bannerbannerbanner
Я была первой

Катрин Панколь
Я была первой

Полная версия

И я писала. Сперва – с удивлением, потом, несколь­ко осмелев, с возбуждением, и наконец, с упоением.

Благодаря ей я обрела свою территорию, свое пространство, и чувствую себя в неоплатном долгу. Она уступила мне свое место, предложила делать то, чем не желала заниматься сама. Она открыла мне воображаемый мир, тот запретный мир, кото­рый возникал в ее сознании, стоило ей прикрыть глаза. Она наслаждалась им тайно, не позволяла се­бе писать. Почему? Ответа на этот вопрос я не знаю. Я знаю только, что она, словно добрая фея, подари­ла мне власть над словами. Она была ко мне внима­тельна и требовательна, но не пыталась меня пода­вить. Она никогда не позволила бы себе заявить, как это делают иные властные, самоуверенные матери: «Вы – мое творение. Без меня вы бы ничего не доби­лись». Она тихонько смотрела как я пасусь в своем загончике, ничего не требуя взамен.

Моя мать…

Она отказывалась их читать, потому что я писа­ла их под своим именем, под именем ее недостойно­го мужа. Это ненавистное имя, набранное крупны­ми буквами, смотрело на нее с каждой обложки.

Когда я посылала ей очередную книгу (иногда я не посылала их вовсе, я была слишком зла на нее, чтобы послушно положить свое детище в конверт, подписанный ее именем), она откладывала ее в сто­ронку, чтобы прочитать когда-нибудь потом. В дан­ный момент ей было некогда.

Она листала их прямо в магазине, но покупать не хотела. Книги нынче недешевы! Приходится пла­тить сумасшедшие деньги, ты не находишь? Она ли­стала их стоя, потом закрывала и говорила мне: – Не понимаю как такое можно печатать.

Такое…

– Я так хорошо пишу, – продолжала она. – Я по­сылала свои рукописи во все издательства, и никто никогда не предложил мне напечататься. А ты… Я не понимаю. Когда ты, наконец, напишешь такую книгу, чтобы я могла тобой гордиться? Вот один мой друг, некто Лаплас, выпустил прекрасную кни­гу, в высшей степени достойную, на историческую тему, про кардинала Ришелье.

– Вот как? И кто же издатель? – спрашиваю я, мысленно готовясь к схватке. – Что-то я ничего о ней не слышала.

– Он опубликовал ее за свой счет и вынужден сам заниматься распространением. Прекрасная книга, поучительная, хорошо написана. А ты… Не станешь же ты утверждать, что то, что ты пишешь, и есть литература?

И при этих словах мои книги вдруг исчезали, словно испарялись, превращались в дым. Я чувство­вала себя подавленной, опустошенной. Только злость придавала мне сил, заставляла не сдаваться, всякий раз начинать сначала с единственной целью: поймать на себе ее расстроганный взгляд, услышать из ее уст сдержанную похвалу, увидеть как ее губы расплыва­ются в благодарной улыбке. Я писала только затем, чтобы победить ее, побороть ее презрительное без­различие.

В ту ночь, свободная от ее уничижительного взгляда, я писала взахлеб…

Я смотрела проходящим мужчинам прямо в глаза, ничего не требуя взамен.

Я в упоении повторяла личные местоимения, ко­торых так боялась до сих пор: я, мне.

Мне не нравится этот продавец, мне не нравится как он отвечает, как дает сдачу. Мне нравится эта витрина, она удачно оформлена. Мне нравится этот бежевый свитер, я себе его куплю. Мне нравится как эта женщина разговаривает со своим ребенком. Мне нравится свет фонарей, нравится как он проби­вается сквозь листву, как разливается по тротуарам. Я люблю парижские улицы, люблю Париж, люблю Францию, французских безработных, французских негров и арабов, французские непомерно высокие налоги. Я люблю запах свежего хлеба, доносящийся из парижских булочных, и теплый воздух на выходе из метро. Я никуда не хочу отсюда уезжать.

Мне нравится голубь, укрывшийся на скате кры­ше, под моим окном. Он идет нетвердой походкой, падает, бьет крыльями. Я насвистываю ему издалека, призываю не сдаваться.

