Успеть бы прихватить…
– А теперь-то и говорить поздно. От веры кто откажется? – говорила она глухим чужим голосом, – Выйдет, что тогда сами и виноватые.
Ева ничего не поняла, но когда бабка, прихрамывая и охая, добралась до кровати, легла, Ева накрыла ее тулупом. И рядышком села.
– Не ходи к колодцу, – попросила старуха. – Не дразни их.
– Не буду.
– А Мишка появится, то слушай его…
Вот еще.
Но слово Ева честно пыталась сдержать. Сначала сидела дома, у кровати, слушала бабкино тяжелое дыхание, трогала железные прутья и шишечки, начищенные до блеска, разглядывала половик и земляной, неметеный с утра пол, и веник из сухих березовых прутиков, который пора было бы поменять, и еще шкаф, преогромный, занявший едва ли не всю стену. Ручки у шкафа были медными со стеклянными шариками, красоты несказанной. В шкафу же лежали простыни и нарядное платье из скользкой ткани, которую бабка называла вискозией. Еще были белые чашки, не стеклянные, но и не глиняные. И старые часы с медными стрелками. Они давным-давно сломались, но бабка разрешала Еве проворачивать ключ, и внутри часов тогда что-то шебуршало, позвякивало…
Сидеть было скучно.
Ева дважды просмотрела альбом с картинками, на которых был и дед, и сама старуха, тогда еще не старуха вовсе, а очень даже красивая, красивей старостихиной дочки, женщина. Ее звали Юлия, но бабка на имя горько кривила губы, и Ева заставила себя его забыть.
Была в альбоме и мама, только маленькая совсем, тощая, с косичками и в штанах.
Женщинам грешно носить штаны, и та штука с колесами, за которую Евина мама держалась, наверное, тоже запрещена.
В деревне много запретов.
Из-за Зверя. И жаль, что в этом году он пришел так рано, всю весну испортил.
Огорчение Евы было столь велико, что она выглянула-таки во двор, ведь свой же, а колодцу она ни в жизнь не пойдет! Она слово дала… к сожалению.
Во дворе хорошо. Со вчерашнего-то дня распогодилось. И травка высохла, поднялась, зеленая и мягкая. Под окном выползли острые листочки тюльпанов, которые только у бабкиного дома росли, и даже старостиха приходила любоваться. А у самого забора рассыпались желтые одуванчики. А по ним топтался Миха-враг. Он тянул длинную шею, силясь заглянуть в темные окна.
– Чего надо? – Ева подобрала с земли камень.
Не то, чтобы она собиралась всерьез драться с Михой, но с камнем чувствовала себя спокойней. Как ни странно, поняв, что обнаружен, Миха обрадовался.
– Пойдем, скажу чего.
– Тут говори.
– Тут нельзя, – Миха тряхнул вихрастой головой. Светлые, пушистые волосы его на макушке выгорали едва ли не добела, а на затылке, отрастая, кучерявились к превеликой радости Евы: репейник в них застревал намертво.
– А где можно?
– Там, – Миха указал на просевший забор, за которым поднимались заросли дудника.
– Туда нельзя, – Ева покосилась на белые полушария соцветий, которые уже начали раскрываться. Под широкими плоскими листами притаилась жгучая крапива, да и тонкие стебли малины растопырили иголки, словно предупреждая: не стоит соваться на брошенный двор.
Нет, такого запрета не было, но… кто по своей воле полезет туда, где грешники жили?
– Не бойся, – Миха ловко оседлал забор и руку протянул. – Надо так.
Еву повело любопытство, да и, признаться, случалось ей лазить к соседям за той же малиной, которая вызревала пусть и мелкой, но сладкой. Сейчас с кустов только-только облетел душистый снег лепестков.
– Давай сюда, – Миха подобрался к дому и подковырнул ставню, та открылась с тихим скрипом. В лицо пахнуло сыростью, тленом, и Ева нахмурилась. Одно дело – двор, и совсем иное – дом. Страшно лезть, но Миха уже нырнул в щель и, перегнувшись, вновь протягивал руку.