– Вы меня поняли?
В этот раз она смотрела прямо в глаза Сереге, поэтому он взял и ответил:
– Да мы ее держим, что ли?! Пусть идет отсюда!
Танюшка вдруг расплакалась да так громко, что обставила бы Вовку, если бы они соревновались в громкости плача. Выскочила из-под лестницы и убежала в сторону дома. Ее строгая мама молча и красиво зашагала за ней.
– Странная какая, ни здрасьте, ни до свидания, – пожал плечами Макс. – Похоже, у них в семье не принято разговаривать.
– Действительно, – пожал плечами Серега, – нельзя было дома, что ли, рассказать дочке, что она там ей запрещает?!
Мы снова занялись котятами. У нас возникла идея соорудить им из пустого ящика красивый и уютный дом, для чего нужно было добыть байковое одеяло и всякие лоскуточки у тети Раи.
Но тут возле лестницы снова появилась Танюшка, уже без мамы. Мы приготовились расспросить, как ей удалось вырваться из дома назад к лестнице и вообще посочувствовать. Но маленькая беленькая тихоня вдруг уперла руки в боки, прямо как ее мама, и громко отчеканила с металлом в голосе:
– Я могу находиться везде, где хочу! Никто из вас не имеет права сказать мне «иди отсюда!» Вы меня поняли?
Мы так и обомлели. Такого поворота мы никак не ожидали. К тому же, мы только что узнали, что наша новенькая вообще умеет разговаривать.
Первым нашелся Макс:
– Ага, только ты сначала у мамаши своей уточни, где тебе можно находиться, а где нельзя, а уже потом к нам лезь!
Танюшка снова громко зарыдала, развернулась и убежала.
А вечером каждому из нас, кроме Вовки, попало от родителей за то, что мы «травим новенькую девочку, не принимаем ее в игры или нарочно тащим ее в запрещенные места, чтобы ее ругала мама».
Как выяснилось позже, лыжница не поленилась донести свою претензию до каждой из наших мам в отдельности. А Вовку, как тоже новенького, даже пригласили к Таньке домой и там подробно расспросили, не травят ли и его тоже?
Вовка, как всегда, громко рассказал все так, как было на самом деле. И добавил, что не только его, но и Таньку никто не травил. Это все рассказал потом новый хирург, Танькин папа. Он тоже не поленился обойти каждого из наших пап в отдельности и перед всеми извинился за поведение своей жены.
Зато после этого про так и не организованную спортивную секцию все родители дружно забыли. И даже вздохнули с облегчением, что так и не решились о ней попросить.
Для меня это был новый опыт, но я еще не знала, как применить его в жизни. Метод индейца «Я тебя не слышу!», которому научил меня папа, хорошо работал в случаях, когда на тебя нападали – как, к примеру, Роман в Зарганде. Но Танька ничего не говорила – по крайней мере, нам. Она просто приходила. То, что никого нельзя прогонять и исключать из коллектива, тем более, из такого маленького, как наш, мы знали и без нее. Но почему же тогда ее мама упрекает нас, что мы «тащим Таньку в запрещенные места», а сама Танька упрекает нас же в том, что мы ее прогоняем?! В моем понимании мы тут были вообще не причем. Танькина мама имела право запрещать своей дочке ходить под лестницу, а Танька могла с этим спорить, но каким образом они обе сделали виноватыми в своем конфликте нас, я так и не поняла.
Сначала я хотела поделиться с мамой. Но, как я и предвидела, она меня не поняла и сразу же заявила:
– Танечкина мама абсолютно права! У нее хорошая, воспитанная девочка! А в любом коллективе всегда находится кто-то один испорченный, кто показывает остальным дурной пример. И этот «кто-то один» всегда оказываешься ты! А все мои слова – как об стенку горох!
– Как об персону нонгранта! – обиженно буркнула я и пошла к папе.
