В четверг ровно в одиннадцать часов я уже был у Грибановых и нашел там довольно многочисленную компанию. Весь двор был заставлен экипажами. Почти все были в сборе, за исключением Щелкалова и Веретенникова. День был прекрасный, даже довольно жаркий для осени. На небе ни одного облака… Я застал мужчин и дам в разных комнатах: мужчин в зале, а дам в гостиной в ожидании минуты отъезда.
В зале ораторствовал господин небольшого роста, коренастый и уже не первой молодости, завитой, весь в перстнях и в цепях. Это был Астрабатов. Я вошел тихо и остановился, никем не замеченный, потому что все внимание в эту минуту было обращено на Астрабатова.
– Главное – в душе, – говорил он, – остальное все вздор и внимания не стоит. Когда вот эдак, как мы, соберемся по душе, когда все люди подходящие, как натурально и весело, и есть будешь лучше, и пить больше… Ведь вот хоть бы этот старик-то…
Астрабатов с хитрою улыбкою направил свой указательный палец, плоский, широкий и четвероугольной формы, украшенный перстнем с бриллиантовым солитером, на Алексея Афанасьича.
– Это редчайшей души старик, первый сорт, это человек со вздохом, у него всё начистоту, всё на ладони, без задоринки; а ведь иной эдак и вылощен с виду-то, ком иль фо, а попробуй погладить, так и завозишься!..
Астрабатов повел головою кругом и вдруг остановился на мне.
– Вот этот (он пальцем указал на меня), этот тоже подходящий к нам.
Я знал Астрабатова давно, хотя совсем не коротко, и встречался с ним редко. Он говорил мне, как и всем, ты, потому что принадлежал к числу таких людей, которые через полчаса после знакомства с человеком говорят уже ему непременно ты…
– Здравствуй, душенька, – продолжал он, приближаясь ко мне с намерением заключить меня в объятия, – то есть разутешил, что приехал, ей-богу! Ну чмокнемся, братец… Сто лет не видал тебя.
И он обнял меня.
– Черт его знает, – продолжал он, обращаясь ко всем и ударяя меня по плечу, – сам не знаю, за что люблю его… Вот здесь-то у него, правда, горячо, так и пышет!
И он приложил свою широкую ладонь к моему левому боку.
Освободясь от Астрабатова, я поздоровался с хозяевами дома и с остальными гостями.
– Ну, теперь только дело за бароном, – заметил Алексей Афанасьич, – мы все, кажется, в сборе, ведь уж четверть двенадцатого… никак не может не опоздать!.. А пора бы уж и в путь.
Щелкалов и Веретенников приехали около двенадцати.
– Барон, – сказал Алексей Афанасьич, встречая его. – Не стыдно ли, а еще сам все толковал, чтобы собраться ровно к одиннадцати.
– Что такое? разве я опоздал? разве теперь больше одиннадцати? – возразил он рассеянно, важно кивнув нам всем головою и проходя в гостиную, где были дамы.
Астрабатов подошел ко мне и, указав головою на Щелкалова, сказал вслед ему:
– Не узнает! Вишь, как голову-то загнул. Да нас, брат, этим не удивишь! Мы видали и почище тебя! На плечах-то шелк, а в кармане щелк!.. Ах, душа моя! – продолжал он, кладя мне руку на плечо, – черт ли в человеке, когда у него теплоты нет. Терпеть не могу эдаких…
Веретенников, пожав мне руку и как бы не заметив Астрабатова, стоявшего возле меня, хотел отправиться вслед за Щелкаловым в гостиную. Но Астрабатов схватил его за фалду сюртука.
– Куда! – сказал он ему, – нет, брат, постой! Что у тебя темная вода в глазах, что ли, что ты не видишь старых знакомых?
Веретенников с едва заметной, но иронической улыбкой измерил Астрабатова.
– А-а! здравствуй, – произнес он довольно сухо, – ты как попал сюда?
– Я, брат, везде, где хорошие люди с теплотой!.. Ох, уж вы мне, бонтоны! Туда же шпильки подпускают, да нет, ведь меня не оцарапаешь, не таковской! Я этих загвоздок терпеть не могу, душа моя; по-моему, коли действуй, так действуй начистоту.
