bannerbannerbanner
Салтычиха

Иван Кондратьев
Салтычиха

Полная версия

Глава V
Графская цветочница

Графский пустырь близ Донского монастыря, куда забрела Галина за щавелем, принес бедной девушке положительное счастье.

Галина, теперь хорошо одетая, сытая и свободная, жила в графском доме на правах выдуманной графом цветочницы.

Девушка имела отдельную очень хорошенькую комнатку, чистую постель, зеркальце, несколько пар платья и много других мелочей, необходимых девушке ее лет.

Обязанность девушки состояла в том, что она каждый день, по утрам и по вечерам, должна была приносить в графские покои по нескольку букетов цветов, расставляя их в предназначенные для этого фарфоровые вазы. При этом одета она была в платье из смеси чего-то малороссийского с турецким, с венком на голове, при распущенных по плечам волосах. Смесь эта была так оригинальна и так шла к хорошенькой фигурке Галины, что даже сам граф, умелый ценитель женской красоты, любовался ею и в скором времени заказал ее портрет в таком виде знаменитому тогда художнику Г. Портрет этот долго потом находился во дворце графа, составляя одно из лучших его украшений, и наконец после смерти графа был подарен какому-то любителю в Лондоне, сделавшему с него гравюру, которая очень часто встречалась в середине нынешнего столетия да встречается еще кое-где и теперь в так называемых забытых усадьбах. Графская цветочница изображена на ней в своем оригинальном костюме, с букетом роскошных цветов в руках, с венком на голове. Она грациозно стоит у вазы и о чем-то будто призадумалась. Такие нежные сцены были в очень большом ходу в ту эпоху, и потому неудивительно, что картина производила поразительное впечатление на созерцателей.

Все это для недавно бесприютной девушки было ново, непостижимо, и все окружающее ей часто казалось сказкой. Под влиянием новой, неслыханной жизни все прежнее как-то само собой забывалось, уходило куда-то все далее и далее. Как во сне припоминалась жизнь – и в троицком лесу, с отцом, и смерть отца, и жизнь на Лубянке, в салтычихинском доме, и Сидорка со своей любовью и неожиданной смертью. Смутно даже припоминались ей все бедствия после побега из дома Салтычихи. Горько и тяжело тогда было Галине. Вместе с боязнью, что ее не нынче завтра поймают и отдадут в руки Салтычихи, присоединилось еще и чисто материальное горе: женщина, старуха из жидовок, у которой она случайно нашла приют, обобрала ее дочиста, кормила и одевала ее очень плохо, однако рассчитывала извлечь из нее какую-то пользу, по-своему берегла ее и умела по-своему скрывать ее и от глаз полиции, и от глаз салтычихинских приспешников.

Проживая у жидовки в одном из глухих переулков близ Калужской заставы, Галина и забрела на огороды орловского дворца и, как уже известно читателю, нежданно-негаданно встретилась с самим графом.

Тут уж память не изменяла девушке.

Она помнила все подробности встречи и все то, что она рассказывала графу про Салтычиху. Она хорошо помнит, как граф, выслушав ее, быстро поднялся с места, с красным лицом, со сверкающими глазами.

– Ты не врешь?! – почти вскричал он тогда.

Галина клялась и божилась, что она рассказала сущую правду и что другие дворовые Салтычихи знают про нее еще более и еще более могут рассказать.

В тот же день она была взята в графский дом, где ее отдали под надзор и никуда не выпускали. Она сильно перепугалась, думая, что ее возвратят к Салтычихе, горько плакала и горько сетовала на то, что забрела на графские огороды и по своей глупости рассказала самому графу очень многое про Салтычиху. «Убьет она меня теперь, убьет непременно!» – думала она и все просилась к графу. К графу ее наконец допустили. Узнав, в чем ее горе и чего она боится, граф потрепал ее по заслезившейся щечке, успокоил и приказал именоваться цветочницей.

Между тем для той, кого так боялась Галина, для Салтычихи, наступил уже окончательный и бесповоротный расчет за прошлые деяния.

Граф никаких дел, особенно порученных ему императрицей, в долгий ящик не откладывал.