– Люди, которые пытаются переложить ответственность за себя на других, встречаются довольно часто, – выслушав меня, сказал папа. – Таня просто еще маленькая: ей обидно и то, что мама ей запрещает, и что вы ее за это прогоняете. И дело не в лестнице. Каждый раз, когда вы будете делать что-нибудь, что не понравится Таниной маме, виноваты в этом будете вы, потому что вы старше. А не брать с собой Таню вы не можете, потому что это нехорошо.
– Вон Сашка еще младше, – возмутилась я, – но его же родители не сваливают ответственность за него на нас! И если им что-то не нравится, говорят своим детям, а не ходят разбираться с чужими!
– У Саши есть старший брат, который отвечает за младшего перед родителями. С ним они и беседуют, – предположил папа и спросил: – А что говорит Сережа, если ему, например, не нравится какая-то затея?
– Да так прямо и говорит: мне это не нравится, я в это не играю – и все! – ответила я.
– Вот видишь, – улыбнулся папа. – У Сережи есть характер и смелость прямо сказать, когда ему что-то не нравится. При этом не обязательно же сообщать, что это папа с мамой не разрешают, кому приятно признаваться, что ему что-то запретили! Но сказать «Я не хочу и не буду!» может каждый. А Таня просто хочет казаться взрослее и самостоятельнее, а сама боится и маму рассердить, и что вы ее не примете в компанию, и сказать об этом боится и вам, и маме. Она не хочет ни на кого ничего сваливать, просто так получается.
– А нам-то что делать теперь? – совсем отчаялась я. – Прятаться от нее, что ли?!
– Зачем прятаться? – рассмеялся папа. – Скажите ей, что в вашей компании каждый имеет право голоса, а не только старшие. Что вы все равны, независимо от возраста, и что каждый отвечает за себя сам – и перед самим собой, и перед своими родителями. И что она всегда может, не стесняясь, сказать, если в вашей общей игре ей что-то не нравится. Может отказаться от одной игры и предложить другую, вы на это не обидитесь, а будете только рады. Вы вообще с ней разговариваете?
– Это она с нами не разговаривает! – призналась я.
Но после разговора с папой в конце тоннеля, который только что казался мне беспросветным, забрезжил слабый свет. В тот же вечер мы с Серегой и Максом собрались на совещание, а с утра приступили к реализации принятых решений.
Теперь мы на каждом шагу спрашивали у Таньки совета. Советовались с ней, чем бы нам всем заняться, нравится ли ей такая-то игра, нет ли у нее каких-нибудь своих идей, возражений или пожеланий? Мы искренне старались делать это без ехидства и не упоминая ее строгую маму-спортсменку. Сначала Танюшка смотрела на нас волчонком, подозревая подвох. Но потихоньку оттаяла и оказалась достаточно говорливой и даже заводной. Очень скоро Танюшка научилась сама разбираться со своей мамой. По крайней мере, больше ни разу отчитывать нас всех сразу лыжница-красавица не являлась. Танюшка оказалась не только не ябедой, но даже наоборот – если она решала что-то не говорить, то могла молчать со своим упрямым выражением лица хоть несколько дней подряд.
Постепенно мы все полюбили Танюшку, а особенно я. Я всегда тянулась к людям с характером, даже если они еще совсем маленькие тихие девочки.
Папин житейский урок по поводу Танюшки так поразил меня своей простой мудростью, что я записала в своем новеньком личном дневнике: «Никогда не судите о людях, не разобравшись. То, что вам кажется наглостью, может оказаться простым страхом». Под важным выводом стояла дата – 20 сентября 1980-го года.
21 сентября пришла почта с письмом от Оли. Она написала его 4 августа, когда еще была в пионерском лагере, на следующий день после закрытия Олимпиады-80.