А кроме того… я уважаю свою мать. Ее прошлое. Ее жизненный опыт. Ее историю. Она никогда не задумывалась над своей жизнью. Должно быть, ей не хватало смелости и привычки анализировать происходящее. Она не позволяла себе быть собой. К чему такая роскошь? Она вообще не позволяла себе наслаждаться. В ее семье наслаждение было под запретом: оно могло нарушить привычный по­рядок вещей, нанести ущерб священным семейным ценностям. Если каждый начнет наслаждаться жиз­нью, что станется с чувством долга, с золотом и драгоценными каменьями, которые семье удалось накопить? Мамулечка, дорогая, что может быть опаснее наслаждения? Тебе это известно, потому ты и относишься к нему с опаской. С чувством долга дело обстоит куда проще: достаточно следовать раз и навсегда заданному образцу, ни на шаг не отсту­пать от семейных канонов, служить достойным примером для подражания, пахать борозду, на ко­торой из поколения в поколение трудились твои предки. Но, упорно отказывая себе в праве на на­слаждение, ты накопила в своей душе столько горе­чи, столько злости, что отравила жизнь и себе, и своим детям.

Я люблю свою мать и говорю ей «прощай».

Я примирилась с матерью, сказав ей «прощай».

Я перестала ее ненавидеть, я уже ничего от нее не жду. Я ее просто уважаю, уважаю ее несложившую­ся жизнь, но отныне буду держаться на расстоянии.

Я ходила взад и вперед по комнате, кружилась на месте. Я надела новое платье и ужасно себе понрави­лась. Я была хороша, неотразима, уникальна.

Мне вдруг стало так легко…

Мне ответил не ты. Голосом номер один меня при­ветствовал твой автоответчик. Я оставила тебе сооб­щение, в котором просила перезвонить как можно скорее, сказала, что у меня есть для тебя очень важная новость, «волнительная новость», так прямо и сказала.

Я и вправду была взволнована.

Я позвонила брату, своему маленькому братику, и все ему рассказала. До мельчайших подробностей. Я то и дело переходила на шепот, улыбалась в труб­ку, в нужных местах повышала голос, чтобы сделать свой рассказ более выразительным, заговорщицки смеялась, ликовала… Нет, ты только послушай… Это еще не все… И тогда… Я хотела, чтобы брат предста­вил себе ее восхищенный взволнованный взгляд в тот момент, когда я сделала ее героиней романа, вы­вела на авансцену, воспроизвела шаг за шагом ее жизнь, и вздох облегчения, радости от того, что к ней прислушались, ее признали, приняли такой, ка­кой она была на самом деле, и наконец, признание, признание в страшном грехе, который она носила как тяжкий крест. Мы требовали любви, а ей нечего было нам предложить. Она не могла нас любить, по­нимаешь? Не могла. Мы были слишком похожи на папу! Это же невероятно, удивительно, замечатель­но, необыкновенно! – завершила я, глядя на темно-синее парижское небо, на покатые серые шиферные крыши, на голубя, который терся шеей о крыло, го­товясь к очередной схватке с собратьями на тротуа­ре. Солнечный свет заполнил мою комнату, тело и душу. Я готова была тысячами посылать воздушные поцелуи. Я рвалась вдаль, туда, где маячил горизонт, где соприкасались небо и земля, где парил свобод­ный голубь. Надо же, сколько счастья может пода­рить заурядный ужин в День Матери! Острая боль обернулась наслаждением, предчувствием гряду­щих перемен. Начиналась новая жизнь…

– Так ты не знала, что она нас не любит? – спросил брат.

– Нет… То есть, догадывалась, конечно, но не теряла надежды. Ждала чуда.

– А я понял это давным-давно. И давным-давно смирился.

– Правда?

– Так что у тебя нового?

– Больше ничего. Так ты не считаешь, что это удивительно?

– Послушай, сестренка, мы с тобой – люди кон­ченые. Я не могу встречаться с одной женщиной больше полугода, а ты мучаешь всех своих мужчин, вне зависимости от того, заслуживают они этого или нет. И ты думаешь, что один ужин способен все изменить. Ты сама себя обманываешь!

– Говори за себя… Вот увидишь, у меня все те­перь будет по-другому! Я чувствую это, понимаешь, чувствую всем телом, всем сердцем, всей душой…

– Ну что ж, поздравляю!

С этими словами брат повесил трубку. Но мое волнение не утихло.

Наконец, позвонил ты.