В тот же самый день, в который он узнал от неизвестной ему девушки все подробности салтычихинских истязаний над дворовыми, он приказал обер-полицмейстерской канцелярии нарядить над Салтычихой немедленное тайное следствие без проволочек и без отговорок, заметив при этом самому обер-полицмейстеру:

– Чтобы к приезду государыни все было кончено!

Начальник тогдашней полиции, генерал Ш., обещал постараться.

– Стараться мало, – заметил граф. – Надо сделать.

Этого было достаточно, чтобы начальник полиции кое-что сделал. Приезд императрицы на коронацию и ожидаемые по этому случаю милости имели при этом для него немало вдохновляющего свойства.

Через день в Троицком Салтычиха была арестована, причем не обошлось без довольно-таки порядочного побоища. Одному из полицейских проломили камнем голову, а двое дворовых Салтычихи, наши знакомые Анфим и Качедык, были, как говорилось в следственных бумагах, легко контужены.

Салтычиха билась в руках полицейской команды, как тигрица. Она кусалась, царапалась, и когда была привезена в Москву, в обер-полицмейстерскую канцелярию, то чуть не ударила самого генерала Ш. в лицо. Начальник полиции счел нужным сообщить об этом графу Орлову, прося инструкций.

– Птица невелика, – сказал Орлов, – дочь сержанта, не более. Свяжи веревками, а коль буянства не прекратит, то и в колодки забей.

Салтычиху припрятали так, что она видела только клочок неба, четыре стены – и ничего более. Она кричала, ругалась, проклинала всех и все и наконец должна была покориться своей участи.

Тайное следствие раскрыло ужасающие подробности. Они были так кровавы, так неслыханны, что граф счел за необходимое немедленно донести о том императрице.

Вместе с говором об ожидаемом приезде императрицы пошел по Москве говор и об аресте Салтычихи.

– Попалась-таки! – говорилось всюду, в домах, в гербергах и на улицах.

Помещики и помещицы из числа тех, которые привыкли обращаться со своими крепостными весьма «отечески», были сильно поражены тем, что Салтычиха была арестована за такое пустое дело, как «отеческая» расправа со своими крепостными людьми. «Отеческая» расправа была для них так нормальна и так обыкновенна!

– Новая метла метет, – говорили они глухо и таинственно, боясь все-таки открыто порицать действия новых людей. – Может, и поистреплется до поры.

Метла тем временем дело свое делала упорно и круто. Крепостные и дворовые Салтычихи были допрашиваемы ежедневно, и уже не боясь рассказывали все, что знали и видели. Показания были настолько возмутительны и трагичны в своих подробностях, что сами следователи, привыкшие уже ко всему, приходили в ужас. Это было нечто невероятное, не слыханное еще на Руси, и тем более невероятное, что трудно было отыскать всему этому причину. Никому не верилось, чтобы Салтычиха только из-за нечисто вымытых полов и из-за плохо выстиранного белья так ужасно тиранила бедных девушек. Выплыло наружу и дело с инженером Тютчевым. Узнано было и об убийстве Салтычихой дворового Сидорки Лихарева. Не миновали допроса, а затем и полного привлечения к делу и оба священника, троицкий и московский, отец Варфоломей, тот самый добрый старик, который из боязни перед Салтычихой хоронил заведомо замученных ею людей. Следствие производилось предварительно необычайно «в тайности», что, однако, нисколько не мешало почти всей Москве знать многие подробности дела. Судили о нем и вкривь и вкось, a многие боялись даже чего-то. Никто, однако, не знал, откуда сыр-бор загорелся, и многие из знатных москвичей, особенно родовитые Салтыковы, фамилия которых так неожиданно явилась опозоренной, не могли нигде и никак доискаться причины начала дела. Салтыковы очень хорошо знали, что одного доноса или жалобы дворовых было совсем недостаточно для того, чтобы Дарью Салтыкову арестовали и так строго и круто начали следствие. Им и в голову не приходило, что виновницей их позора была простая девушка, а затем уже и сам всемогущий Григорий Орлов. Среди всей этой поднявшейся кутерьмы Салтыковы вздумали было замять дело тем, чем обыкновенно заминали в ту эпоху всякие дела, но и тут они наткнулись, невзирая на почти баснословную щедрость, на такие преграды, которые их просто ошарашили.

Одному из Салтыковых, более настойчивому, генерал Ш. только и мог ответить:

– Не тем пахнет, государь мой.