Оля сообщала, что в прошлые выходные ее навещали папа с мамой и рассказывали, что происходит в олимпийской Москве. Погода стоит очень хорошая, теплая и ясная, но на улицах почти никого нет, только патрули, следящие за порядком, они проверяют документы у всех, кто разгуливает без дела. Смотрят первым делом на прописку, чтобы по городу не шлялись приезжие. В НИИ, где работают Олины родители, предупредили, что в Москве орудуют злоумышленники, пытающиеся сорвать Олимпиаду, поэтому каждый советский человек должен помогать милиции – носить с собой паспорт и сообщать о любых подозрительных личностях. Отдельно подчеркнули, что общаться с иностранными гостями вне официальных мероприятий не следует во избежание провокаций. А на официальные мероприятия, по словам Оли, попасть почти невозможно, только по специальным приглашениям. На отдел Олиного папы, где трудятся 50 человек, выдали два билета на легкую атлетику, но их сразу забрало начальство. Зато пока факел с олимпийским огнем проносили через Москву, по телеку показали такие красивые места, которых Оля никогда не видела.
Оля подробно описывала, что на пустыре по пути к Востряковскому кладбищу (туда мы иногда ездили двумя семьями, Олина родня тоже была там похоронена), на месте оврага с ручьем, где мы бегали в резиновых сапогах, выросла олимпийская деревня. «Деревней» она только называется, а на самом деле там высокие красивые дома, бассейны, корты, кинотеатры и рестораны. Туда, правда, пускают только по спецпропускам, но начальник Олиного папы там был и очень восхищался.
А вчера Оля вместе со всем лагерем смотрела торжественное закрытие XXII Олимпийских Игр. Подружка сообщала, что все отряды обязали собраться в полном составе в актовых залах своих корпусов для организованного просмотра церемонии закрытия, ради этого даже отменили дискотеку. Было очень красиво: чашу с олимпийским огнем окружили девушки в белом, образовав вокруг него живую «ромашку». На улице постепенно темнело, а золотой огонь медленно угасал среди белых лепестков под звуки олимпийского гимна. А потом над Лужниками, где все это происходило, вдруг появился летящий на воздушных шариках гигантский олимпийский Мишка. Он пролетел над стадионом под песню «До свидания, Москва», а потом из его глаз вдруг выкатилась огромная слеза, он помахал на прощанье лапой и начал медленно подниматься ввысь, пока не растаял в ночном небе. Оля писала, что все зрители на стадионе плакали, и они плакали перед телевизором тоже, хотя сначала большинство возмущалось, почему вместо танцев их заставили торчать перед экраном.
По Олиным словам, после закрытия все влюбились в олимпийского Мишку. И если раньше шить и рисовать символ Олимпиады заставляли в школе и в лагерных кружках заставляли, то теперь все девчонки сами шьют себе Мишек. И соревнуются, у кого Мишка выйдет больше и красивее.
По секрету подружка делилась, что у той самой главной девочки в их палате, которая победила всех в драке на подушках еще в начале первой смены и захватила лидерство, большие проблемы. Некоторые даже думали, что ее выгонят из лагеря до окончания третьей смены. Ее, правда, оставили, потому что ее мама приезжала и плакала, но выпендриваться она перестала и даже начала общаться с Олей и двумя другими «аутсайдершами», которых бойкотировала до самого происшествия. А случилось то, что старшего брата этой девочки поймали в Москве на спекуляции советскими значками, монетками, олимпийскими флажками и другими сувенирами. Он якобы терся возле новой гостиницы в Измайлово, которую построили к Олимпиаде, караулил автобусы с иностранцами и пытался выменять у них олимпийскую символику на сигареты и жвачки, которые потом продавал среди своих. Его задержал патруль и сообщил на работу его родителям, а лагерь тоже от их организации, поэтому все стало известно, и младшую сестру нарушителя «разбирали» на специальном общем собрании. Оля признавалась, что ей даже стало немного жалко эту девчонку, хотя она и вредная. Зато теперь бедняжка наказана вполне: три часа подряд она, как преступница, сидела перед всем лагерем, пока не выступил представитель от каждого из 13 отрядов. В конце своей речи каждый выступающий клеймил «несоветское поведение» ее брата и напоминал, что ей должно быть за него очень стыдно. После собрания «центровая» Олиной палаты долго плакала, а потом стала такой тихой, какой ее в этом лагере никогда не видели. Хотя она приезжала в него ежегодно с пяти лет.
