки они не иначе наказывались, как по приговору всех домохозяев. Почва вообще в Смоленской губернии неплодотворна, при недостатке скота мои крестьяне не могли достаточно удобрять свои поля. Обыкновенные урожаи бывали очень скудны, так что собираемого хлеба едва доставало крестьянам на продовольствие и посев. Единственные их промыслы были зимой: извоз и добывание извести – и то и другое доставляло незначительную прибыль. Они, конечно, не ходили по миру, но и нельзя было надеяться этими средствами улучшить их состояние, тем более что, привыкнув терпеть нужду и не имея надежды когда-нибудь с нею расстаться, они говорили, что всей работы никогда не переробишь, и потому трудились и на себя и на барина, никогда не напрягая сил своих.
Надо было придумать способ возбудить в них деятельность и поставить в необходимость прилежно трудиться. Способ этот, по тогдашним моим понятиям, состоял в том, чтобы прежде всего поставить их в совершенно независимое положение от помещика, и я написал прошение к министру внутренних дел Козодавлеву. Я изъявил желание освободить своих крестьян и изложил условия, на которых желаю освободить их. Я предоставлял в совершенное и полное владение моим крестьянам их дома, скот, лошадей и всё их имущество. Усадьбы и выгоны в том самом виде, как они находились тогда, оставались принадлежностью тех же деревень. За всё за это я не требовал от крестьян моих никакого возмездия. Остальную же всю землю я оставлял за собой, предполагая половину обрабатывать вольнонаёмными людьми, а другую половину отдавать внаём своим крестьянам.
Молодое же поколение, мне казалось, необходимо было, прежде всего, сколько-нибудь образовать и потом доставить им более верные средства добывать пропитание, нежели какие до сих пор имели отцы их. Для этого я на первый раз взял к себе двенадцать мальчиков и сам стал учить их грамоте, с тем чтобы после раздать их в Москве в учение разному мастерству. Но набор мальчиков совершился не совсем с добровольного согласия крестьян. Они сперва были уверены, что я беру их детей к себе в дворовые, и тем более это могло им казаться вероятным, что вся моя дворня состояла из одного человека, который был со мной в походе, и наёмного отставного унтер-офицера. Скоро, однако же, отцы и матери успокоились за своих детей, видя, что они учатся грамоте, всегда веселы и ходят в синих рубашках.
В это время заехал ко мне мой сосед Лимохин, чтобы поговорить об устройстве мельницы на реке, разделяющей наши владения. Не видя у меня никакой прислуги и заметя стоявших вдали мальчиков, он спросил: «Что они тут делают?» Я отвечал, что они учатся у меня грамоте. «И прекрасно, – возразил он, – поучите также петь, и музыке, и вы, продавши их, выручите хорошие деньги». Такие понятия моего соседа, сами по себе отвратительные, между тогдашними помещиками были не в диковинку. В нашем семействе был тогда пример.
Покойный дядя мой, после которого досталось мне Жуково, был моим опекуном. При небольшом состоянии были у него разные полубарские затеи, в том числе музыка и певчие. В то время, когда я был за границей, сблизившись в Орле с графом Каменским, сыном фельдмаршала, он ему продал двадцать музыкантов из своего оркестра за сорок тысяч. В числе этих музыкантов были два человека, принадлежавшие мне.
Когда я был в четырнадцатом году в Орле и в первый раз увиделся с Каменским, граф очень любезно сказал мне, что он мой должник, что он заплатит мне четыре тысячи за моих людей, и просил без замедления совершить на них купчую. Я отвечал его сиятельству, что он мне ничего не должен, потому что людей моих ни за что и никому не продам. На другой день оба получили от меня отпускную.
Мальчики мои понемногу начали читать и писать, что очень забавляло их родителей. Желая привести в совершенную известность всю мою дачу, я каждый день с моими учениками ходил на съёмку. Они таскали за мной все нужные для этого принадлежности. Скоро научились они таскать цепь и ставить колья по прямому направлению. Я показывал им, как наводить диоптр и насекать углы на планшете – всё это их очень забавляло, и они с каждым днём становились смышлёнее.