– А чем же? – спросил тот.

– Пахнет правдой божеской.

Такие слова из уст начальника тогдашней полиции показались настойчивому ходатаю просто каким-то полицейским фарсом.

– Удивлены? – спросил генерал Ш., увидев в самом деле необыкновенно удивленное лицо ходатая.

– Поражен!

– Будете, государь мой, поражены еще более.

– Чем? Как?

– Увидите.

– Сообщите! Прошу!

– Эту вашу Дарью какую-то беспременно осудят и… казнят. Много очень доказательств!

Ходатай привскочил:

– Да пусть казнят – туда ей и дорога! Только зачем же позорить нас-то всех, Салтыковых!

– А вам что за позор! – заметил генерал Ш. – Ведь она роду не вашего. Дочь сержанта там какого-то.

– Все же наша фамилия на виду, все же нашу фамилию всякой подлой подьячишко произносит!

Генерал нахмурился.

– У царицы-государыни все равны, – произнес он холодно, – а тем паче те, кто служит ей. Подлыми верноподданных своих она не называет. Те только подлы перед ней и перед законом, кто подло поступает.

Ходатай понял намек, смягчился и в конце концов добился того, что генерал Ш. под большим секретом посоветовал ему обратиться к графу Орлову.

– Он теперь в силе… он может… – сказал генерал на прощание.

Ходатай поскакал к графу. Граф принял его немедленно и весьма любезно.

– В чем дело? – спросил граф.

Салтыков объяснил причину своего приезда, сказав между прочим:

– Как видите, граф, нашу фамилию позорят, топчут в грязь!

– А откуда ваша фамилия? – спросил, улыбаясь лукаво, граф.

– Наша фамилия… – Салтыков запнулся.

 

– Ну да, фамилия? – переспросил граф.

– Род наш известен… мы были еще отличены при императоре Петре… затем блаженной памяти императрица Елисавет Петровна…

Граф перебил:

– Слыхивал, слыхивал! Род ваш, точно, известен, как и мой. Деды наши никак в стрельцах служили, чернослободцами именовались, кафтаны мочалой чинили, батогами закусывали…

Ходатай вытаращил глаза. Он графа не понимал. Как так – ему, графу, богачу, любимцу императрицы, и открыто сознаваться, что он не более как внук какого-то стрельца времен Софьи Алексеевны!

– Граф! – только и мог произнести он удивленно.

– Что я граф – это точно. А что ваша Салтычиха… черт знает что такое – это еще точнее!

– Но ведь она вошла в наш род, она сделалась нам близкой, родной, – старался объяснить ходатай. – У нее есть дети, законные дети Глеба Алексеевича Салтыкова.

Граф прищурил глаза, что он имел обыкновение делать всегда, когда хотел сказать что-нибудь неожиданное или циничное.

– Верю вам, сударь мой, господин мой Салтыков, весьма много верю! – начал Орлов. – Только и вы уж, государь мой, поверьте мне немножко. У меня, сударь мой, есть хорошие конюшни – не Авгиевы, нет, – хорошие такие конюшни. Можете полюбоваться. Так вот, как тому и быть надо, в хороших конюшнях у меня и хорошие лошади. Лошади по конюшне, стало быть, и конюшни по лошадям. Ну вот! А не угодно ли вот вам, государь мой, в мою хорошую конюшню да поставить плохую мужицкую кобылу? Что из того выйдет, сударь? Кто украсит кого: конюшня кобылу или кобыла конюшню? Здраво судя, конюшня останется конюшней, а кобыла кобылой. Не так ли, сударь?

– Истину изволили сказать, граф! – согласился ходатай, очень хорошо поняв иносказание Орлова.

– А коль cиe истина, так она истиной и останется, и кривизну в нее вносить как будто и не след.

– Но как же с ней поступят, граф?

– Дело суда.

– Казнят?

– Пожалуй, и стоило бы. Только бы я до того, как отрубить ее дурацкую голову, почаще бы не забывал и ее спину: разок бы этак в Троицком, разок бы этак на Лубянской площадке. Припомнила бы тогда, что и у других людей на. спине шкура не барабанная, а настоящая, человеческая шкура.