Оля писала, что смена заканчивается 27 августа, но, возможно, ее заберут раньше, потому что ей нужно купить новую форму, в старой стали коротки рукава, да и воротнички появились новые, красивые, стоечкой. Олина мама видела их в «Детском мире», правда, за ними очередь. А Олина бабушка сказала, что не надо стоять, она может купить белое кружево в универмаге «Сокольники» возле дома и сама сшить такую стоечку. Она могла бы и рукава с юбкой надставить на школьном платье, но Олина мама сказала: «Воротничок шей, но платье мы купим новое, а то в Первой школе не поймут такого сиротства».
Дальше Оля в красках представляла, какие глаза сделает Лиза, первая красавица «ашек», если увидит Олю в надставленной старой форме, и даже нарисовала ее. Такую похожую на олененка девочку на длинных тонких ногах с пышной прической и вытаращенными глазами-блюдцами. Меня очень развеселила эта картинка, «выпученный олененок» и впрямь неуловимо напоминал Лизу.
Оля писала, что с 1 сентября у нас уже не будет собственного класса и одной учительницы. Отныне на каждый предмет будет свой кабинет и учитель, и придется перемещаться с этажа на этаж каждую перемену.
Я читала и удивлялась, мне казалось это очень хлопотным. До моего отъезда у нас был свой класс и учительница Нина Александровна, в другие помещения мы переходили только на инглиш и физкультуру. В классе были шкафчики, где мы хранили свои вещи, чтобы не таскать их каждый день домой – например, альбомы для рисования, краски, форму для физкультуры, конструкторы и наборы для рукоделия для уроков труда. А теперь на каждой переменке, вместо отдыха и булочек в столовке, надо будет собрать портфель, перейти в другой класс и там его снова разобрать. К тому же, в собственном классе за каждым закреплено свое место, а в других кабинетах, выходит, кто куда успел, тот туда и сел. Этот вопрос Олю тоже очень беспокоил. В рассадке по партам таилось немало тонких и важных моментов: сидеть хотелось с подружкой, а не с кем попало, не очень близко к учителю, но и не очень далеко, подальше от двоечников, которые списывают у тебя, и поближе к отличникам, у которых можешь списать ты. За три года начальной школы все уже завоевали «места под солнцем» и привыкли к ним, а теперь, выходит, с каждым звонком их придется завоевывать заново.
Я вдруг вспомнила Светку, с которой подружилась, отдыхая с родителями в санатории, где меня прятали в шкафу и преследовали петухи. Дети в нем были запрещены не всегда, а только на некоторые заезды, когда отдыхали важные персоны, любящие тишину. Мы приезжали в этот пансионат раза четыре, и три из них я жила в комнате официально и спала на отдельной кровати, а не вместе с родителями, как в «шкафный» заезд. Светкина мама работала в нашем доме отдыха, а сами они жили в ближайшей к нему деревне, в настоящем бревенчатом деревенском доме с печкой, трубой, сенями и большим хозяйством. Они держали козу, к которой после ужина на парное молочко водили всех пансионатских детей: Светкина мама продавала его прямо из-под козы, по 20 копеек за стакан. Именно у Светки я якобы жила, когда отдыхала в санатории «зайцем». Тем летом Светка, она была старше меня всего на год, но намного самостоятельнее, брала меня на речку Северку в компании других деревенских детей, а мои родители брали ее с собой на экскурсию от нашего дома отдыха на родину Есенина, в село Константиново. А как-то мы приехали в мае. Я еще не ходила в школу, а Светка уже заканчивала первый класс. Я зашла к ней днем и вслух удивилась, что вместо того, чтобы сидеть за уроками, она помогает матери в огороде. Светка и ее мама долго смеялись над моим удивлением, а потом сказали, что в деревне главные уроки – по дому и по приусадебному хозяйству. А потом Светка повела меня показать свою школу. Это была одноэтажная деревянная постройка с зелеными стенами, белым крылечком и большой верандой, заодно служившей гардеробом для верхней одежды. Там же висела табличка, что это начальная школа деревни Подлужье и стенгазета о школьной жизни.