Затараторил голосом номер три.

Я не перебивала. Я не все понимала, но легко угадывала.

Ужин у твоих родителей. Ты чувствуешь себя не в своей тарелке. Являешься в назначенный час с бу­кетом цветов, не знаешь куда его деть, так и стоишь с этим дурацким букетом, но никто не спешит тебя от него избавить. Ты стараешься вести себя как можно тише, но нечаянно задеваешь стул, опрокидываешь бокал вина, извиняешься, быстро вытира­ешь пятно, пока мать подлетает к тебе с тряпкой на­готове. Она состряпала все твои любимые блюда, три дня не выходила из кухни. Все ради тебя…

– Таким способом она пыталась показать, что рада тебя видеть!

Ты меня не слушал. Ты продолжал бессвязно бормотать, срываясь на крик, твой голос был рез­ким и неприятным. Отец сидит молча, не произно­сит ни слова. Он смотрит на мать, которая вертится вокруг тебя, заботливо наклоняется, обнимает, вис­нет у тебя на шее, сует свою голову в изгиб плеча, вспоминает каким ты был в детстве, таким милым, славным, ласковым.

– Ты учился лучше всех в классе! Подарочный ребенок, ее радость, ее гордость. Ей завидовали все подруги: надо же, такой разумный, такой прилежный, такой послушный. Ее мальчик никогда не дрался, не пачкался, не шлялся по ули­цам после уроков, спешил домой, к мамочке. Я гото­вила тебе на полдник что-нибудь вкусненькое, ты открывал портфель, показывал мне что задано на дом. Все твои задания мы делали вместе, прямо за кухонным столом. У нас всегда были хорошие оцен­ки! Все учителя выводили красной ручкой у нас в тетрадках похвальные слова! Мы ни в чем не допу­скали небрежности, твердо шли к намеченной це­ли. «Не останавливаться на достигнутом» – таков был наш девиз. Помнишь? Только однажды ты ме­ня очень расстроил, – сказала она, уронив голову тебе на плечо, и при воспоминии о том печальном эпизоде глаза ее наполнились слезами. – Ты тогда получил двенадцать по музыке. А ведь ты у меня каждый вечер играл на флейте и на фортепиано. Каждый вечер мы с тобой повторяли гаммы, прове­ряли сольфеджио. Я сажала тебя на колени, и мы играли в четыре руки «Веселого пахаря», «Люби­мый вальс», «Письма к Элизе»… Все те отрывки, ко­торые мне так нравились в детстве… И вдруг тебе ставят двенадцать по музыке. Двенадцать по музы­ке! Я вспомнила себя маленькой девочкой, вспом­нила как мечтала поступить в Консерваторию, стать великой пианисткой, играть на сцене в чер­ном вечернем платье, и мне вдруг стало так больно. Я так на тебя надеялась! А ты сказал: «Ну и хорошо, я бросаю музыку», сказал так твердо, глядя на меня с такой злобой, так решительно сжимая кулачки. «Хватит! – кричал ты. – Я бросаю!» Я посмотрела на тебя со слезами на глазах. В тот вечер мне было так грустно, что я долго плакала, лежа в постели, и моя подушка была мокрой от слез. Я все помню, будто это было вчера… Какой ужасный был день! Но наут­ро ты опомнился и пообещал, что в следующий раз заработаешь восемнадцать. Двадцать никому не ста­вили, так что восемнадцать можно было считать хо­рошей оценкой, и я так сильно прижала тебя к себе, что ты задрожал. Видишь, я ничего не забыла…

 

– Потом мы сели за стол… Мне было плохо, так плохо, ты не представляешь… Я не знал о чем с ними разговаривать, болтал всякие глупости.

– Ты рассказал им, что влюбился?

Он заливается смехом, таким злобным звонким смехом, что у меня вот-вот лопнут перепонки.

– Ты с ума сошла. Я в жизни не знакомил их со своими девушками!