Ходатай ушел от Орлова, как говорится несолоно хлебавши и думая про себя: «И откуда этакое человеколюбие? В самом деле, не запахло ли чем-либо новым, чем-либо таким, от чего нам не поздоровится? Уж не прошли ли раз навсегда времена императриц Анны и Елисаветы, а новая императрица не набралась ли духа с Запада?»

На семейном совете все Салтыковы дружно и настойчиво решили дело втуне не оставлять и, по крайней мере, добиться того, чтобы оно тянулось как можно долее. Может быть, все и позамнется, и позабудется, и с течением времени потеряет свой острый характер. Денег решено было на дело не жалеть и добиваться своего всеми дозволенными и недозволенными путями. Последствия доказали, что Салтыковы отчасти своего добились. Но не добились они только полного уничтожения дела. Слишком уж много крови было пролито, для того чтобы можно было замять такое неслыханное и почти невероятное по своим кровавым подробностям дело…

Глава VI
«Заботливая матушка»

Уже не говоря про время отдаленное, Москва все прошлое столетие и первую четверть нынешнего только и хороша была снаружи, со знаменитых Воробьевых гор. Внутри же она с ее улицами и переулками, с площадями и тупиками, с рекой и речками представляла довольно грустное и безотрадное явление. Мостовые устроены были только по большим улицам, и то большей частью бревенчатые. Впоследствии на них была сделана земляная насыпь, на которой уже и начали устраивать мостовые нынешние. Тогдашние мостовые были выпуклы посередине, а на краях их, близ домов или длинных тянувшихся заборов, находился сток воды. Пешеходы поэтому старались ходить посредине мостовой, где было суше, откуда их часто сгоняли проезжие, ездившие, впрочем, кроме священников с требами, медиков и акушерок, весьма тихо. Многие улицы пролегали тогда косвенно, упираясь в какой-нибудь тупой переулок или здание или выходили на пустыри, которых было весьма много и где совершенно свободно гуляли те животные, которые в апельсинах ничего не смыслят. Пустыри находились даже близ Кремля, по берегам существовавшей тогда еще во всей своей неприкосновенности речки Неглинки. Нынешняя Моисеевская площадь, подле Охотного ряда, да и самый Охотный ряд представляли тоже большие пустыри. Около Покровского собора, или Василия Блаженного, что на Рву, действительно долго существовал большой ров, в котором росли деревья и прятались одичавшие собаки. На месте нынешних бульваров (их начали устраивать после 1812 года, а первый был Тверской) были непролазная грязь и топь и находились складочные места для всякой нечистоты. Земляной город, напротив, отличался некоторой чистотой: там находились дачи бояр с прудами, с островками на них, с ветряными мельницами и лесами, куда праздные люди хаживали за грибами и за ягодами. Об освещении московских улиц по ночам тогда и не думали; всякий, кто имел возможность, ходил с фонарем, а даровое освещение было только у некоторых барских палат, где обыкновенно у ворот ставились подходящие фонари. Темноту улиц усугубляло еще и то, что крикуны, род нынешних дворников-сторожей, состоявшие из обывателей же, прохаживаясь в 10 часов вечера около обывательских домов, усердно колотили по ставням их палками и протяжно кричали: «Десятый час! Огни гасить!»

Невелика была Москва в то время и населением. В середине прошлого столетия в Москве насчитывалось всего 60 тысяч человек. В 1782 году, перед открытием Московской губернии, по рапорту императрице графа Чернышова, число это удвоилось. Затем, через 50 лет, в Москве уже было жителей 250 тысяч человек, и с тех пор число ее жителей увеличивается с каждым годом, дойдя теперь уже почти до 800 тысяч человек.