Наконец вяземский дворянский предводитель получил предписание из Министерства внутренних дел потребовать от меня показание: на каких условиях я хочу сделать своих крестьян вольными хлебопашцами, и означить, сколько передаю я земли каждому из них? Потом допросить крестьян моих: согласны ли они поступить в вольные хлебопашцы на предлагаемых мною условиях? Словом, поступить совершенно по учреждению для крестьян, поступающих в вольные хлебопашцы, обнародованному в 1805 году, двадцатого февраля.
Из этого было очевидно, что в министерстве не обратили ни малейшего внимания на смысл моей просьбы. Оставалось только мне ехать самому в Петербург и изустно объясниться с министром, но прежде мне хотелось знать, оценят ли мои крестьяне выгоду условий, на которых я предполагал освободить их. Я собрал их и долго с ними толковал, они слушали меня с вниманием и наконец спросили: «Земля, которою мы теперь владеем, будет принадлежать нам или нет?» Я им отвечал, что земля будет принадлежать мне, но что они будут властны ее нанимать у меня. «Ну так, батюшка, оставляй всё по-старому: мы ваши, а земля наша». Напрасно я старался им объяснить всю выгоду независимости, которую им доставит освобождение. Русский крестьянин не допускает возможности, чтобы у него не было хоть клока земли, которую он пахал бы только для себя. Надеясь, что мои крестьяне со временем примирятся с условиями, на которых я предположил освободить их в начале двадцатого года, я отправился в Петербург.
За два года моего отсутствия число членов Союза Благоденствия очень возросло. Правда, что многие из прежних членов охладели, почти совсем отдалились от Общества; зато другие жаловались, что Тайное общество ничего не делает. По их понятиям создать в Петербурге общественное мнение и руководить им была вещь ничтожная, им хотелось бы от Общества теперь уже более решительных приготовительных мер для будущих действий.
Словом, Союз Благоденствия в прежнем своём виде более уже не существовал. По нескольку раз в неделю собирались члены Тайного общества к Никите Муравьеву. В это время я познакомился со многими из них, самые из них значительные и ревностные по делу Общества, кроме Никиты и Николая Тургенева, Ф. Н. Глинка, два брата Шиповы (старший впоследствии командир Новосемёновского полка), граф Толстой, известный наш медальер, Ил. Долгорукий и многие другие. Вместе с Никитой мы заезжали к Ил. Долгорукому, который был болен и не выходил из комнаты. Он был блюстителем Союза Благоденствия. Служа при Аракчееве и имея возможность знать многие тайные распоряжения правительства и извещать о них своих товарищей, он тем самым был полезен Тайному обществу. В это время вообще он служил ему усердно.
Во всех членах Союза Благоденствия проявлялось какое-то ожесточение против царствующего императора. И в самом деле, он с каждым днём становился мрачнее и всё более и более отчуждался от России. Граф Аракчеев уже явно управлял государством. Члены государственного совета и министры относились к нему по повелению императора в большей части случаев, где требовалось высочайшее разрешение. Аракчеев жил иногда в своём знаменитом Грузине, в Новгородской губернии, и члены совета, и министры, и все сановники отправлялись к нему туда.
По делу об освобождении моих крестьян я обратился к Николаю Тургеневу. Он дал мне письмо к Джуньковскому, директору департамента, в котором было мое дело. Джуньковский принял меня в департаменте и толковал со мной часа два, сначала было с важностью пожилого человека, который много видел и много знает и потому имеет право читать поучение молодому, неопытному человеку, но потом он из слов моих убедился, что условия, на которых я предполагал освободить крестьян моих, не были мне впущены какой-нибудь мимолетной мыслью, но были мной совершенно обдуманы. Я спросил у Джуньковского, много ли с 1805 года освобождено крестьян по учреждению о вольных хлебопашцах? Он отвечал мне: «Тридцать тысяч, в том числе двадцать тысяч князя Голицына – известного мота в Москве, проигравшего жену свою графу Разумовскому. Крестьяне Голицына откупились, заплатив долги его».
Незначительное это число освободившихся крестьян, в продолжение каких-нибудь пятнадцати лет, было лучшим доказательством, что на существующее учреждение о вольных хлебопашцах нельзя было рассчитывать как на средство для уничтожения крепостного состояния в России.