– Но они, наверное, догадываются, что…

– Ты не дослушала. Самое ужасное было потом…

Вы поужинали…

Наелись так, что из-за стола не вылезти. «Ты дол­жен все доесть, – сказала она. – Я с такой любовью все это готовила. Ешь, мой мальчик, ешь. Я уверена, что ты плохо питаешься. Ты никогда не умел готовить… Я знаю тебя как свои пять пальцев. Я ведь тебя родила.» Ты давишься, но продолжаешь есть, проглатываешь пирожки, потом домашнее мороженое, потом немно­жечко шоколадного мусса, чтобы перед кофе во рту было сладко. «Вот видишь, я помню, что ты любишь кофе с шоколадом!» Ты послушно глотаешь, боишься ее огорчить. Она смотрит на тебя блестящими глаза­ми, сама почти не ест, только пробует каждое блюдо, чтобы лично удостовериться, что оно достаточно сва­рилось, достаточно прожарилось, и убедившись, что еда вышла на славу, тихонько подкладывает тебе, лож­ку за ложкой, и следит, чтобы ты ничего не оставил.

После ужина ты чувствуешь необыкновенную тя­жесть во всем теле, тебе хочется немедленно уйти до­мой и лечь спать. Ты ерзаешь на стуле, опираешься локтями о стол, говоришь: «Спасибо, мамочка, все было очень вкусно, спасибо за прекрасный вечер, пожалуй, мне пора».

Она смотрит на тебя, не спуская глаз, и говорит, что ты хорошо поел, что она так счастлива, что ты теперь нечастый гость, и ей это обидно, ужасно обидно, стоит иметь такого прекрасного сына, что­бы так редко его видеть… Я на днях зашла к тебе на работу – я ведь частенько прохожу у тебя под окна­ми, – я знала, что ты на месте: твоя машина была припаркована у входа, но какая-то секретарша, эта­кая нахалка, заявила мне, что ты уехал на встречу.

– Я распорядился, чтобы ее ко мне не пускали. Первое время она постоянно являлась ко мне в ка­бинет, усаживалась в уголке и смотрела как я рабо­таю! Она перепроверяла за бухгалтером все расче­ты, перекладывала документы, назначала за меня встречи, увольняла секретарш…

Ты извиняешься, оправдываешься, выдумыва­ешь тысячу причин, вследствие которых не можешь видеть ее чаще, говоришь, что во всем виновата ра­бота, работа и еще раз работа. Она облачилась в пе­редник, чтобы убрать со стола, и обнимает тебя, прижимает к своей груди сильно-сильно, как в детст­ве, когда ты всецело принадлежал ей одной, а потом поднимает голову и спрашивает: «Знаешь, чего бы мне сейчас хотелось, что было бы для меня лучшим подарком на День Матери?» Ты качаешь головой, го­воришь: «Нет, не знаю, я принес цветы, думал, они тебе понравятся». Она на это отвечает, что да, цветы, конечно, понравились, но что больше всего ей бы хотелось, чтобы ты остался ночевать с ними.

– Где же я здесь останусь? У вас нет лишней комнаты. С тех пор как ты стал жить самостоятельно, твои родители спят порознь, стало быть, обе спальни в до­ме заняты. Где ты будешь спать? Ты не понимаешь чего она хочет. Салон слишком маленький, диванчик здесь просто не поместится. Нет, ты вовсе не хочешь ее обидеть, ты и вправду ничего не понимаешь.

– Мама, я большой мальчик, занимаю много места. Ты сказал это со смехом, похлопав себя по бедрам, выпрямившись во весь свой огромный рост и вытя­нув руки к потолку. Ты сказал это, чтобы разрядить обстановку, потому что тебе вдруг стало тяжело ды­шать, и чтобы развеселить отца, который по обыкновению промолчал. Он всегда сидит молча, ждет, когда настанет ночь, чтобы можно было наблюдать за звез­дами. Выйдя на пенсию, он всю свою премию потра­тил на покупку мощного телескопа и ночи напролет созерцает Млечный путь, выглядывает следы комет и надеется когда-нибудь открыть новую звезду. Он стал членом международного общества астрономов, пере­писывается с любителями звезд по всему миру. Звез­ды – его страсть. Теперь он уделяет им все свое время. Когда ты был маленький, он иногда тайком будил те­бя среди ночи, хотел разделить свою страсть с тобой. Однажды мать застала вас на месте преступления и очень рассердилась. Стала убеждать отца, что тот по­ступает неразумно, что ты из-за него не выспишься, будешь плохо отвечать на уроках, перестанешь быть первым учеником. «В общем, ты сам понимаешь», – заключила она. Отец промолчал, но с тех пор он уже никогда не приходил будить тебя среди ночи. А ты каждую ночь ждал, положив продрогшие ноги на го­рячую грелку, приготовленную матерью. Ты застав­лял себя лежать с широко открытыми глазами, чтобы отец не подумал, что разбудил тебя, и каждый час за­водил будильник… Теперь у него отдельная комната, и ничто кроме звезд его не волнует. «Интересно, когда это все началось?» – думаешь ты, глядя на него. Отец молчит. Он даже не улыбнулся, когда ты сказал, что за­нимаешь много места, что тебе нужна большая кро­вать, и когда ты повернулся к матери, раскинув в сто­роны свои огромные руки.