В два часа дня в сельской школе уже не было ни души, даже вахтерши. Светка завела меня внутрь и показала свой класс. На тот момент я уже побывала в своей будущей школе, когда проходила в апреле собеседование. В Светкином классе, как и в классах моей будущей школы, парты стояли в три продольных ряда, а перед ними – доска и учительский стол. Но это был единственный класс во всей школе! Кроме него, в здании имелся только актовый зал, крохотный по сравнению с нашим, а еще учительская, библиотека и туалет.
– А где же учатся остальные классы? – изумилась я.
– Как где? – изумилась в ответ Светка. – Здесь и учатся. На первом ряду, ближе к двери, сидим мы, первоклашки, это специально, чтобы нам в туалет удобнее было выбегать. Во втором ряду – второй класс, а в третьем – третий. У нас же трехлетка, а восьмилетка только в райцентре.
Мало того, что у них не было деления на «А» и «Б», так еще и все три существующих класса учились в одном помещении! Тогда меня это поразило до глубины души, а теперь, читая Олино письмо, я вспомнила Светкину одноэтажную сельскую школу с умилением. Вот уж кому не нужно по шесть раз на дню, к каждому уроку, собирать и разбирать портфель и бегать по этажам! Да и шести уроков у них наверняка никогда не бывает, Светка говорила, что позже 12 дня они никогда не заканчивают, потому что в час на ферме дойка, а их единственная учительница еще и доярка-ударница.
Следом за Светкой и ее вольготной школой я тут же вспомнила, что лично у меня в настоящий момент вообще нет никакой школы и даже портфеля, который можно собирать. Даже моя армянская школа, в которую я ходила четыре раза в неделю всего на один урок, после каникул, как говорили, не откроется. Учебный год на английском отделении начинался только 1 октября, оставалась еще неделя, и никакой официальной информации об отмене занятий пока не было. Но Роя с Роминой, которые прибежали ко мне, как только я вернулась в город, сообщили, что мой учитель английского на каникулах сбежал в Америку и теперь назад в Иран его никогда не пустят. И английское отделение, конечно, закроется, как в прошлом году закрылось русское.
Каждый раз, читая Олины письма, я смутно тревожилась, что отстаю от «нормальной» московской жизни – но не из-за пропущенных уроков, а из-за новых для меня житейских навыков, которые я не успеваю осваивать одновременно со сверстниками. Вот вернусь я домой, и как мне искать нужный кабинет перед каждым уроком?! В нашей школе четыре этажа с длинными коридорами и множеством дверей, а в каждом конце коридора еще закутки с кабинетами. К моменту моего возвращения все мои одноклассники уже привыкнут перемещаться из класса в класс, и только я одна буду отчаянно блуждать по коридорам в поисках нужной двери! Конечно, подружки мне помогут, но что будет, если мы вдруг поссоримся?! Или вот Оля пишет, что записалась в кружок искусствоведов при Пушкинском музее и с 1 сентября станет ездить два раза в неделю – сама! Я еще никогда в жизни не ездила одна в метро, до самого отъезда в Тегеран меня провожали даже в школу! А Пушкинский музей находится далеко, на Кропоткинской, почти там же, где мой старый дом.
Во время чтения Олиных писем подобные мысли посещали меня по самым разным ситуациям из житья-бытья мои московских сверстников. Но, как правило, мучили меня недолго. Я смотрела в свое огромное окно, за которым сияло солнце, голубели горы и весело бибикали шустрые «пейканчики» («Peycan» – самый популярный в Иране автомобиль местного производства) и про себя радовалась, что на улице тепло, а последняя из возможных для меня школ закрылась. Вслух такое, конечно, говорить было нельзя. Мама и так без конца упрекала папу, что из-за него я останусь неучем.
