Эдуард всегда был равнодушен к классической музыке, но теперь приобщался к ее звонкому арго: legato,pizzicato, con brio. Постепенно, за счет безжалостного повторения, он приучался узнавать и даже любить некоторые пьесы. Особенно его трогала одна, которую она исполняла с подругами по квартету. Когда Флоренс упражнялась дома, играла свои гаммы и арпеджо, она надевала на волосы ленту – эта милая деталь навевала ему мечты об их будущей дочери. В игре ее была изощренность и точность, и ее хвалили за насыщенность звука. Один преподаватель сказал, что никогда еще не встречал студентку, у которой открытая струна пела бы с такой теплотой. Перед пюпитром в репетиционной комнате в Лондоне или у себя дома в Оксфорде, когда Эдуард лежал на кровати, смотрел на нее и желал ее, она держалась грациозно, с прямой спиной и гордо поднятой головой, и читала ноты с властным, почти надменным выражением, которое возбуждало его. Такая в ее повадке была уверенность, такое знание пути к удовольствию.
Пока дело касалось музыки – натирала ли она канифолью смычок, меняла ли струну, расставляла ли стулья для трех участников студенческого струнного квартета, который был ее страстью, – движения ее были плавны и решительны. Она была несомненным лидером, и в их многочисленных музыкальных спорах последнее слово всегда оставалось за ней. Но в обычной жизни она была на удивление неуклюжа и неуверенна, вечно сшибала пальцы на ногах, опрокидывала вещи, стукалась головой. Пальцы, умело бравшие двойные ноты в баховской партите, так же ловко проливали полную чашку чая на белую скатерть или роняли стакан на каменный пол. Она цеплялась ногой за ногу, если думала, что за ней наблюдают, и как-то призналась Эдуарду, что идти по улице навстречу знакомому – для нее тяжелое испытание. А когда нервничала или стеснялась, рука ее то и дело тянулась ко лбу, чтобы откинуть воображаемую прядь волос – робким, трепетным движением, еще долго повторявшимся после того, как исчезла причина беспокойства.
Можно ли было не полюбить такую странную, особенную женщину, такую сердечную, глубокую, до болезненности честную, у которой каждая мысль, каждое чувство открывались взгляду обнаженными, в жестах и выражении лица, струясь как поток заряженных частиц? Даже без ширококостой ее красоты он все равно неизбежно полюбил бы ее. И она любила его, напряженно, с мучительной для него физической сдержанностью. Она пробуждала в нем не только страсть, вдвойне горячую из-за отсутствия надлежащего выхода, но и инстинкты защитника. Хотя так ли уж была она уязвима? Однажды он заглянул в ее папку с табелями успеваемости: показатель умственного развития по тестам – 152, на 17 пунктов выше, чем у него. В ту пору эти показатели считались мерой чего-то такого же осязаемого, как рост и вес. На репетициях квартета, когда у нее возникали разногласия по поводу фразировки, или темпа, или динамики с Чарльзом, самоуверенным виолончелистом, чьи круглые щеки цвели позднеюношескими прыщами, Эдуард дивился ее хладнокровию. Она не спорила, она спокойно выслушивала, а затем объявляла свое решение. Тут никаких поползновений поправить прическу. Она знала, как надо, и была полна решимости руководить, как и полагалось первой скрипке. Кажется, и довольно грозного отца она заставляла делать то, что ей надо. За много месяцев до свадьбы он по ее просьбе предложил Эдуарду место. Хотел ли он этого сам или не осмелился отказать – вопрос другой. И она точно знала, благодаря какому-то женскому осмосу, что требуется для торжеств, – от размеров шатра до количества ягодного пудинга и на какую сумму он готов будет раскошелиться.
– Несут, – шепнула она и сжала его руку, предупреждая возможный порыв интимности.