– Ты будешь спать со мной, мой мальчик! – отве­тила мать. – Когда ты был маленький, мы всегда спа­ли, крепко обнявшись… Я тебя ласкала, вдыхала твой запах, рассказывала тебе на ночь сказки, прижимала твое тело к своему. Ты согревал меня, успокаивал, без тебя я не могла ни пить, ни есть, но стоило мне лечь рядом с тобой, как все мои заботы, все мои печали ис­чезали сами собой. Прошу тебя, милый.

Она давит на тебя всей своей тяжестью, упорная, доступная.

– Это ужасно, чудовищно! Я едва не задушил ее! Я быстро вскочил и ушел. Мой стремительный уход больше походил на бегство.

Ты стонешь в трубку, повторяешь, что вечер был ужасный, просто ужасный… Ты полон отвра­щения, срываешься на крик, без конца повторяешь, что ненавидишь ее, ненавидишь. «Когда у меня грязная машина, она оставляет записочку на ветро­вом стекле, когда у меня отрастают волосы, она ду­ется и требует, чтобы я постригся, она проверяет хорошо ли отглажен воротник рубашки, не пускает за стол с грязными ногтями, знакомит меня с де­вушками из хороших семей, про которых знает все, всю родословную, всю подноготную, знакомит ме­ня с ними, чтобы я на них женился. Я больше так не могу, больше так не могу!»

Остановить тебя невозможно. Ты летишь на пол­ной скорости, испуская жалобы и стоны, задыха­ешься от бешенства.

Любовь – странная штука. Избыток любви ду­шит, нехватка – убивает.

Любовь – это такие весы, которые ломаются, ес­ли вес зашкаливает или если чаша совсем пуста.

Может быть, мы для того и встретились, чтобы найти золотую середину между чрезмерностью и пустотой? Чтобы познать настоящую любовь, при­водящую чаши весов в искомое равновесие?

Только что это значит – настоящая любовь? Нам еще предстоит это понять. Наша любовь, наша жизнь еще только начинается. Сколько нужно смелости, чтобы быть счастли­вым. Остается только засучить рукава и не сдаваться.

Мы идем по городу. Ты шагаешь впереди, я бре­ду следом. Ты буквально летишь, будто мы куда-то опаздываем, торопимся на важную встречу.

Мы идем не останавливаясь. Ты мчишься как бе­шеный. Я ковыляю сзади, спотыкаюсь о торчащий булыжник, каблук застревает в трещине асфальта, но ты не сбавляешь шага. Ты продолжаешь бежать, как будто эта гонка для тебя – единственная возможность сбросить неприятные воспоминания, продолжить внутренний монолог, который я без труда читаю, не­смотря на то, что ты молчишь и не оборачиваешься. Ты держишь руки в карманах. Я знаю, что твои руки напряжены, кулаки сжаты. Ты задеваешь плечами прохожих, толкаешь их, и проклиная их нерастороп­ность, расчищаешь себе путь. Ты идешь напролом, глядя под ноги неподвижным неистовым взглядом.

Мы проносимся мимо кафе и книжных магазинов, мимо прилавков с цветами, сувенирными футболка­ми и Эйфелевыми башенками, но ты не снижаешь скорости. Горбатый карлик, сидящий на тротуаре с го­лым торсом и протянутой рукой, демонстрирует свой горб, но ты его не замечаешь. С рекламного щита, об­локотившись на груду флакончиков Шанель № 5, на нас смотрит блондинка. Она улыбается, и флакон­чики сбегают вниз по ее длинным волосам. Чья-то заботливая рука вывела поверх плаката «я – вонюч­ка». Я дергаю тебя за рукав, чтобы ты взглянул.

