– Как думаешь, когда он сможет вернуться домой?
Мы сидим в баре, в который приходишь, когда у тебя есть дети, и стульчики для кормления и наличие игровой зоны становятся для тебя важнее, чем большой выбор джина. Элисон и ее муж Руперт пришли сюда заранее, заняв на всю компанию два больших стола у двери на летнюю веранду. Дети то и дело просятся на улицу, а получив свое, сразу же хотят обратно в тепло. Их родители, попав в заложники к маленьким террористам, натягивают на них пальто и перчатки, которые те сбрасывают уже через пару минут.
– Трудно сказать.
– Речь идет о неделях или месяцах?
Руперт – врач общей практики, что дает ему право задавать нам вопросы, от которых остальные присутствующие стараются воздерживаться.
Я смотрю на часы.
– Мы не знаем.
«Только на часок, – предупредила Пипа. – Больше мы не можем себе позволить».
– Сколько он провел в палате интенсивной терапии? Около шести недель?
«Три месяца», – мысленно отвечаю я.
– По-моему, недели три.
Взглянув на меня, Пипа произносит:
– Не больше месяца.
Я выключаюсь из разговора. Не хочу говорить о Дилане перед всеми этими людьми, которые, подавшись вперед, боятся пропустить хоть слово об ужасном несчастье, к их облегченью случившемся не с ними.
– Мы не можем не пойти, – сказала Пипа, когда я предложил оставить это мероприятие без внимания. – Ну, представь, как бы ты себя чувствовал, если бы они не пришли на день рождения Дилана.
– Учитывая обстоятельства, я бы их понял.
Но Пипа была непреклонна, и вместо того, чтобы сидеть с Диланом, мы проводим воскресенье в сетевом пабе в компании чужих детей. Чужих здоровых детей. Я вовсе не желаю им судьбы Дилана – такого никому не пожелаешь, – но… это тяжело выносить.
Пипа продолжает их информировать:
– У нас случилась пара осечек после того, как его отключили от аппарата искусственной вентиляции легких, но сейчас уже два дня он дышит самостоятельно. В понедельник ему сделают снимок, чтобы убедиться, что опухоль больше не растет, а потом, когда Макс вернется из Чикаго, мы будем консультироваться с врачом. Правда, Макс?
Она пытается вовлечь меня в разговор.
– Вот и прекрасно, – говорит одна из женщин.
Это Фиби? Я все время путаю женщин, и, чтобы запомнить, кто есть кто, мне приходится мысленно ассоциировать их с мужьями. Фиби и Крейг, Фиона и Уилл. Значит, это Фиби. Она склоняет голову набок. «Какой ужас».
– Мы все так за вас переживаем, – встревает Фиона. – Все время о вас думаем.
– И молимся, – добавляет Фиби.
«Мысли и молитвы», – усмехаюсь я, посмотрев на Пипу. Но она, похоже, по-настоящему тронута этими банальностями.
– Спасибо, девочки. Для нас это много значит.
Это ничего не значит. И ничего не меняет. Я встаю и иду к двери. В игровой комнате малыш пытается взобраться на горку. Он цепляется за края ступенек пухлыми ручками в перчатках, но ступеньки слишком высокие, и его все время отталкивают другие дети. В комнату вбегает мужчина и, схватив малыша за талию, проносит его высоко над горкой, изображая летящий аэроплан. К горлу подступает комок, и я отворачиваюсь.
Официантка приносит два блюда с картофелем фри. «Небольшой перекус», – как говорит Элисон. Все усаживают детей на колени и, ломая картофельные палочки, окунают их в кетчуп. «Там полно сахара, и дома я их ей не даю». Маленькая дочка Уилла начинает реветь, потому что ее оторвали от игры, а ей совсем не хочется есть. «Не надо ее заставлять, когда проголодается, попросит сама», – с раздражением думаю я.
И только Пипа сидит одна, и ее колени никем не заняты. Она, улыбаясь, обсуждает с Крейгом автомобильные сиденья, и со стороны может показаться, что она отлично проводит время, но я-то знаю свою жену. Прекрасно знаю.
Мы были вместе год или около того, когда я повел ее на прием, организованный нашим английским филиалом. Почти сразу нас разъединили. Честер забрал меня к клиентам, а в Пипу вцепилась Дженис из бухгалтерии. И всякий раз, когда я пытался вернуться к ней, рядом уже топтался кто-то другой. Я смотрел, как Пипа смеется вместе с Дженис, улыбается своим друзьям, разговаривает с Брайаном из отдела информационных технологий. Казалось, ей здесь очень весело. Но я уже хорошо ее знал.