Завершала свое письмо Оля сообщением, что наша с ней любимая Алла Пугачева специально для гостей Олимпиады исполнила две новых песни – «Тише» и «Реченька». Но песни эти есть только на кассетах, переписанных у тех, кому посчастливилось побывать на этом закрытом концерте для иностранцев и записать их на магнитофон. Но Оле куда больше нравятся песни «Три желания», «Ты возьми меня с собой» и «Сонет».
Песню «Сонет» на слова Шекспира в переводе Маршака я тоже обожала, она была у меня на кассете. Чаще всего я слушала ее, убедившись в коварстве Грядкина. Сборник сонетов Шекспира у меня тоже был, поэтому я знала, что любимая певица изменила четыре последние строчки 90-го сонета, и это мне очень нравилось.
Шекспир написал:
«Оставь меня, но не в последний миг,
Когда от мелких бед я ослабею.
Оставь сейчас, чтоб сразу Я постиг,
Что это горе всех невзгод больнее,
Что нет невзгод, а есть одна беда -
ТВОЕЙ любви лишиться навсегда».
А Пугачева спела:
«Оставь меня, чтоб снова ТЫ постиг,
Что это горе всех невзгод больнее.
Что нет невзгод, а есть одна беда,
Моей любви лишиться,
МОЕЙ любви лишиться навсегда».
Прочитав Олино письмо, я нашла ту кассету и несколько раз с удовольствием прослушала песню. И решила с завтрашнего дня начать новую жизнь – вести себя так, чтобы окружающие понимали, что нет невзгод больнее, чем лишиться моей любви – и папа с мамой, и Танюшка, и мальчишки, не говоря уж о всяких Грядкиных. Они и так уже лишились ее навсегда.
Но вместо новой жизни на следующий день – 22-го сентября – началась война (см. сноску-1 внизу).
Наверное, об этом объявили по иранскому радио и телевидению, но я, как и весь советский коллектив нашего бимарестана, узнала об этом от своего папы, вернувшегося с посольского собрания. Он сообщил, что в стране объявлено военное положение, мобилизация и комендантский час. Все эти слова звучали угрожающе, но лично мне ни о чем конкретном не говорили. Взрослые заахали и заохали, они знали о войнах больше.
Но когда истошно завыли сирены воздушной тревоги и над нами полетели бомбардировщики, стало ясно, что, хотим мы этого или нет, но война между двумя чужими нам странами касается нас напрямую. Если мы не спрячемся в бомбоубежище по воздушной тревоге, то можем поплатиться жизнью из-за чужого конфликта, суть которого нам даже не известна. Именно так говорили старшие, завешивая замечательные панорамные окна нашего жилого дома глухими черными портьерами, которые в пожарном порядке строчила в прачечной тетя Рая.
Над нами – вместо привычных и легких, пушисто-белых тегеранских облачков -поплыли гигантские черные и смрадные тучи, добавляя к городскому смогу отчетливый запах гари. Дышать было тяжело, в воздухе повисала густая тяжелая пелена, Тегеран словно тоже прикрылся светомаскировочной портьерой. Иногда до нас доносились глухие раскаты, будто где-то за горами грохотал гром. Но вместо живительного дождя в небе снова и снова появлялись эти гадкие сгустки черноты, от которых веяло чем-то очень страшным.
Папа сказал, что черные тучи приплывают с юга, где иракцы бомбят приграничные территории. От Тегерана это очень далеко, но по воздуху путь намного короче, чем по земле, где его преграждают горы. А отзвукам взрывов и их зловонным выхлопам горы не помеха.