Официанты приближались с тарелками мяса – на его тарелку наложено было вдвое больше. Кроме того, они принесли бисквит, пропитанный хересом, чеддер, мятные шоколадки и поставили на буфет. Дав сбивчивый совет насчет звонка возле камина – надо сильно нажать и держать, – парни удалились, с необыкновенной осторожностью затворив за собой дверь. Послышалось дребезжание увозимой по коридору тележки, затем тишина, потом торжествующий вопль, вероятно уже из бара внизу, и наконец молодожены остались одни. Переменившийся ветер или просто порыв его донес шум прибоя, словно где-то далеко бились стаканы. Туман поднимался, частично открылись контуры низких прибрежных холмов, дугой уходящих к востоку. Видна была светлая серая гладь – то ли шелковая полоса моря, то ли лагуны, то ли неба, понять было невозможно. Через приоткрытые балконные двери прилетел с ветром соблазнительный соленый запах свежести и простора; с ним никак не гармонировала крахмальная скатерть, загустевший соус с кукурузной мукой, тяжелое полированное серебро у них в руках. Свадебный обед был обильным и продолжительным. Они не успели проголодаться. Теоретически они могли оставить свои тарелки, взять бутылку за шею, выбежать на берег, скинуть туфли и насладиться волей. Никто в гостинице и не подумал бы их остановить Они стали взрослыми наконец, у них праздник, они свободны делать все, что хочется. Через каких-нибудь несколько лет так и поступили бы самые обыкновенные молодые люди. Но сейчас не то было время. Даже когда Эдуард и Флоренс оставались наедине, над ними еще тяготели тысячи неписаных правил. Именно потому, что они взрослые, негоже по-ребячески убегать от стола, приготовленного для них с такими стараниями. Ребячливость была еще не в почете или не в моде.
Все же Эдуарда беспокоил зов берега, и если бы он знал, как это предложить или оправдать, то позвал бы ее туда сразу же. Раньше он почитал ей из путеводителя, где говорилось, что тысячелетия тяжелых штормов откалибровали и рассортировали гальку на двадцати девяти километрах косы и к восточному краю камни укрупняются. Согласно легенде, местные рыбаки, причаливая ночью к берегу, точно определяли место по размеру голышей. Флоренс сказала, что можно самим это проверить, если набирать по пригоршне через каждый километр. Бродить по берегу было бы лучше, чем сидеть здесь. Потолок, и так низкий, стал казаться ему еще ниже, садился на голову. Мешаясь с морским ветерком, от тарелки поднимался запах еды, затхлый, как дыхание домашней собаки. Возможно, Эдуард вовсе не так радовался, как внушал себе. Ужасный пресс стеснял его мысли, сковывал речь, и он ощущал острый физический дискомфорт: как будто узки стали трусы или брюки.
Так что если бы у стола появился джинн и предложил Эдуарду назвать самое сильное желание, то и речи бы не было ни о каком береге. Единственное, о чем он мог думать, единственное, чего он хотел, – улечься с Флоренс голыми на кровать в соседней комнате и пережить наконец то колоссальное событие, которое представлялось ему таким же далеким от повседневности, как видение в религиозном экстазе или даже сама смерть. Ожидание – неужели это и вправду случится? с ним? – снова запустило свои холодные пальцы в низ живота, и голова его на миг обморочно наклонилась, но он остановил это движение и замаскировал довольным вздохом.
Как большинство молодых людей своего времени – и не только своего, – лишенных раскованности или средств сексуального выражения, он постоянно предавался тому, что один просвещенный авторитет именовал теперь самоудовлетворением. Эдуард обрадовался, когда встретил этот термин. Он родился достаточно поздно в XX веке, в 1940 году, и уже не надо было верить тому, что он вредит своему телу, портит зрение или что Бог взирает на него с суровым изумлением, когда он ежедневно принимается за свой труд. Или что все об этом догадаются по его бледному самоуглубленному виду. Тем не менее какой-то неопределенный стыд омрачал его занятие – ощущение несостоятельности, ущербности и, конечно, одиночества. А удовольствие было лишь побочным благом. Главное – освобождение от напряженной, стягивающей сознание потребности в том, чего нельзя было немедленно получить. Как удивительно – эта собственного производства ложечка жидкости, выстреливающей из тела, сразу освобождала ум для новых размышлений о решительности Нельсона в заливе Абукир.