Джуньковский бывал за границей, имел воззрение человека европейского, и потому освобождение крестьян, которым не предоставлялось земли в собственность, нисколько не возмущало его. Наконец он, пожав мне руку, сказал, что в предлагаемом мной способе освобождения много есть дельного, но что теперешний министр граф Кочубей в этом случае не согласится отступить на волос от учреждений 1805 года, составленных им самим во время первого его министерства. Но я все-таки хотел увидеться с министром, хотя и мало надеялся, чтоб через свидание с ним дело мое кончилось успешно.
В продолжение целой недели я ходил ежедневно к министру и никак не мог добиться его лицезрения; наконец я забрался к нему с утра и решился дожидаться, пока он выйдет из своего кабинета. Напрасно дежурный чиновник уверял меня, что сегодня граф никого не принимает; я остался неподвижным на своём стуле.
В этот день министр занимался со своими директорами проектом об изменении формы мундира для его министерства. Часа в три пополудни дверь кабинета растворилась, и министр, подойдя ко мне, спросил:
– Что вам угодно?
Я вкратце объяснил ему мое дело. Между прочими возражениями он сказал мне:
– Я нисколько не сомневаюсь в добросовестности ваших намерений, но если допустить способ, вами предлагаемый, то другие могут воспользоваться им, чтобы избавиться от обязанности относительно своих крестьян.
На это я осмелился заметить его сиятельству, что это не совсем правдоподобно, по той причине, что каждый помещик имеет возможность очень выгодно избавиться от своих крестьян, продавши их на вывод. Окончательно министр сказал мне:
– Впрочем, дело ваше в наших руках, и мы дадим ему надлежащий ход.
Итак, хлопоты мои в Петербурге по освобождению крестьян кончились ничем.
В это время вообще в Петербурге много толковали о крепостном состоянии. Даже в государственном совете рассуждали о непристойности, с какою продаются люди в России. Вследствие чего объявления в газетах о продаже людей заменились другими; прежде печаталось прямо: такой-то крепостной человек или такая-то крепостная девка продаются. Теперь стали печатать: такой-то крепостной человек или такая-то крепостная девка отпускаются в услужение, что значило, что тот и другая продавались.
На возвратном пути я прожил некоторое время в Москве с Фонвизиным и Граббе. Последний был переведён со своим Лубенским полком в мое соседство в Дорогобуж. Фонвизин был произведён в генералы. Летом девятнадцатого года он перешёл со своим 38-м егерским полком во Вторую армию, для того, чтобы номер 38 соединить с 37-м номером. В этом году все егерские полки были в движении.
Фонвизин, по пути во Вторую армию сдавать полк, заехал ко мне в Жуково. От меня мы поехали к Граббе в Дорогобуж и познакомились с отставным генералом Пассеком, который пригласил нас в своё имение недалеко от Ельни. Он недавно возвратился из заграницы и жестоко порицал все мерзости, встречавшиеся на всяком шагу в России, в том числе и крепостное состояние. Имение его было прекрасно устроено, и со своими крестьянами он обходился человеколюбиво, но ему все-таки хотелось как можно скорее уехать в заграницу.
По возвращении из Петербурга существование мое в Жукове стало как-то мрачно. Я уже не имел надежды освободить моих крестьян на тех условиях, которые тогда казались мне наиболее удобными для общего освобождения крестьян в России. Впрочем, вскоре потом я убедился, что освобождать крестьян, не предоставив в их владение достаточного количества земли, было бы только вполовину обеспечить их независимость. Распределение поземельной собственности между крестьянами и общинное владение ею составляют у нас основные начала, из которых со временем должно развиться всё гражданское устройство нашего государства. Благомыслящие люди или, как называли их – либералы того времени, более всего желали уничтожения крепостного состояния и, при европейском своем воззрении на этот предмет, были уверены, что человек, никому лично не принадлежащий, уже свободен, хотя и не имеет никакой собственности. Ужасное положение пролетариев в Европе тогда еще не развилось в таком огромном размере, как теперь, и потому возникшие вопросы по этому предмету уже впоследствии – тогда не тревожили даже самых образованных и благонамеренных людей. Крепостное же состояние у нас обозначалось на каждом шагу отвратительными своими последствиями. Беспрестанно доходили до меня слухи о неистовых поступках помещиков, моих соседей.