– Оригинал! – воскликнул Веретенников, обратись ко мне, поправив свои воротнички и принужденно засмеявшись, – неправда ли?.. – И с этим словом ускользнул в гостиную.
Астрабатов проводил его глазами, покачал головой и произнес:
– Положим, что оригинал, да не накрахмаленная обезьяна, как ты!
Он скорчил гримасу и вздохнул, потом взял меня за руку и сказал:
– Пойдем, душа моя, туда за ними, посмотрим на этих бонтонов-то, как они там ломаются перед барынями и отпускают им закорючки на розовом масле. Мы, братец, люди несветские; надо поучиться у них толочь лоделаван в ступе. Мы напрямик; коли заговорило здесь (Астрабатов указал на сердце), так, не думая долго, бух на колени… и без всякой эдакой риторики: «У меня-де сердце на ладони, сударыня; я человек со вздохом», и мы по опыту знаем, душа моя, что это действует на барынь вернее. Как ты думаешь?
Он прищелкнул языком, зажмурил правый глаз, схватил меня за руку и потащил в гостиную.
Там Щелкалов, лежа в волтеровском кресле, с розаном в бутоньерке и с пахитоской в зубах, рассказывал что-то дамам, которые окружили его кресло.
Мы застали его на следующих словах:
– Это была минута ужасная, – говорил он, – лошадь закусила удила и мчала графиню прямо к реке; берег этой реки крутой и почти отвесный; она была уже не более, как шагах в пятидесяти от берега, но в это мгновение я пускаю свою лошадь за нею во весь карьер, не сознавая ничего, нисколько не думая об опасности… Передняя нога ее лошади уж висела над бездной в ту минуту, как я поравнялся с нею. Я схватил графиню одною рукою за талию, перебросил ее к себе на седло и в то же мгновение другой рукою с такой силой осадил свою лошадь, что она совсем грянулась на задние ноги. Я соскочил с нее и положил графиню на землю. Она была, разумеется, без памяти… Ну, в это время к нам подоспели остальные: мою лошадь схватили, а лошадь графини рухнулась в реку и тут же пала, разбившись грудью о камни…
Щелкалов, произнеся последнее слово, вставил в глаз свое стеклышко и обозрел своих слушательниц. Лидия Ивановна, барыня, поводящая глазами и передергивающая плечами, по имени Аменаида Александровна, бойкая барышня с двойным золотым лорнетом, Наденька и другие барыни и барышни – все в один голос невольно ахнули с последним словом Щелкалова: так поразил их его геройский подвиг; а Астрабатов, наклонясь к моему уху, шепнул:
– Да это он, братец ты мой, кажется, лупит чистоганом из не люба не слушай… Ах ты, Малек-Адель эдакой! – воскликнул он громко, глядя на Щелкалова, и потом продолжал, обратясь к дамам: – то есть ух! какой тонкости, я вам доложу, человек по амурному отделению, – беда! Слава богу, десять лет его знаю, не десять дней… Послушай, барон (он снова поглядел на Щелкалова), а помнишь ли третьягоднишнюю лебедянскую сказку? Забыл, что ли?
В голосе Астрабатова послышалось внутреннее раздражение.
– Тогда без Астрабатова не обходился никто… обед ли, ужин ли или что-нибудь эдакое – подавай сюда Астрабатова! Астрабатова обнимали, качали; Астрабатов, моншер, душу свою отдавал вам без залога и без процентов… Астрабатов, сделай то; Астрабатов, дай это (он указал на карман); Астрабатов, съезди туда; Астрабатов, спой. Астрабатов все делал для вас – и ездил, и хлопотал, и пел… Как заговорит, бывало, тут, в левом боку, сейчас гитару в руки, щипнул два-три аккорда со слезой, да как потом зальешься эдак задушевно, изнутри; так, я думаю, ты сам помнишь, – люди, у которых были нервы из вязиги, – и те, душа моя, рыдали, потому что хоть методы нет, да душа есть, а в душе – главное… Астрабатов – это всем известно – в пять дней пять тысяч рублей серебром просадил. Да! вот каков Астрабатов-то!
Он вынул из кармана огромный сафьянный бумажник и хлопнул по нем рукою.