В начале сентября 1762 года все тогдашнее население Москвы было в необыкновенном волнении. В Москву со всем своим двором с небывалой дотоле торжественностью приехала новая императрица. Столица готовилась к коронации. Все оживилось, заговорило, приняло праздничный вид. На Красной площади устраивали столы для народа. В самом Кремле, который тогда был еще просторен, воздвигали вышки, крыльца, помосты и затейливые транспаранты. Сама императрица, однако, показывалась народу редко, но зато если куда выезжала, то с чисто царской роскошью: впереди, перед каретой ее, ехал обыкновенно взвод лейб-гусар в блестящих мундирах, сзади сопровождал ее подобный же отряд гвардии. Если выезд ее случался поздно вечером, то путь ее освещался факелами. Появление ее на какой бы то ни было улице всегда производило восторженное волнение в народе. Всех поражала эта небывалая пышность, это небывалое явление. 22 сентября коронация благополучно и блистательно свершилась, и по завершении ее тотчас же начался ряд торжеств и празднеств. Осень тогда стояла прекрасная. Тут уж императрица начала показываться среди народа ежедневно и любовалась его забавами, в сопровождении всего состава придворных. В это время она во всякое время ездила в раззолоченной карете, запряженной восемью красивыми и статными неаполитанскими лошадьми с цветными кокардами на головах. Одета она была в ало-бархатное русское платье, унизанное крупным жемчугом, со звездами на груди и в бриллиантовой диадеме на голове, почему тогдашние витии и называли ее «богиней под венцом». По бокам кареты императрицы ехали обыкновенно генерал-поручики, а конвоировали герольды с жезлами в руках, бросая народу серебряные монеты. В это же время государыня совершала и далекие поездки: в Покровское, Семеновское. Преображенское – настоящие тогда села, где для государыни тамошние девушки, в праздничных сарафанах, с открытыми головами, в цветных косынках, а молодицы в шелковых шубках, в киках с дробницами, с веселыми песнями водили хороводы. Затем государыня любила посещать Сокольничье поле. Там увеселяли ее настоящие цыгане: пели, плясали, показывали ручных медведей. В заключение коронационных пиров и торжеств дан был против Кремля, в Замоскворечье, блистательный по тогдашнему времени фейерверк, в котором первое место занимала аллегория, изображавшая Россию с ее победами и с ее славой. Для народа это было совсем невиданное зрелище.

Государыня прожила в Москве всю зиму, и во все это время ряд придворных пиршеств почти не прекращался, но – замечательно! – не прекращалась при этом и ее настойчивая деятельность по делам государства. Деятельность эта была чрезмерна, почти непосильна: указы шли за указами, распоряжения за распоряжениями, и все это дышало силой, энергией, предусмотрительностью, и от всего этого веяло чем-то совершенно новым. Понял это даже и простой народ, мало тогда чем интересовавшийся, и дал новой государыне прозвище «заботливой матушки». Прозвище это очень польстило государыне, когда она услышала о нем.

– Спасибо им, добрым людям, что поняли меня, бедную вдову! – сказала она на это.

Глава VII
Всякому делу свой конец

Масса дел чисто государственных, неотложных нисколько, однако, не мешала государыне интересоваться особенным делом Салтычихи.

Ровно через восемь дней после коронации, 1 октября 1762 года, последовал указ о назначении открытого следствия над Салтычихой. Дело, таким образом, приняло уже официальный характер, почему и начались официальные же допросы и обыски. Были даже для этой цели назначены особые чиновники: инспектор (название тогдашних частных приставов) Волков и князь Дмитрий Цицианов. Следователям внушено было, что дело это серьезное, что им лично заинтересована государыня и что поэтому они должны заняться им без проволочек. Следователи за дело принялись горячо и в самое короткое время добыли много данных, говорящих и в пользу, и не в пользу Салтычихи. При повальных обысках, сделанных в Москве Волковым, а в окрестностях Троицкого князем Цициановым, Салтыкова была одобрена. Потом эти же следователи представили несколько показаний сторонних свидетелей о жестокостях Салтыковой, но все эти показания основывались на слухах от людей Салтыковой же. Но сама Салтычиха решительно ни в чем не сознавалась, утверждая, что все эти доносы сделаны на нее из злобы и что люди ее умирали естественной смертью от болезней или бежали. Для приведения Салтыковой к осознанию и раскаянию был призван даже духовник. Но когда он донес, что не видит в Салтыковой ни осознания, ни раскаяния, то об упорстве Салтыковой доложено было императрице. Императрицу это немало удивило.

– Как поступить, Григорьич? – спросила она у Орлова, будучи у графа в тот же день, по-семейному, на Шаболовке,

– По старой методе, государыня.

– Какой такой?

– Пытать.

– Вот и следователи у меня просят того же, – сказала, государыня. – Только я не того желаю. Кнутом да дыбой и от самих, поди, следователей можно бы узнать такое, чего им никогда и во сне не снилось. Не того я хочу, и не того мне надо, Григорьич. Нет.