Краем уха я слышала, что Иран и Ирак в очередной раз не поделили речку, которая протекает прямо по границе между ними. Из-за нее они периодически ругаются на протяжении всей огромной истории своего соседства – чуть ли не от сотворения мира. И даже название на каждом берегу ей дали свое. С восточного берега персы называют реку Эрвендруд, а арабы с западного – Шатт-эль-Араб. Папа сказал, что речка эта начинается в «колыбели евроазиатской цивилизации», там, где в древности был город-государство Междуречье или Месопотамия и его столица Вавилон. Ныне область между Тигром и Ефратом принадлежит Ираку, там и берет свое начало Шатт-эль-Араб («Арабский пролив» – араб.) река, разделяющая современные Ирак и Иран.
Правда, у молодой пары из посольства, дяди Володи и тети Гали, которые заехали в бимарестан на прием к Сережкиному папе, была другая версия происходящего. Ее в нашем детском кругу пересказал, как мог, Серега.
Мол, по ту сторону реки, на территории Ирака, живет много шиитов, исповедующих то же направление ислама, что и иранцы. И многие из них, как это часто бывает в приграничных районах, имеют родственников по иранскую сторону реки. Это очень не нравится представителям титульной религии Ирака – арабам-суннитам во главе с их правителем Саддамом Хусейном, потому что через иранских родственников в Ирак попадают идеи шиитской диктатуры и пускают глубокие корни в умах местных шиитов. Иракские шииты уже начали устраивать демонстрации подобные тем, с которых началась исламская революция в Иране, что чрезвычайно напугало иракское правительство. Сначала оно решило просто выселить своих шиитов на территорию Ирана, раз им так там нравится. Но жители приграничных районов сопротивлялись, не желая оставлять свои дома и хозяйство. В результате Багдад начал жесткую антииранскую политику, чтобы его граждане не соблазнялись идеями исламской революции. А чтобы шиитская родня перестала ходить друг к другу в гости через реку, Саддам вспомнил про извечный конфликт по поводу речки и использовал его как повод официально объявить о своей неприязни к соседу и ввести на границе военное положение.
«Радио Свободы», которое, в отличие от советского радио, в Тегеране легко ловилось, излагало свою версию. Мол, война на руку самому Хомейни и он сам ее и спровоцировал. Он, дескать, сам боится своей армии, которая досталась ему от шаха, и ему выгодно занять ее «священной обороной», пока она не устроила военный переворот внутри страны. К тому же, народная эйфория от победы исламской революции пришлась на период доедания старых запасов, а к концу 80-го была уже не столь сильной, чтобы не замечать – экономика страны рухнула и голод не за горами. Отвлечь внимание патриотичных иранцев от экономических трудностей тоже могла лишь «священная оборона». А объявленное военное положение и всеобщая мобилизация означали, что отныне (и не по своей воле) Исламская Республика начинает жить по законам военного времени, а в смутное время всегда легче без шума расправиться с внутренним врагом. По мнению Запада, Хомейни очень боялся оппозиции внутри своей страны, а она росла и крепла с каждым днем, набирая силы среди самых молодых – студенчества. Еще недавно они ратовали за идеи исламской революции, но теперь, увидев ее результаты своими глазами, поняли, что желали они совсем не этого. Эти молодые парни и девушки оставались в Иране и продолжали учиться в местных университетах, создавая собственные политические кружки, где обсуждалось, что идея исламского равенства в итоге извращена, и страна катится в пропасть. Подобных молодежных организаций с каждым днем становилось все больше и радио «Свободы» уверяло, что новый иранский режим боится их пуще, чем иракского неприятеля.
Советский Союз отреагировал на нашу войну весьма скупо: коротко вынес Ираку свое официальное осуждение, как инициатору конфликта, после чего объявил нейтралитет. Нам казалось, что это хорошо, ведь мы слышали, что наших парней и так отправляют воевать в Афганистан, не хватало их еще и сюда прислать на подмогу. Мы свято верили в то, что наша Родина, как более сильная и справедливая, везде только защищает слабых и помогает восстановливать справедливость.