– Пять тысяч, моншер, вот из этого бумажника вынул, как одну копейку, в пять дней! – потом, вздохнув, прибавил: – В нем-таки перебывало порядочно деньжонок! И нынче, благодаря бога, водятся… А в Петербурге Астрабатова на улице или в гостях встречают: не узнают. Здесь Астрабатов не нужен, потому что здесь фаетоны да бонтоны, здесь вытанцовывают па-де-дё на столичных деликатностях в вершок ширины; а задушевности, моншер, вот отсюда-то идущей, из глубины, теплоты-то этой, – этого не нужно! Все Фребелиусы да Гамбсы, а о чувстве не спрашивай… А в сущности все это помпадурство, по-моему, самое пустое дело.
Астрабатов приостановился на минуту, посмотрел, несколько прищурясь, на дам, удивленных его импровизациею, вынул из кармана пестрый раздушенный фуляр, высморкнулся и сказал, улыбаясь:
– Pardon, mesdames! я человек со вздохом, люблю попросту, без всяких эдаких закорючек, сердечно высказать все, когда закипит внутри; а там, знаешь, каждый получай по адресу…
Щелкалов в первую минуту, когда Астрабатов заговорил, обернулся на этот голос, взглянул на него и потом в продолжение всей его речи измерял его с ног до головы в свое стеклышко с презрительной улыбкой. Когда же Астрабатов кончил, барон захохотал, встал с кресла, протянул ему руку, как бы удостоивая его особой чести, и сказал, не глядя, впрочем, на него:
– Здравствуй… Ну, что, все такой же, как всегда?.. особенный, свой язык, как ни у кого? оригинально… очень! – И потом, обратясь к Лидии Ивановне, прибавил: – большой чудак! Не правда ли? А я и не знал, что вы с ним знакомы…
Астрабатов значительно посмотрел на него.
– Полно, душенька, эрфиксы-то выпускать, – произнес он, – с старыми-то приятелями эдак не встречаются. Вот лучше-ка по душе, запросто, без закорючек, обнимемся и поцелуемся.
Он бесцеремонно обнял Щелкалова и протянул к нему свои губы. Щелкалов поморщился, не совсем охотно позволил поцеловать себя и потом, отойдя от него, сказал мне:
– Вот, батюшка, тип-то! Не правда ли? Каков молодчик?.. Но как же можно пускать этакого господина в дом?..
Вскоре после этого экипажи были поданы и все начали собираться в путь. Перед самым отъездом Астрабатов схватил за руку Ивана Алексеича, который бежал к коляске с каким-то узлом.
– Постой, душа моя, – сказал он ему, – ты ведь меня знаешь, и мы, кажется, понимаем друг друга. Ты поэт; а я, братец, хоть и не пишу стихов, но здесь у меня в груди кипит поэзия: и слеза, и вздох, и песня – всё тут! Так ли? скажи…
– Еще бы! – возразил Иван Алексеич, крепко пожав руку Астрабатова с свойственным ему сладким выражением, – я знаю, что ты поэт в душе; но пора, братец, ехать; мы и без того уж опоздали… Надо вот еще уложить этот узел…
– Нет, погоди, брат, погоди! – перебил его Астрабатов, – тебе известно, что я действую начистоту, напрямки, этикеты только уважаю на бутылках, а церемоний терпеть не могу; так вели-ка ты, душенька, на дорогу-то подать мне бальзамчику да кусочек черного хлеба с солью. Как набальзамируешь эдак слегка желудок перед обедом, так и аппетит лучше и на душе покойнее, да и от сырости предохранишь себя. Нельзя без этого. Ведь в воздухе нынче эпидемии так и хлещут!
Астрабатов выпил две большие рюмки водки, крякнул, закусил черным хлебом и произнес:
– Ну, вот теперь хоть на край света!