– Твой ум, государыня, – твое дело, – отвечал уклончиво Орлов, недовольный собой за маленькую оплошность.

– Ума и тебе, Григорьич, не занимать стать. Да тут не в уме дело – в прозорливости. А ну баба и в самом деле ни в чем не повинна, а ну мы бабу обидим ни за что ни про что?

– Не может того быть, государыня! – отвечал уверенно Орлов.

– Почему так?

– Самолично я обо всем разузнавал, государыня, – начал твердым голосом и с той же уверенностью Орлов. – Самолично видел ее погребицу в Троицком. Кольца в ней, костыли и всякие другие приспособления для мук. Самолично потом, под видом ямщика, с девочкой этой слышал многое такое, о чем и говорить-то зазорно. Самолично потом разузнавал о ней и тут, в Москве, на Лубянке, и самолично убедился, государыня, что она, Салтычиха эта, злая-презлая мучительница и душегубица и достойна примерной казни.

Императрица слушала Орлова внимательно. Потом, на мгновение закрыв лицо рукой, приказала:

– Покажи мне эту девочку. Сам уйди.

Через минуту перед императрицей стояла испуганная Галина. Императрица несколько мгновений не спускала с девушки глаз. Потом, решив, что такая не солжет, успокоила девушку и приказала ей рассказать не боясь все, что она видела, и все, что она слышала про Салтычиху.

Галина начала рассказывать, что видела и что знала и что она давно уже рассказывала графу. Рассказ был путан, странен, язык плохо повиновался девушке. Галина приплела к рассказу и смерть своего отца, и как его похоронили, и то, как Салтычиха засадила в погребицу Тютчева, и как Тютчев спасся, и как Салтычиха ловила Тютчева, как потом хотела поджечь дом его невесты, как убила Сидорку. Не забыла упомянуть и об исполнителях приказаний Салтычихи, кучере Акиме и дворнике Анфиме. Поведала и о том, как Салтычиха убила ударом ноги Фиву, как она сама, Галина, сделалась затем любимицей Салтычихи, нагрубила ей и сбежала от нее. Все это было передано Галиной несвязно, торопливо, с горячечной боязнью, но императрица понимала, в чем дело, и только ободряла девушку:

 

– Не бойся, милая, не бойся. Говори смело.

Под конец Галина стала и точно посмелее. Ласковый голос императрицы и ласковый взгляд ее, доступность ее и простота очаровали бедную девушку, и она долго потом, во всю свою долгую жизнь, не могла забыть ни этого ласкового голоса, ни этого ласкового взгляда, особенно же не могла забыть того, что императрица на прощание допустила ее к руке, потрепала по смугленькой щечке и проговорила с улыбкой:

– Будь умницей. Я тебя попомню.

Когда к императрице снова вошел Орлов, то она его встретила следующими словами:

– Ты прав, Григорьич: эта Салтычиха и точно мучительница и душегубица и достойна позорной казни. Думается мне, – добавила она далее, – что ей не следовало бы именоваться и женщиной: она недостойна сего названия. Только звероподобный мужчина способен на такое бестолковое душегубство.

Затем императрица решила, что, пожалуй, для такой персоны и пытка была бы не излишней, только она этого не желает.

– Как же поступить, государыня? – спросил Орлов.

– А надо, Григорьич, – ты так и распорядись – только уверить этого изверга, эту Салтычиху, что она непременно подвергнется пытке, ежели не признается добровольно в своих преступлениях.

Так и поступили. Чтоб показать подсудимой на деле всю жестокость розыска, приказано было над кем-либо из преступников, к тому осужденных, произвести пытку в присутствии Салтыковой. Через несколько дней это было исполнено, но Салтыкова осталась при своих показаниях.

Доложили об этом императрице.

– Понимаю, в чем дело, – сказала императрица. – Она надеется на продолжительность следствия: авось, мол, тогда и смилуются. Только тому не быть. Пусть дело благодаря золоту да связям длится хоть несколько лет, а все же не попущу такого мучительства и душегубства среди своих подданных. Всякому делу свой конец.

Императрица не ошиблась. Дело Салтыковой длилось долго, весьма долго. Оно длилось ровно шесть лет, придя к своему окончанию только 2 октября 1768 года.

Рейтинг@Mail.ru