Ты меня не слышишь и продолжаешь свою безу­держную гонку. Мы ныряем под своды улицы Риволи. Стеклянные шары фонарей отражают солнечный свет, наполняя улицу оранжевым сиянием. Порав­нявшись с отелем Интерконтиненталь, мы скользим по керамическому покрытию, где сложным образом переплетаются разноцветные квадраты и ромбы. Я замедляю шаг, чтобы разглядеть прихотливый узор. Мне надоело за тобой мчаться, надоело участвовать в этом бессмысленном забеге.

Я предлагаю: «Пойдем ко мне, я налью тебе чаю, горячего ароматного чаю. Мы поговорим, отдох­нем, ляжем на кровать, прижмемся друг к другу. Мне столько всего нужно тебе рассказать. Я висну на твоей руке, но ты все так же летишь на всех па­рах. Безумная гонка продолжается.

Ты не спрашиваешь устала ли я.

«Ну пойдем же, – упрямо продолжаю я. – Я выби­лась из сил, у меня ноги болят. Куда мы вообще идем?»

Ты, не оборачиваясь, хватаешь меня за руку и крепко прижимаешь к себе, заставляя шагать в своем темпе.

Я покачиваюсь, но ты не позволяешь мне упасть, поддерживаешь меня за талию, и мы как сумасшед­шие летим дальше. Я попыталась рассказать тебе о вчерашнем ужине, но ты меня не слышал. Ты был в глубокой прострации, витал далеко-далеко. Я стара­юсь под тебя подстроиться, придерживаю сумку, что­бы она не соскользнула с плеча, и следую за тобой.

Я хочу вновь обрести былое чувство увереннос­ти. Я помню как твердой и легкой походкой шагал вместе с нею по улицам Парижа и, казалось, весь мир принадлежит мне.

Знакомая история. Бывают дни, когда я ощущаю себя королем мирозданья, сильным и непобедимым. В такие дни я готов поднять ее на руки и унести на край вселенной. Я такой же как все, и даже лучше. А потом вдруг что-нибудь случается, такой вот дурац­кий ужин у родителей, или вовсе сущий пустяк. Сто­ит мне наткнуться на собственное отражение в вит­рине магазина и обнаружить, что сзади торчит непослушная прядь, или воротник рубашки вылез из-под пиджака, или плащ весь помялся, стоит мне поймать на себе чей-то взгляд, чью-то улыбку, и я те­ряюсь. Я как будто разучился ходить, разучился быть победителем. Все кончено. Я уже ни в чем не уверен. Мне начинает казаться, что окружающие смотрят на меня сочувственно. Я вдруг становлюсь тяжелым, не­уклюжим, категоричным. Короче, жалкий тип. Так и хочется встать у стены с протянутой рукой. Помоги­те мне, несчастному, подкиньте франк-другой! Судыри-сударыни, не откажите мне, бедному. Так бы и провалился сквозь землю. Это невыносимо, я сам се­бе противен… Понимает ли она что со мной происхо­дит? Понимает ли с каким жалким типом связалась?

Ты все так же держишь меня за талию, подталки­ваешь, ограждаешь от идущих навстречу. Ты смот­ришь прямо перед собой и тащишь меня вперед как буксир. Потом внезапно тормозишь, и прислонив меня к стенке, наваливаешься на меня всем телом. Ты хватаешь меня за подбородок, заставляя смотреть те­бе прямо в глаза, и глядя на меня своим мрачным не­истовым взглядом, начинаешь целовать. Ты до боли терзаешь мои губы, прямо на улице, не стесняясь прохожих. Ты расстегиваешь мою куртку, задираешь футболку, теребишь груди.

– Не надо, нас все видят, – тихонько прошу я, вырываюсь, поправляю одежду.

– Тебе стыдно? Стыдно, что тебя увидят вместе со мной?

– Нет… Прошу тебя, перестань. Перестань.

По улице Риволи снуют машины. Туристы ловят такси, но те преспокойно проносятся мимо, невзи­рая на все протесты. Удрученные туристы что-то кричат им вслед по-английски, пo-японски. Не­сколько пожилых дам выходят из-под вывески «Ан­желина» с коробками пирожных в руках. Все из себя чистенькие, напудренные. Рядом с ними, такими не­порочными, я вдруг ощущаю себя ужасно грязной, ведь меня только что прилюдно раздели.