В это время происходила страшная суматоха. Дамы в шляпах и бурнусах толпились на крыльце и на дорожке палисадника, которая вела к калитке; мужчины – одни кричали своих кучеров, другие отыскивали свои пальто и шляпы; Макар в ливрее травяного цвета с галунами о чем-то очень хлопотал и суетился с необыкновенно серьезным выражением в лице; горничные совались без толку из угла в угол…
Коляска Щелкалова, запряженная четвернею в ряд, которою управлял кучер страшной толщины с огромною крашеною бородою, подъехала первая к калитке. Щелкалов предложил садиться Лидии Ивановне и Наденьке и сел напротив них сам с Веретенниковым. Его ливрейский лакей, в красных плюшевых штанах, ловко захлопнул дверцы коляски, оттолкнул Макара, который подсунулся было ему под руку, вскочил на козлы, гордо сел, подбоченясь левой рукой, и закричал: «Пошел!» Когда коляска двинулась, бойкая барышня с лорнетом шепнула что-то влюбленному в Наденьку молодому человеку, который изменился в лице и хоть улыбнулся, но очень печально. Затем все начали рассаживаться в свои экипажи.
Мне пришлось ехать с бойкой барышней и с влюбленным молодым человеком. Дорогою я заметил, что между ними происходило что-то особенное. Она как-то необыкновенно выводила глазами, глядя на него, и кокетничала немилосердно, играя своим двойным лорнетом.
Когда мы проехали уже верст пять, сзади нас послышался звон бубенчиков и страшный крик: «Правее! правее! Эй, вы, соколики, голубчики! вытягивай дружно… Правее!» И вслед за тем пронесся мимо нас, чуть не задев колесом о наше колесо, небольшой охотничий тарантас, запряженный тройкой с бубенчиками и с разными балаболками на сбруе. Этой тройкой правил, стоя, молодой ямщик в плисовой поддевке, в плоской шляпе почти без полей набекрень, украшенной венком разноцветных георгин. В этом тарантасе сидели Аменаида Александровна с Астрабатовым.
Астрабатов, поравнявшись с нами, вскочил на ноги, снял свою бархатную фуражку и, помахивая ею в воздухе, закричал, обращаясь ко мне:
– Что, душа моя, какова троечка-то? У меня, братец, русская душа. Вот она наша поэзия-то!..
Мы приехали в «Дубовую Рощу» в начале третьего часа. Первое лицо, попавшееся нам, был Астрабатов, который у подъезда флигеля, где были приготовлены для нас комнаты, расхаживал с кнутом в руке, всех встречая и хвастая своей троечкой и своей русской душой.
Щелкалов, по знакомству с хозяином и управляющим «Дубовою Рощею», устроил все с величайшим эффектом и комфортом. Нам отдан был в распоряжение целый флигель с пятью комнатами. В первой большой комнате, украшенной дубовыми гирляндами, был накрыт длинный стол, уставленный хрусталем, фруктами и цветами; направо две небольшие комнаты, также все в цветах, назначались для дамских уборных; комната налево для мужчин; а в стеклянной галерее за этой комнатой помещался буфет.
Лидия Ивановна, Наденька, а за ними все остальные дамы поочередно приходили в восторг от вкуса барона и осыпали его благодарностями и похвалами. Щелкалов принимал эти изъявления довольно равнодушно, гордо прохаживался с своим стеклышком, кричал на людей и дружески трепал по плечу толстого управляющего с печатками на животе, который явился к нему узнать, доволен ли он его распоряжениями. Я заметил в то же время, что этот управляющий посматривал на всех нас остальных, на дам и на мужчин, с какой-то подозрительной гримасой недоумения, которую можно было растолковать так: «Да откуда же это таких господ и госпож навез с собою барон? Я таких сроду не видывал».
Иван Алексеич подходил ко всем с своей сладкой улыбкой и с одним и тем же вопросом: «Каков барон-то? Я ведь говорил, что он все сумеет устроить как никто. Оно хотя дороговато, да ведь зато, посмотрите, как все хорошо».
И затем одному он указывал, облизывая губы, на огромную грушу, другому на вазу со сливами, третьего приводил в буфет, где был выставлен строй бутылок, и так далее.
У Пруденского разгорались на все глаза, и, казалось, он совершенно начинал забывать потраченные им двадцать рублей: поправляя очки, он разглядывал с глубокомысленным вниманием и ананас, и персик; читал на бутылках ерлыки; брал бутылку в руку, рассматривая ее со всех сторон, и улыбался про себя.
Поваренки, бегавшие по двору, также немало занимали его.