Единственным и самым важным вкладом Эдуарда в приготовления к свадьбе было недельное воздержание. Ни разу еще с двенадцати лет он не был так целомудрен с собой. Он хотел прийти к невесте в наилучшей форме. Это было нелегко, особенно ночью в постели, да и утром, когда просыпался, и долгими вечерами, и в часы перед ланчем, и после ужина, и перед сном. Теперь они были наконец вдвоем и женаты. Почему он не встал из-за стола, не покрыл ее поцелуями и не повел к кровати с балдахином в соседнюю комнату? Это было не так просто. Он имел длительный опыт столкновений с ее стыдливостью. Он даже стал уважать ее стыдливость, принимая ту за благовоспитанность, уступку сексуально одаренной натуры обществу. В общем – свойством ее глубокой, сложной личности, проявлением ее высоких достоинств. Он убедил себя, что именно такой она ему нравится. Он не отдавал себе отчета в том, что ее сдержанность – как раз впору его неопытности и неуверенности; более чувственная и требовательная женщина, необузданная женщина, могла бы его испугать.
Это жениховство было паваной, оно развертывалось величаво, подчиняясь никогда не обсуждавшимся и не согласовывавшимся, но строго соблюдаемым протоколам. Ничто не обсуждалось – они и не испытывали потребности в интимных разговорах. То, что тревожило их, было за пределами речи, вне определений. Язык и практика психотерапии, кропотливый взаимный анализ, обмен валюты чувств были еще не в ходу. Известно было, что людей побогаче пользуют психоаналитики, но еще не принято было рассматривать себя в повседневном смысле как загадку, как сюжет психологического повествования или ожидающую решения проблему.
У Эдуарда с Флоренс ничто не происходило быстро. Важные сдвиги, молчаливые разрешения расширить область того, что допустимо видеть или ласкать, – это достигалось очень постепенно. От октябрьского дня, когда он впервые увидел ее голые груди, до 19 декабря, когда он смог до них дотронуться, прошло изрядное количество времени. Поцеловал он их в феврале – но не соски, которые задел губами только раз в мае. Трогать его тело она позволяла себе еще осмотрительнее. Внезапный ход или радикальное предложение с его стороны – и месяцы честного труда могли пойти насмарку. Тот вечер в кино, на фильме «Вкус меда», когда он взял ее руку и поместил себе между ног, отбросил процесс на несколько недель назад. Она не стала холодна – такого с ней никогда не бывало, – но как-то неуловимо отдалилась, возможно в разочаровании или даже восприняв это как некоторое предательство. Потом, со временем, все пошло прежним порядком: в воскресенье, в конце марта, когда за окном шел сильный дождь и они сидели одни в неубранной гостиной маленького домика его родителей на Чилтернских холмах, она ненадолго положила руку ему на пенис или около. Секунд пятнадцать с надеждой и восторгом он ощущал ее сквозь два слоя ткани. Как только она отняла руку, он понял, что больше не выдержит. Он попросил ее выйти за него замуж.
Он не представлял себе, чего ей стоило положить руку – тыльную сторону ладони – на такое место. Она любила его, она хотела сделать ему приятное, но для этого ей надо было преодолеть довольно сильное отвращение. Это была честная попытка – Флоренс, может, и была умна, но чужда хитростей. Она продержала там руку, сколько могла, – пока не ощутила шевеления и отвердения под серой фланелью брюк. Она почувствовала живое существо, отдельное от Эдуарда, – и дрогнула, и отступила. Потом он выпалил предложение, и в порыве чувств – радости, веселья, облегчения, – в порывистом объятии она на время забыла об этом маленьком шоке. А Эдуард был так потрясен собственной решительностью, так ограничен умственно желанием, не находящим выхода, что плохо представлял себе раздвоенность, в которой она будет жить с этого дня, – тайную борьбу радости с отвращением.