– Хочешь, пойдем в другое место? – прошептал я ей на ухо, когда наконец смог к ней подойти.
– Да, с большим удовольствием.
Сейчас, глядя, как Пипа смеется над шутками Крейга и передает Фионе уксус для дочки – «Она добавляет его во все, глупышка», – я оставляю свое место у двери и подхожу туда, где сидит Пипа. Я наклоняюсь к ней так близко, что ее волосы касаются моих губ.
– Хочешь, пойдем в другое место?
– Да, с большим удовольствием.
В длинном коридоре, по пути в палату интенсивной терапии, нам приходится посторониться, чтобы пропустить санитара, везущего инвалидное кресло. В кресле мальчик лет четырнадцати, весь желтый и опухший от стероидов. Посиневшей рукой он толкает штатив на колесиках, на котором висит капельница.
Войдя в отделение, мы вешаем свои пальто и моем руки. Привычная процедура, которую мы уже давно повторяем каждый день. «Речь идет о неделях или месяцах?» – спросил нас Руперт. Дай Бог, чтобы все обошлось неделями.
В палате Пипа толкает меня локтем – там уже сидят Слейтеры и Бредфорды. Их разделяют кровати Лиама, Дилана и Дарси. Оба семейства старательно игнорируют друг друга. Слейтеры привели с собой троих старших детей, и те, уткнувшись в свои мобильники, явно скучают.
Но обстановка в палате меня не слишком интересует. Я вижу, что сетка на кроватке Дилана приспущена, а он сидит, опираясь на большую губчатую подушку. Рядом устроилась физиотерапевт, выстукивающая ему грудь.
– Он уже сидит! – восклицает Пипа, устремляясь к сыну. Она улыбается врачу. – Как же я рада.
– Я почти закончила. Это облегчит секрецию, и он сможет откашляться.
У физиотерапевта в носу пирсинг, и говорит она с южноафриканским акцентом. К пестрой ленточке, на которой висит ее карточка, пришпилены яркие значки. Она еще раз выстукивает Дилана, и его рот заполняется густой слизью. Нагнув малыша вперед, доктор берет его за подбородок и одним отработанным движением руки очищает ему рот салфеткой.
– Вот молодец.
Она снова похлопывает его по груди, перемещая руку по худому тельцу. Руки Дилана висят вдоль тела, как тонкие палочки.
При рождении он весил девять фунтов и десять унций. Он родился на две недели позже срока, и у Пипы был такой большой живот, что при ходьбе она поддерживала его руками, словно боялась, что ребенок ненароком оттуда вывалится. Ручки и ножки у Дилана были как у человека из рекламы шин «Мишлен», а щеки такие круглые, что глаза казались щелочками.
– Наверное, он будет борцом, – предположила Пипа, когда Дилану исполнилось полгода.
Меняя ему пеленку, она обхватила его толстые ножки и со звуком подула малышу в живот.
– Или дегустатором пиццы.
В ответ Пипа запустила в меня грязной пеленкой.
Дилан перестал быть толстячком, когда начал ходить. Почти за ночь пухлые браслетики растаяли с его рук, и день за днем я наблюдал, как он стал превращаться из младенца в малыша.
А потом он заболел и стал худым. И теперь я отдал бы все что угодно, лишь бы снова увидеть эти толстые ножки с рекламы «Мишлен».
– Как самочувствие, чемпион?
Дилан откашлял еще немного мокроты.
– Отличная работа, Дил!
Вытерев Дилану рот, врач осторожно опускает его голову на подушку.
– Если хотите, он может еще немного посидеть.
Здорово, что Дилан уже может сидеть, и хотя он в полузабытьи (ничего удивительного при таком количестве препаратов, которыми его накачивают), сын явно чувствует наше присутствие. Через некоторое время врач возвращается и, убрав губчатую подушку, укладывает Дилана набок, подложив ему под голову подушку поменьше. Пипа достает свое вязание, а я вынимаю планшет, перевожу его в режим «в самолете» и тупо смотрю на экран.
Перед болезнью Дилан только начинал говорить. Он знал около пятидесяти слов – мы записали их на листке бумаги и прилепили его к холодильнику, – но уже мог составлять из них коротенькие фразы. «Хочу молока». «Не надо гренок». «Папина книжка».