Ближайший из них – Жигалов, имевший всего шестьдесят душ, разъезжал в коляске и имел огромную стаю гончих и борзых собак, зато крестьяне его почти умирали с голоду и часто, ушедши тайком с полевой работы, приходили ко мне и моим крестьянам просить милостыню.
Однажды к этому Жигалову приехал Лимохин и проиграл ему в карты свою коляску, четвёрку лошадей и бывших с ним кучера, форейтора и лакея. Стали играть на горничную девку, и Лимохин отыгрался. В имении Анненкова, верстах в трёх от меня, управляющий придумывал ежегодно какой-нибудь новый способ вымогательства у крестьян. Однажды он объявил им, что барыня их, живущая в курском своём имении, приказала прислать к себе несколько взрослых девок для обучения их ковёрному искусству. Разумеется крестьяне, чтобы откупиться от такого налога, заплатили всё, что только могли заплатить.
У богача Барышникова, при полевых работах, разъезжали управитель, бурмистр и старосты и поощряли парод к деятельности плетью. Проезжая однажды зимою по Рославльскому уезду, я заехал на постоялый двор. Изба была набита народом, совершенно оборванным, иные даже не имели ни рукавиц, ни шапки! Их было более ста человек, и они шли на винокуренный завод, отстоящий вёрст в сто пятьдесят от места их жительства.
Помещик, которому они принадлежали, Фонтон де Вараион отдал их на всю зиму в работу на завод и получил за это вперёд условленную плату. Сверх того, помещик, которому принадлежал завод, обязался прокормить крестьян Фонтона в продолжение зимы. Такого рода сделки были очень обыкновенны.
Во время построения Нижегородской ярмарки принц Александр Виртембергский отправил туда в работу из Витебской губернии множество своих нищих крестьян, не плативших ему оброка. Партии этих людей сотнями и в самом жалком положении проходили мимо Жукова. Всё это вместе было нисколько не утешительно. К тому же не было дня, в котором я бы мог быть уверена, что у меня не случится столкновения с земской полицией.
Ежегодно требовались люди на большие дороги на какой-нибудь месяц, а иногда на два. Они там оставались в совершенном распоряжении заседателя, и всякий раз надо было хлопотать, чтобы он не оставил там людей долее, чем это было нужно. Очень часто требовались подводы под проходившие военные команды. В первый раз я приказал подводчикам не давать квитанций заседателю, не получив от него следуемых прогонов. Люди мои пробыли пять дней в отлучке и возвратились, не получив ни копейки. Так как пригнано было подвод несравненно больше, нежели требовалось, то заседатель, продержав людей моих три дня, отпустил ни с чем.
Требовались также иногда лошади на станции больших дорог под проезд значительных лиц. Ежели в предписании министра велено выставить двадцать лошадей, то в предписании генерал-губернатора требовалось тридцать, в предписании губернатора – сорок, а земский суд требовал уже шестьдесят лошадей. Кончалось тем, что во всех подобных случаях я совсем не исполнял предписаний земской полиции, зная, что тем самым на каждом шагу подвергаюсь ответственности перед начальством.
Фонвизин в двадцатом году, возвращаясь из Одессы в Москву, известил меня, что он заедет к Левашевым, вёрст за двести от меня, и будет у них меня дожидаться. Я приехал в назначенный срок к Левашевым. Через несколько дней явился ко мне нарочный из Жукова с известием, что там полевые работы прекращены и все крестьяне в ужасной тревоге. Во время моего отсутствия земский заседатель, проезжая через Жуково и узнавши от старосты, который говорил с ним в шляпе, что меня нет дома и что я не скоро возвращусь, бросился на старосту и избил его до полусмерти, потом отправился к работавшим в поле крестьянам и под предлогом, что за ними есть недоимочный рекрут, старался схватить кого-нибудь из них. Заседатель увязался за одним молодым парнем, схватил его и увёз в Вязьму.