Итак, они были одни и вольны делать все, что захочется, но продолжали есть ужин, не испытывая никакого аппетита. Флоренс положила нож и пожала Эдуарду руку. Снизу слышалось радио – бой Биг-Бена перед десятичасовыми новостями. Постояльцы постарше, должно быть, сидели в общей гостиной, оценивая мир, с последними перед сном стаканчиками виски – в гостинице был хороший выбор некупажированных, – и кое-кто, наверное, набивал трубку, тоже последнюю за день. Собраться у приемника перед главным выпуском новостей – привычка военных лет, с которой они уже не расстанутся. Эдуард и Флоренс расслышали краткую сводку, прозвучало имя премьер-министра, а минуты через две – и самого его знакомый голос. Гарольд Макмиллан выступал на вашингтонской конференции по поводу гонки вооружений и необходимости договора о запрещении испытаний. Кто бы не согласился, что неразумно и дальше испытывать водородные бомбы в атмосфере и заражать радиацией всю планету? Но никто моложе тридцати и уж точно ни Эдуард, ни Флоренс не верили, что британский премьер имеет большое влияние в мировой политике. Империя с каждым годом съеживалась, предоставляя одной стране за другой их законную независимость. Почти ничего уже не осталось, и мир принадлежал американцам и русским. Британия, Англия, стала второстепенной страной – в признании этого факта была некая кощунственная сладость. Внизу, конечно, они относились к этому иначе. Все, кому больше сорока, участвовали в войне или пострадали от нее, видели смерть в необычных масштабах и не могли согласиться с тем, что наградой за все жертвы стала роль статиста.
Эдуарду и Флоренс предстояло впервые голосовать на выборах в парламент, и они страстно желали победы лейбористов, такой же решительной, как в 1945 году. Через год-другой старое поколение, все еще грезящее империей, непременно уступит место таким политикам, как Гейтскелл, Вильсон, Кросленд, – новым людям с мечтой о современной стране, где есть равенство и что-то реально делается. Если Америка могла найти себе вдохновенного и красивого президента Кеннеди, то и Британия может обрести кого-то подобного – хотя бы по духу, потому что никого такого блестящего в лейбористской партии не было видно. Твердолобые, все еще не расставшиеся с последней войной, все еще скучающие по ее дисциплине и аскетизму, – их время кончилось. И у Эдуарда, и у Флоренс было чувство, что скоро страна изменится к лучшему, что молодая энергия ищет выхода, как пар в закупоренном сосуде, и подогревалось оно взволнованным ожиданием их собственного совместного похода в будущее. Шестидесятые были первым десятилетием их взрослой жизни и безусловно принадлежали им. Трубокуры внизу, в их блейзерах с серебряными пуговицами, с их двойными порциями «Коал Ила» и воспоминаниями о кампаниях в Северной Африке и Нормандии, с их бережно хранимыми остатками армейского жаргона, – они не могли претендовать на будущее. Пора на покой, джентльмены!
Туман поднимался, открылись взгляду ближние деревья, зеленые обрывы позади лагуны и клочки серебряного моря. Мягкий вечерний воздух обвевал стол, а они, скованные каждый своей тревогой, продолжали делать вид, что едят. Флоренс просто передвигала еду по тарелке. Эдуард жевал символические кусочки картошки, отламывая их вилкой. Они беспомощно слушали продолжение новостей, сознавая, как глупо с их стороны подключаться к тому же, чем занято внимание постояльцев внизу. Их первая ночь, а им нечего сказать. Из-под ног просачивались невнятные слова, но они расслышали «Берлин» и сразу поняли, что речь идет о событии, последние дни занимавшем всех. Группа немцев из коммунистической Восточной Германии захватила пароход на озере Ванзее и переправилась в Западный Берлин, прячась от пуль восточных пограничников возле рулевой рубки. Прослушали это сообщение и теперь, изнемогая, слушали третье – о заключительном заседании исламской конференции в Багдаде.