Больше ничего про эту войну нам узнать не удалось, и мы так и не поняли, кто у них там прав, а кто виноват. Посольский инструктор сказал, что в детали конфликта нам вникать и ни к чему. Наше дело – обеспечить светомаскировку и по тревоге своевременно спускаться в укрытие. А Иран с Ираком и без нас разберутся.
Мы, конечно, были на стороне Ирана – но в основном потому, что физически находились на его стороне. Самолеты нас бомбили советские, а иранские солдаты отстреливались из «калашниковых».
Впервые я увидела их в окно своей комнаты. Конечно, это было далеко не в первую воздушную тревогу, а недели через две. В первые дни войны мы мчались в укрытие при первом взвизге сирены и нам даже в голову не приходило полюбопытствовать, что там летает в небе. Но вскоре мы поняли, что иракцы бомбят точечно, метя главным образом в предприятия, а над жилыми кварталами города просто пролетают. Госпиталь они, скорее всего, не тронут, если только по досадной случайности. У моей мамы был уже совсем большой живот, и бегать каждый раз вниз по лестнице (лифт и электричество во время воздушной тревоги отключали) ей было тяжело. Поэтому спустя две недели мы стали спускаться в бомбоубежище через раз. Мама отказывалась идти вниз, папа не мог ее оставить, а я не могла оставить их двоих. В итоге мы втроем полушутя решили, что если умрем, то все вместе.
Вскоре весь город понял, что над столицей бомбардировщики неприятеля летают больше для острастки, чтобы люди не забывали: на дворе война! Зловещий гул истребителей и немедленный визгливый вопль сирены в обязательном порядке раздавались раз в день, реже дважды, обычно сразу после вечернего азана. Но в «татиль» (выходной – перс.), по пятницам, они не прилетали никогда. Священную «джуму» (пятница – перс.) уважали обе воюющие стороны, поэтому в этот день не гневили Аллаха, неся смерть соседям.
Но как бы то ни было, видеть военные самолеты не в кино про войну, а в собственное окно было жутко.
Как-то в начале октября мы с папой и мамой не побежали по тревоге. Мама неважно себя чувствовала и лежала в спальне. Папа был при ней, а я осталась в своей комнате. Окно мы плотно занавесили глухой черной портьерой.
Сначала я услышала приглушенный и от того особенно пугающий утробный рев. Приоткрыла краешек черной портьеры и увидела в небе справа от армянской церкви ревущую черную точку. Она двигалась откуда-то с юга, быстро и наискосок, стремительно нарастая в размерах, и казалось, что она несется прямо на меня. С двух сторон от нее, немного отставая, так же неумолимо вырастали еще две точки. Через мгновенье из молочных октябрьских сумерек вырисовались три зловещих силуэта, маленьким, но шумным косяком несущиеся в нашу сторону. Очертаниями они смахивали на хищных птиц или толстую саранчу, какой я запомнила ее из киножурнала про сельхозвредителей, увиденного перед сеансом в московском кинотеатре. В уже ставшем мне родным и еще недавно мирном тегеранском небе они казались каким-то роковым недоразумением, зловещими пришельцами из фильма ужасов.
Я даже закрыла глаза и изо всех сил пожелала, чтобы это был сон. Но страшная картинка не исчезла.
По мере приближения первая «саранча» оказалась небольшим темно-зеленым самолетом с агрессивно задранным хвостом, короткими крыльями и кургузым «туловищем», на котором отчетливо виднелись большие красные звезды.
Издавая гулкий рокот, «саранча» пролетела прямо над нашим домом, за ней проследовали две ее спутницы. Наверное, это зрелище длилось всего пару секунд, но та картина до сих стоит у меня перед глазами. Потом еще долго время от времени я видела во сне один и тот же кошмар: я стою на балконе высокого дома, а прямо на меня с жутким гулом мчится громадный черный самолет. Я пытаюсь уйти с балкона и спрятаться, но ноги меня не слушаются, они будто ватные и я не могу ими пошевелить. Так я и стою неподвижно, завороженно наблюдая, как на меня надвигается гигантская железная махина.