– Вишь, – заметил он с удовольствием, – плуты, бегают, и сколько их! Видно, работы-то много! Полагать должно по всему, что нам предстоит недурной обедец, а возлиятельная часть в наилучшем устройстве. Лафит и сотерн под золотыми и серебряными печатями! – И потом продолжал, пародируя Гомера:
Мы будем за пиршеством – Мирно беседу вести; посреди нас цветущая Геба (он указал на проходившую в эту минуту Наденьку) – Нектар кругом разольет… и кубки приемля златые, Чествовать будем друг друга, на луг сей зеленый взирая…
(При этом он указал пальцем в окно и осклабился самою довольною улыбкою.)
Астрабатов ударил его своей широкой ладонью по спине и сказал:
– Полно ораторствовать-то! ведь ты здесь не в школе, а вот выпьем-ка лучше бальзамчику. Слышишь? Я уже хватил дважды перед отъездом и один раз после приезда, да чувствую потребность еще: что-то щемит под ложечкой. Хватим-ка, дружище, по рюмочке.
Пруденский очень поморщился при слове школа, но потом, однако, улыбнулся и отвечал с юмористическим выражением по-малороссийски:
– Добре…
Когда дамы поправили свои туалеты после дороги, все отправились гулять в парк. Барон под руку с Наденькой; молодой человек, влюбленный в нее, с бойкой барышней; Астрабатов с Аменаидой Александровной; остальные врассыпную, в том числе и я. Когда в глубине парка мы очутились с обеих сторон среди густого березняка и когда Алексей Афанасьич увидал гриб, у него так и загорелись глаза. Он бросился к нему, дрожащей рукой оторвал его от корня, с восторгом вскрикнул: «О, да здесь, я вижу, должно быть, пропасть грибов! Господа, кто хочет со мной на охоту?» И, перепрыгивая с кочки на кочку, как молодой человек, он в минуту скрылся от нас в чаще леса. За ним последовали Пруденский, Иван Алексеич и еще два мне неизвестных господина, а мы отправились далее по дороге парка.
Дорога все шла под гору, и когда мы спустились с горы, направо перед нами открылось озеро, замыкавшееся с одной стороны крутым и лесистым берегом, а с другой болотистым пространством, поросшим частым, высоко вытянувшимся, но тощим березняком и осиною. Почти посредине озера возвышался небольшой остров, густо заросший мелким лесом и кустарником, в зелени которого виднелась беседка, сложенная из березы. У самого спуска к озеру, куда мы подошли, к перилам небольшой пристани привязана была лодочка, и здесь по распоряжению предупредительного управляющего ожидал нас мужик с багром и веслами, в случае если бы кому-нибудь из нас захотелось покататься на озере.
Мы остановились здесь, потому что дамы заахали от восхищения, когда перед ними сюрпризом открылось озеро.
– Ах! и лодочка! – воскликнула Наденька.
– А вы не боитесь кататься на лодке? – спросил ее Щелкалов.
– Отчего же? если так тихо, как теперь…
– Ну так поедемте.
– А кто же будет гресть?..
– Гресть буду я.
– Да разве вы умеете?
– А вот вы увидите. Хотите, что ли?
Наденька в нерешительности посмотрела на Лидию Ивановну.
– Поезжай, мой друг, отчего же? – возразила Лидия Ивановна, – верно, кто – нибудь еще из дам пожелает покататься.
И она обратилась к дамам с приятной улыбкой.
– Ах, нет, как можно! страшно на такой маленькой лодочке! – воскликнули в один голос несколько дам.
Щелкалов, не обращая ни малейшего внимания ни на Лидию Ивановну, ни на этих дам, велел отцепить лодку, вскочил, в нее, взял от мужика багор и весла и протянул руку Наденьке.
– Ну прыгайте, – сказал он, – докажите, что вы не трусиха и имеете доверенность к гребцу.
Наденька колебалась с минуту и наконец прыгнула в лодку.
