bannerbannerbanner
Воспоминания о Белинском

Иван Иванович Панаев
Воспоминания о Белинском

Полная версия

Нечего говорить, как Белинский обрадовался Некрасову.

– Давайте мне Достоевского! – были первые слова его.

Потом он, задыхаясь, передал ему свои впечатления, говорил, что «Бедные люди» обнаруживают громадный, великий талант, что автор их пойдет далее Гоголя, и прочее. «Бедные люди», конечно, замечательное произведение и заслуживало вполне того успеха, которым оно пользовалось, но все-таки увлечение Белинского относительно его доходило до крайности.

Когда к нему привезли Достоевского, он встретил его с нежною, почти отцовскою любовью и тотчас же высказался перед ним весь, передал ему вполне свой энтузиазм.

Открытее, искреннее и прямее Белинского я не знал никого.

Он сам признавался не раз:

– Что делать? Я не умею говорить вполовину, не умею хитрить – это не в моей натуре…

Вообще открытие всякого нового таланта было для него праздником.

Страсть Белинского, не имея другого выхода, вся сосредоточилась на литературе. Он с какою-то жадностию бросался на каждую вновь выходящую книжку журнала и дрожащей рукой разрезывал свои статьи, чтобы пробежать их и посмотреть, до какой степени сохранился смысл их в печати. В эти минуты лицо его то вспыхивало, то бледнело; он отбрасывал от себя книжку в отчаянии или успокоивался и приходил в хорошее расположение духа, если не встречал значительных перемен и искажений.

Здоровье его между тем было плохо. Друзья уже давно советовали ему оставить журнальную работу, гибельную в его положении. Он колебался, возражая: «а чем же я буду жить и содержать семейство?» Наконец одно обстоятельство, справедливо рассердившее Белинского, придало ему решимость. Весною 1846 года он отказался от срочной работы в «Отечественных записках» и отправился в Москву, а в начале июня на юг России вместе с М. С. Щепкиным.

Проводы Белинского были необыкновенно веселы и шумны. Они начались небольшим завтраком в квартире Щепкина. Я в это время также был в Москве. Все московские друзья Белинского присутствовали тут; между прочими – Грановский, Е. Ф. Корш, Кетчер и Герцен, примирение которого с Белинским совершилось на моей квартире в 1840 году. Белинский был в это время с Герценом уже в самых близких, дружеских сношениях. Они совершенно сошлись в своих убеждениях, и Белинский всею силою души привязался к нему. Они сделались друг для друга необходимыми людьми.

Герцен, несмотря на перенесенные им перевороты и страдания, сохранял веселость и живость необыкновенную. В этот раз он говорил во время завтрака неумолкаемо, с свойственным ему блеском и остроумием – и его звонкий, приятный голос покрывал все голоса…

Тарантас Щепкина уже был готов, экипажи провожавших также. Наступала минута отъезда.

Герцен все продолжал говорить с неистощимою увлекательностию.

– Едем, Михайла Семеныч, пора! – сказал Белинский, всегда нетерпеливый в таких случаях.

– Позвольте, господа, – перебил Корш, – как же мы поедем по городу с Герценом? С ним по городу нельзя ехать.

– Отчего же? – спросили все с недоумением.

– Да ведь с колокольчиками запрещено ездить по городу.

Все расхохотались и двинулись к экипажам. Мы взяли с собою провизии и запас вина. Обедать мы решили на первой станции – и там уже окончательно проститься с отъезжающими.

День был ясный и теплый. Поездка наша была необыкновенно приятна. Всегда неистощимый остроумием Герцен в этот день был еще блестящее обыкновенного.

Мы не входили на станцию, а расположились близ какой-то избы на открытом пригорке. Местоположение было незавидное, однако это не смущало нас. Мы развязали наши припасы, достали вино и расставили это все на землю. За неимением стола Герцен достал какую-то доску и на ней без церемонии начал резать ветчину, что привело в величайшее смущение Корша, который всегда был очень брезглив. Он ни за что потом не хотел дотронуться до этой ветчины.

Все расселись и разлеглись на земле или на бревнах как попало… Кто тащил к себе ветчину, кто резал пирог, кто развертывал жаркое, завернутое в бумагу. Кетчер кричал громче всех, хохотал без всякой причины и, по своему обыкновению, все возился с шампанскими бутылками…

– За здоровье отъезжающих! – завопил Кетчер, налив всем в стаканы шампанского и подняв свой бокал.

И при этом захохотал неизвестно почему.

Сигнал был подан – и попойка началась. Кетчер все кричал и лил вино в стаканы. Герцен уже лежал вверх животом и через него кто-то прыгал.

Белинского, который не пил ничего и не любил пьяных, все это начинало утомлять несколько. Он терял свое веселое расположение духа и обнаруживал нетерпение…

– Пора, пора, Михайла Семеныч, – повторял он. Наконец тарантас подан. Все переобнялись и перецеловались с отъезжающими…

– Дай бог тебе воротиться здоровому! – кричали со всех сторон Белинскому.

Он улыбнулся… – Прощайте! прощайте! – сказал он нетерпеливо, махнув рукой.

Тарантас двинулся, колокольчик задребезжал. Мы все провожали его глазами… Белинский выглянул из тарантаса в последний раз, кивнул нам головой… и через несколько минут осталось на дороге только облако пыли.

– У нас, господа, осталось еще несколько бутылок! – закричал Кетчер, торжественно потрясая бутылкой в воздухе…

Мы остались, однако, после отъезда Белинского недолго. На возвратном пути Кетчер воевал немилосердно и поссорился с одним молодым человеком, жившим у Щепкина и провожавшим его.

Поездка на юг России не произвела никакого благотворного впечатления на здоровье Белинского.

Он возвратился в Петербург осенью 1846 года, чрезвычайно обрадованный неожиданным для него известием о «Современнике», к изданию которого мы уже начинали приготовляться.

Все эти приготовления, толки об новом издании, мысль, что он, освободясь от неприятной ему зависимости, будет теперь свободно действовать с людьми, к которым он питал полную симпатию, которые глубоко уважали и любили его; наконец довольно забавная полемика, возникшая тогда между нами и «Отечественными записками» – все это поддерживало его нервы, оживляло и занимало его!

Он принялся с жаром за статью о Русской литературе для «Современника» (см. 1 No «Совр.» 1847) и написал другую статью, полную негодования (No2 «Совр.» 1847 г.), о знаменитых письмах Гоголя, появление которых глубоко оскорбило его.

Силы, однако, начинали изменять ему, – он это мучительно чувствовал; доктор советовал ему ехать за границу, мысль эта также улыбалась ему, все друзья утверждали его в этой мысли и надеялись, что эта поездка принесет ему пользу и по крайней мере поддержит его хоть на несколько времени. Средства нашлись, и весною 1847 года он отправился на пароходе.

Рейтинг@Mail.ru