За мной не бывало никакой недоимки, и в последний набор я представил рекрутскую квитанцию за моих крестьян. Происшествие в Жукове всех нас чрезвычайно встревожило, и я тотчас же вместе с Фонвизиным отправился в Смоленск. Фонвизин был знаком с губернатором бароном Ашем, объяснил ему всё дело, и барон Аш приказал крестьянина моего отпустить домой, а заседателя, наделавшего столько тревоги, отдать под суд.
Фонвизин проводил меня до Жукова. Тут народ был в отчаянном положении и почти не работал. Всё это меня ужасно смутило, и я совершенно растерялся. Чтобы за один раз прекратить все беспорядки в России, я придумал средство, которое в эту минуту казалось мне вдохновением, а в самой сущности оно было чистый сумбур.
Ночью, пока Фонвизин спал, я написал адрес к императору, который должны были подписать все члены Союза Благоденствия. В этом адресе излагались все бедствия России, для прекращения которых мы предлагали императору созвать Земскую думу по примеру своих предков. Поутру я прочитал своё сочинение Фонвизину, и он, бывший под одним настроением духа со мной, согласился подписать адрес. В тот же день мы с ним отправились в Дорогобуж к Граббе. К счастью, Граббе был благоразумнее нас обоих: не отказываясь вместе с другими подписать адрес, он нам ясно доказал, что этим поступком за один раз уничтожалось Тайное общество и что это всё вело нас прямо в крепость.
Бумага, мной написанная, была уничтожена. После чего долго мы рассуждали о горестном положении России и средствах, которые бы могли спасти ее. Союз Благоденствия, казалось нам, дремал. По собственному своему образованию, он слишком был ограничен в своих действиях. Решено было к первому января двадцать первого года пригласить в Москву депутатов из Петербурга и Тульчина для того, чтобы они на общих совещаниях рассмотрели дела Тайного общества и приискали средства для большей его деятельности.
Фонвизин с братом должен был отправиться в Петербург, мне же пришлось ехать в Тульчин. Фонвизин, незадолго перед тем побывав в Тульчине, познакомился со всеми тамошними членами и дал мне письма к некоторым из них. Он мне дал также письмо в Кишинёв к Михайле Орлову.
В Дорогобуже я добыл себе кое-как подорожную и пустился в путь. Приехав в Тульчин, я тотчас явился к Бурцеву. Он от жида, у которого я остановился, перетащил меня к себе. В тот же день я побывал у Пестеля и у Юшневского – последнего Фонвизин превозносил как человека огромного ума. Тут случилось, как случается нередко, что одни добрые качества принимают за другие.
Юшневский, генерал-интендант Второй армии, был отличный добрый человек и честности редкой, но ума довольно ограниченного. С первого раза он поразил меня своими пошлостями. Чтобы пребыванием моим в Тульчине не подать подозрения властям, я ни у кого не бывал кроме Пестеля, с которым был знаком прежде, и у Юшневского, к которому привез письмо от Фонвизина. Но я скоро познакомился с тульчинской молодёжью. Во время моего пребывания в Тульчине почти все члены перебывали у Бурцева. В Тульчине члены Тайного общества, не опасаясь никакого особенного над собою надзора, свободно и почти ежедневно общались между собой и тем самым не давали ослабевать друг другу.
Впрочем, было достаточно уже одного Пестеля, чтобы беспрестанно поднимать дух всех тульчинских членов, между которыми в это время образовались вроде как две партии: «умеренные», под влиянием Бурцева, и, как говорили, «крайние», под руководством Пестеля. Но эти партии были только мнимые. Бурцев, уверенный в превосходстве личных своих достоинств, не мог не чувствовать на каждом шагу превосходства Пестеля над собой и потому всеми силами старался составить против него оппозицию. Однако это не мешало ему оставаться в самых лучших отношениях с Пестелем.
Киселев, как умный человек и умеющий ценить людей, не мог не уважать всю эту молодежь и многих из них любил, как людей приближенных к себе. Всех их он принимал у себя очень ласково и, кроме как по службе, никогда не был с ними начальником. Иногда у него за обедом при общем разговоре возникали политические вопросы, и если при этом Киселев понимал что-нибудь не так, ему со всех сторон возражали дельно, и он всякий раз принужден был согласиться с своими собеседниками. После этого нетрудно себе представить, какое влияние имели тульчинские члены во всей 2-й армии.