– Больше никого взять нельзя, – сказал Щелкалов решительно, – опасно, потому что лодка очень мала. Мы проедемся немного, я выпущу Надежду Алексеевну и потом, если кто-нибудь захочет…
Щелкалов пробормотал последние слова, упираясь багром о пристань и отталкивая лодку от берега, и, не докончив фразу, бросил багор в лодку, снял с себя шляпу, сел, тряхнул головой, взмахнул веслами, которые блеснули на солнце, – и легкая лодочка, рассекая синеватую и гладкую поверхность воды, понеслась по направлению к острову. Все это совершилось в одно мгновение, так что никто из нас не успел опомниться.
Для молодого человека, влюбленного в Наденьку, это была, кажется, решительная минута, потому что он с этих пор почти перестал говорить с нею и начал, вероятно в отмщение ей, уже совершенно явно ухаживать за бойкою барышнею с лорнетом.
Мы все остались на берегу, за исключением Аменаиды Александровны и Астрабатова, которые или отстали от нас, или ушли вперед.
Белые облака, густыми грядами теснясь друг к другу, тянулись по небу; солнце вскоре скрылось за ними; синева постепенно пропадала с поверхности озера, и оно принимало свинцовый оттенок. Сероватое небо, сероватая вода и мелкий болотистый обредевший лес, со всех сторон окружавший нас, – все это было несколько печально. Говор вдруг смолк, порывистый ветер по временам сильно качал вершинами дерев, с которых слетали пожелтевшие листья, и пробегал рябью по поверхности озера.
Мы молча следили за движением лодочки, и мне, я сам не знал отчего, вдруг стало жаль Наденьку.
Лодка причалила к острову. Мы видели, как Щелкалов выпрыгнул из нее и протягивал руку Наденьке, как Наденька соскочила на землю, как потом Щелкалов привязывал лодку к дереву и как они отправились наконец в глубину острова и скрылись за деревьями.
Это даже подействовало не совсем приятно и на Лидию Ивановну, потому что она сказала очень серьезно и с заметным раздражением в голосе:
– Какие глупости! к чему это они вышли на берег? И начала кричать: «Наденька! Наденька!»
Но крик этот пропадал напрасно.
Прошло четверть часа ожидания, но ни Щелкалова, ни Наденьки не показывалось. Потеряв терпение, все разбрелись по парку; остались на берегу Лидия Ивановна, Веретенников и я. Это происшествие расстроило прогулку: дамы несколько надулись на Лидию Ивановну, Лидия Ивановна чувствовала также какую-то неловкость, и когда прошло еще четверть часа, она не могла уже долее скрывать своего волнения.
– Однако это ни на что не похоже, – сказала она, обращаясь к нам. – Peut-on faire des choses comme ca? Я непременно Наденьке вымою голову. Ну можно ли, что из-за нее все гулянье расстроилось?
Мы начали успокаивать Лидию Ивановну, как умели. Наконец лодочка, к нашему удовольствию, снова пришла в движение, но подвигалась к нам очень лениво; гребец едва шевелил веслами. Мы уж начали махать платками и кричать:
– Скорей! Скорей!
Лидия Ивановна встретила Наденьку очень мрачно. Она обратилась к Щелкалову хотя и с приятною улыбкою, но не без иронии:
– Вы видите, барон, из пятнадцати нас осталось только трое – это самые терпеливые; мы таки дождались вас…
– Что такое? – возразил Щелкалов, – разве мы ездили так долго? Я показывал Надежде Алексеевне беседку на острове. Там такая дичь, что мы насилу добрались до этой беседки… Да разве уж так поздно? Мы опоздали, что ли, куда-нибудь?
– Нет, но это расстроило немного нашу прогулку.
– Отчего? – сказал Щелкалов, – что за вздор! пусть они там гуляют, где хотят; что нам за дело до них, мы будем гулять сами по себе. Не правда ли?
Он засмеялся, поглядел на всех нас, предложил руку Лидии Ивановне и отправился с ней вперед, значительно смягчив этим поступком ее неудовольствие.
Мы пошли за ними. Я взглянул на Наденьку. Она была в большом замешательстве и едва отвечала на мои вопросы.
Обедать было назначено в четыре часа; оставалось до обеда еще три четверти часа, и мы возвратились, по предложению Щелкалова, назад осмотреть комнаты большого дома, где, по словам его, было несколько недурных картин.