 

– Я устала… Ты идешь слишком быстро! Может, поймаем такси?

– Забег продолжается. Ты обогнал меня на целый метр, но не замечаешь этого. Ну и беги себе, мне на­доело за тобой гнаться.

Ей стыдно, это ясно. Она считает, что я рехнулся, хочет меня разговорить, успокоить, понять. Я не прошу понимания. Я стою больше, чем все мужчи­ны, идущие нам навстречу, чем все мужчины, повст­речавшиеся ей в жизни. Я не нуждаюсь в ее снисхож­дении. Я хочу, чтобы она любила меня как любят победителей. Я лучше других, лучше тех, других, ко­торые не удостаивали ее взглядом. Она не знает это­го, но я ей докажу. Женщины все время требуют до­казательств, подтверждений любви. Только она и я! Она и я! Иногда я ненавижу ее за все, что с нею бы­ло до меня. Мне хочется побить ее, задушить, чтобы ее последний удивленный взгляд достался мне.

Жалкий тип! Она знала стольких мужчин, до тебя.

Все они засыпали ее подарками, деньгами, водили ужинать в лучшие рестораны. Ты не катишь! Я возьму кредит в банке, и мы заживем на широкую ногу. Она получит все, что пожелает. Так и поступим. Отныне все ее проблемы я целиком и полностью беру на себя.Ты резко останавливаешься, и я хватаю тебя за руку, чтобы ты опять не пустился бежать. В знак примирения я трусь щекой о твой рукав. Ты выдер­гиваешь меня из толпы, и мы вместе прячемся за каменной колонной.

– Начиная с сегодняшнего дня я буду тебя содер­жать. Я так решил. За все буду платить я. Мы сни­мем большую квартиру и будем жить вместе…

– Ты с ума сошел! Я не хочу быть содержанкой! Мне не нужны твои деньги.

А потом, при виде этой шумной, грубой толпы, у меня вдруг вырывается:

– Вот видишь, ты опять принялся за старое! Ты себя не контролируешь!

Вот тут-то она тебя и окликнула, эта высокая брю­нетка. Ты уже придумал что сказать в оправдание, но она выкрикнула твое имя, и ты обернулся, отчего все возражения так и застыли у тебя на губах. Она маха­ла тебе рукой, стоя у книжного магазина Галиньяни. Мы ринулись ей навстречу, рассекая толпу. Она ки­нулась тебе на шею, поцеловала тебя. Ты нас позна­комил, но ее имя вылетело у меня из головы. Мне со­вершенно не хотелось слушать ваш разговор. Я была изнурена и полна отвращения. Единственным моим желанием было остаться одной. Просто в покое, по­дальше от тебя. Я сказала, что пойду поброжу по ма­газину, посмотрю книжки, и бросила вас у кассы. Она что-то оживленно тебе рассказывала, отчего твой взгляд смягчился. Ты расслабил плечи и при­слонился к стене, чтобы передохнуть.

В какой-то момент я даже услышала как ты сме­ешься своим громовым смехом, причем смеешься весело, от всей души, без тени ехидства и презре­ния. Я удивленно обернулась, но ты меня не заме­тил. Нетрудно догадаться, что в эту минуту я страш­но ревновала.

Я вернулась к кассе с книжкой в руке, большим подарочным изданием, посвященным Делакруа и его пребыванию в Марокко. То была роскошно ил­люстрированная и весьма недешевая книга. Ты сра­зу это понял и ринулся платить. Я тихонько оттолк­нула тебя со словами «не надо, прошу тебя, могу я сама себе сделать подарок?» В ответ ты грозно про­шипел: «Когда ты со мной, за все плачу я, понятно? За все плачу я!» И швырнул банкноты в сторону кас­сы. Я их отодвинула и достала чековую книжку.

Я сделала это деликатно, но высокая брюнетка за­метила мой жест, и когда я наклонилась выписать чек, тихо обратилась к тебе, в полной уверенности, что я ее не услышу. Но я все прекрасно слышала, я прекрас­но уловила ее слова, предназначенные не мне.

– А эта? – ехидно спросила она. – Она тебя, что, выдерживает? Неужели ей это удается? Неужели на­шлась женщина, способная тебя выносить?

Она рассмеялась и повисла у тебя на шее. Этим характерным движением она явно хотела показать, что когда-то ты нераздельно принадлежал ей.