Взглянув на эти картины, очень, впрочем, сомнительного достоинства, и пройдя по комнатам, которые были меблированы в новейшем вкусе и не представляли ничего особенно любопытного, мы возвратились в наш флигель.
Щелкалов отправился в столовую осматривать, все ли в порядке. Я пошел вслед за ним.
Он с видом знатока бросил взгляд на стол в свое стеклышко, потом обозрел кругом всю комнату, крикнул раза два на лакеев, велел позвать к себе француза-повара и начал о чем-то его расспрашивать, качаясь на стуле и не смотря на него, но внутренне наслаждаясь теми знаками благоговения, которые оказывали ему повар и вся прислуга.
В столовой давно уже прохаживался Пруденский с Иваном Алексеичем в нетерпеливом ожидании обеда.
Пруденский подошел ко мне и, показывая часы, сказал:
– На моих без пяти минут четыре. Пора бы уже приступить и к трапезе, да, кажется, еще не все в сборе. Посмотрите, Алексей Афанасьич непременно проморит нас, я уверен. Он, чего доброго, до ночи проходит за своими грибами и забудет обо всех нас. Мы с Иваном Алексеичем аукали его, аукали, так и не дозвались. Пожалуй, еще заблудится в лесу. Чего доброго? Уж его ждать невозможно, как хотите: семеро одного не ждут. Сама народная мудрость, выражающаяся в этой пословице, послужит для нас достаточным оправданием в таком случае.
– Разумеется, папеньку ждать нечего, – возразил Иван Алексеич, прохаживаясь около стола, уставленного разнообразнейшими закусками, и бросая на них жадные взгляды, – старик ведь в самом деле может проходить до вечера; от него это легко станется, он для грибов точно забывает часто обед и все на свете. Посмотрите, Пруденский, какая жирная и белая селедка-то, а с балыка так и каплет! Удивительный балык! Эдаких я не видывал здесь.
– Кажется, все будет хорошо, – сказал Щелкалов, подходя к Ивану Алексейчу.
– У, барон! что и говорить, – перебил Иван Алексеич, придерживая барона за талию обеими руками и бросая на него совсем сахарный взгляд, – мастер, мастер все устроить.
– Таким тонким знатокам в гастрономии, – заметил Пруденский, – позавидовал бы и древний Рим. Вы воскрешаете для нас, барон, лукулловские времена… А уж, признаться, пора бы, совершив омовение и возложив на главы венки, возлечь за пиршественный стол.
Щелкалов вкось взглянул на Пруденского, удержавшись от улыбки, потому что он не хотел удостаивать его даже и улыбки.
– Да! ведь уж почти четыре часа, – вкрадчиво произнес Иван Алексеич.
– Обед через четверть часа будет готов, мне сейчас сказал Дюбо.
– А этот Дюбо должен быть художник в своем деле! – опять ввернул свое словцо Пруденский.
– Да ведь, кажется, еще не все собрались? – спросил Щелкалов, по обыкновению не замечая Пруденского и обращаясь к нам с Иваном Алексеичем.
– Я не знаю, – отвечал Иван Алексеич, – но во всяком случае отца ждать нечего; он будет даже очень доволен, что его не ждали, я уж знаю его натуру…
Щелкалов не дослушал Ивана Алексеича и, напевая себе что-то под нос, направил шаги в комнату перед буфетом, сделав знак лакею, чтобы следовал за ним.
– Надо пойти узнать, все ли возвратились, – сказал Иван Алексеич, – и объявить, что обед сейчас будет готов. Ужасно есть хочется, у меня сегодня, кроме чашки кофею, ничего во рту не было.
Иван Алексеич обратился ко мне с своею улыбкою:
– Я, знаете, нарочно ничего не завтракал, имея в виду такой обед.
– И благоразумно поступили! – воскликнул Пруденский, – а я так нарочно по этому случаю два дня диэту держал. Мне-то еще больше вашего есть хочется.
И точно, Пруденский должен был чувствовать сильный голод, потому что, ходя по комнате и разговаривая со мною, он не мог отвести своих очков от стола с закусками.
Мало-помалу начинали собираться в столовую по приглашению Ивана Алексеича. В комнату же, назначенную для мужчин, по распоряжению Щелкалова, до обеда не велено было никого впускать. Для этого был поставлен даже лакей у двери.
– Да пусти же, братец, хоть на минутку, я забыл там сигарочницу, – говорил влюбленный молодой человек лакею, стоявшему у дверей.
– Никак нельзя-с, – отвечал лакей.
– Это отчего?
– Барон не приказали никого впускать. Молодой человек вспыхнул.
– Убирайся ты к черту с твоим бароном! – закричал он, оттолкнув лакея, и хотел взяться за ручку замка.
Но лакей встал поперек двери и произнес решительным голосом:
– Воля ваша, сударь, никак нельзя.
Молодой человек начал было горячиться, но мы все бросились его успокаивать.
– Да что ж такое там делается? – спросило несколько голосов у лакея.
– Не могу знать-с.
– Ведь ты врешь, дурак, ты знаешь, говори же! – закричал кто-то.
Лакей глупо улыбнулся и отвечал:
– Не могу знать-с. Шум увеличивался.
В эту минуту вошел Щелкалов. Все обратились к нему.
– Господа, – сказал он, – ваши вещи, которые в той комнате, вам сейчас принесут, но туда не войдет ни один из вас до обеда. Вы меня выбрали распорядителем, следовательно, должны мне повиноваться и верить, что я все устроиваю к вашему же удовольствию.
И, произнеся это с необычайною важностью, он отправился далее.
– Верно, какой-нибудь сюрприз готовится, – сказал Иван Алексеич, провожая приятною улыбкою барона и в то же время близясь к столу с закусками.
Он взял кусочек селедки, положил его в рот и, как будто желая скрыть от других такой преждевременный поступок, начал смотреть в окно, напевая что-то; потом, проглотив кусочек, как ни в чем не бывало, обратился к нам, осмотрел всех и сказал:
– Что ж? Мы теперь, кажется, все на лицо, кроме папеньки?
– Астрабатова нет, – заметил с беспокойством Пруденский.
Иван Алексеич поморщился, но Астрабатов в эту же минуту вошел в столовую.
– Вот легок-то на помине! – закричали ему Пруденский и Иван Алексеич.
– А что?
– Да уж и обедать пора, – отвечал Иван Алексеич, – пятый час в начале…
– Обедать? – возразил Астрабатов, потирая подбородок, – почему ж? это дело подходящее… Ну, душа моя, – продолжал он, обращаясь ко мне вполголоса, – какую мы с этой барыней учинили прогулку, то есть я тебе скажу! Она, знаешь, певица, я ведь тоже певец, так мы там под березками такой дуэтец пропели, что любо-дорого, без фальшу, братец, чудо как согласно! Она было знаешь: «Да я не могу, да я не в голосе», а я ей напрямик: «Полноте, сударыня, я терпеть не могу этих закорючек. Попробуем: споемся – так хорошо, нет – ну на нет и суда нет…» Уж зато как же и спелись, душенька!
Астрабатов приложил пальцы к губам, чмокнул, прищурил левый глаз и прибавил:
– Теперь, братец ты мой, надо пропустить внутрь укрепительной.
За обед сели в половине пятого, не дождавшись Алексея Афанасьича. В ту минуту, когда дамы вошли в столовую, дверь, охранявшаяся лакеем, отворилась, и хор полковых музыкантов грянул увертюру из «Сомнамбулы». Дамы пришли в неописанный восторг от этого сюрприза, да и кавалеры остались очень довольными. Тайна охраняемой двери была для нас разгадана.
Иван Алексеич с салфеткою в руке и с замасленными губами, потому что у него весь рот был набит сардинками, бросился в порыве неудержимого чувства к Щелкалову с намерением, кажется, обнять его, но тот ловко отклонил угрожавший ему поцелуй, и порыв окончился только крепким пожатием рук и сладким взглядом со стороны Ивана Алексеича. Обед и вина были превосходные. Все это вместе с музыкой привело присутствующих в самое веселое расположение духа, а некоторых более нежели в веселое. Еще обед не дошел до половины, как Пруденский начал уже обниматься с своими соседями, а Астрабатов отпускать невероятные любезности сидевшим против него дамам, к счастию, заглушавшиеся громом музыки.