Что я после этого могла сказать? Что мне остава­лось делать?

Мы вышли на улицу. Твоя лихорадка спала. Те­перь мы шагали медленно. Мы уже не рассекали толпу, мы плавно в нее влились, растворились сре­ди туристов, бродящих с путеводителем в руке, де­тей, весело ныряющих между туристами, родите­лей, гуляющих под ручку, разглядывая витрины и подставляя лицо ласковому майскому солнцу. Мы шли рядом, шли порознь, не глядя друг на друга.

Ты вырвал у меня книгу, хотел нести ее сам. Я не возражала. Я вдруг почувствовала себя такой сла­бой. Еще никогда я не была так близка к поражению.

Мы шли рядом. Я понуро смотрела под ноги.

Еще вчера я была такой сильной, такой воздушной, я была так уверена, что нам с тобой предстоит долгое триумфальное восхождение. Вчера я была убеждена, что во всех наших проблемах повинна я одна, что я от­вергала твою любовь по собственной глупости, безо всякой причины. Вчера я была такой храброй, такой от­важной. Мне удалось одолеть врага, моего извечного страшного врага. Я, наконец, созрела для абсолютно но­вой любви. Только ты и я – все прочее казалось несуще­ственным. Смертоносные призраки остались позади.

Но сегодня, шагая рядом с тобой под сводами улицы Риволи, я уже ни в чем не была уверена.

Я была не уверена, что мне удастся справиться с твоими призраками.

Выйдя на проезжую часть, я застыла как вкопанная.

Я была не состоянии идти дальше, не способна сдвинуться с места.

Ты подошел ко мне, широко распахнул мне объя­тия, но я не стала к тебе прижиматься. Наша безум­ная гонка привела тебя в возбуждение. Твои щеки горели, ты зарумянился, взмок. Капельки пота стека­ли по твоим вискам. Ты стер их тыльной стороной ладони, стараясь не встречаться со мною взглядом.

Я стояла неподвижно, следила за каждым своим жестом, чтобы случайно тебя не задеть, не коснуться твоего тела.

Ты молча окинул меня взглядом и подозвал такси.

Ты побежал к такси, которое, замедлив ход, оста­новилось чуть поодаль.

Ты побежал, чтобы не упустить его.

Я не спеша последовала за тобой. Торопиться мне не хотелось.

Ты сорвался с места, и я видела как ты бежишь.

Твоя черная куртка развевалась на ветру, черные мокасины тяжело шлепали по асфальту. Ты бежал неуклюже, держа под мышкой мою книгу.

Я смотрела тебе вслед и вдруг увидела ее.

Я увидела неловкую женщину, стесненную в дви­жениях. Одутловатую немолодую женщину, которая бежит, запыхавшись от собственного веса, закутан­ная в неудобное, слишком толстое пальто, обутая в громоздкие тесные туфли. У нее были широкие бед­ра, огромные ноги в непрозрачных чулках, какие можно увидеть в витринах специализированных ма­газинов для пожилых. Она размахивала руками и бы­ла похожа на кита, плавниками рассекающего волны.

Ты бежал как дебелая старуха.

При виде тебя мне представлялся не мужчина, способный звезды достать с небес и бросить к моим ногам, не свободный сильный мужчина, обещавший мне новую счастливую жизнь, куда, как в книгу по­чета, я уже готовилась вписать свое имя, а тяжелая старая женщина, виснувшая на тебе сзади, усмиряв­шая все твои порывы, не выпускавшая из своих цеп­ких объятий, старая женщина, которая, взгромоздившись тебе на спину, завладела твоим телом, тво­ей жизнью, твоими надеждами, твоей любовью.

Эта женщина вдруг враждебно застыла прямо передо мной, грозная, злая, уродливая.

Сев в такси, я поняла, что попала в плен, стала вашей с нею заложницей.

Она сидела здесь же, между тобой и мной, я ви­дела ее толстое пальто, широкие бедра и плечи, плотные чулки. Она перевела дыхание, и обмахива­ясь платком, одну за другой расстегнула пуговицы пальто, провела рукой под мышками, пригладила волосы, сообщила таксисту мой адрес. Потом она повернулась, и смерив меня взглядом, невозмутимо прошептала мне на ухо: «Я была первой, барышня!»

Рейтинг@Mail.ru