У меня сжимается горло. Я хмуро смотрю на курс биткоинов, затем закрываю таблицу и нахожу список статей, которые я скачал из интернета. «Выживаемость при медуллобластоме» – гласит первый заголовок. Но я знаю и так. Если нет метастазов, выживаемость составляет семьдесят-восемьдесят процентов.
– Восемьдесят процентов, – повторила Пипа, когда я сообщил ей об этом. – Совсем неплохо.
Она повторяла это снова и снова, словно была не совсем в этом уверена. Но я утаил от нее, что было написано дальше.
«У детей до трех лет болезнь ведет себя более агрессивно. Уровень выживаемости у них ниже».
Я смотрю на своего сына, бледного и слабого под тонким одеялом. Сквозь редкие волосы просвечивает шрам от операции. Он находился в операционной в течение шести часов, и каждая минута казалась мне годом. Я принес свой ноутбук и, сидя в столовой, отвечал на электронные письма, которые едва читал, и сочинял презентацию, которая меня совсем не заботила.
Пипа возмущенно смотрела на меня.
– Как ты можешь думать о работе в такой момент?
– Но ведь кто-то должен платить за ипотеку, – резко бросил я, уязвленный ее упреком.
Я смотрел в ее глаза, не в силах выразить словами то, что на самом деле хотел сказать, – что лучше уж думать о работе, чем о том, что происходит сейчас в операционной.
Врачи добрались до большей части опухоли. Это называется «субтотальная резекция». Пока мы ждали, когда нас пустят к Дилану, я посмотрел в интернете, что это значит. «От пятидесяти до девяноста процентов опухоли», – сообщил мне гугл.
– Между пятьюдесятью и девяноста большая разница, – заметил я, когда мы сидели у кроватки Дилана, а хирург стоял в его ногах с блокнотом в руках. – Не могли бы вы уточнить?
– Я старался не затрагивать здоровые клетки вокруг опухоли, чтобы еще больше не повредить мозг, – уклончиво ответил он, ничуть не развеяв наши опасения.
Повреждение мозга.
У Дилана поврежден мозг. Сначала опухолью, а затем, по какой-то жестокой иронии судьбы, в результате операции по ее удалению. Какие-то части мозга восстановятся, а другие нет. И при всех своих знаниях и опыте врачи не в состоянии сказать, какие именно. Мы должны лишь ждать и надеяться.
– Пойду на воздух, – говорю я Пипе.
Она поднимает голову для поцелуя.
Я иду через стоянку к скамейке под дубом. Сажусь и, упираясь локтями в колени, потираю глаза ладонями. В голове возникает ощущение, будто я нахожусь под толщей воды и океан всей тяжестью давит на меня. Я думаю об опухоли в основании мозга Дилана и о том, испытывал ли он похожие ощущения? В понедельник ему сделают томографию, и я пытаюсь догадаться, что осталось от его опухоли. Я мысленно представляю, как она съежилась и усохла после радиотерапии, но перед моими глазами лишь участок затемнения на том первом снимке, который нам показали, когда Дилан поступил в больницу.
– Мне очень жаль, – виновато произнес тогда врач.
Опухоль в мозгу у Дилана была уже довольно давно. Месяцы головных болей, тошноты, ухудшения зрения, потери равновесия и дюжина других симптомов, о которых дети постарше могли бы рассказать, но Дилан…
Я все сильнее тру глаза и думаю о прошлом лете, когда мне следовало бы догадаться…
– Опля! – воскликнула Пипа, когда Дилан врезался в стенку, упал, попытался подняться и снова упал. Мы тогда рассмеялись и вспомнили игру, в которую играли в детстве, когда ты сначала кружишься на месте, а потом пытаешься бежать по прямой.
Мы над ним смеялись.
Это началось тогда? Не обычная неуклюжесть маленького ребенка, еще нетвердо стоящего на ногах, а страшная болезнь? Я не могу удержаться от стона.
Рядом слышится чей-то кашель.
Я выпрямляюсь, раздосадованный чьим-то присутствием, и вижу Коннора Слейтера, сидящего рядом со мной. Кивнув, я собираюсь встать и уйти и вдруг понимаю, что это был не кашель.
Коннор Слейтер плачет.
Он сидит, вцепившись в края скамейки красными огрубевшими руками. На предплечье у него татуировка – имя Лиама в окружении черных завитков. Несмотря на холод, на нем мешковатые шорты, из которых торчат загорелые веснушчатые ноги в желтых поношенных ботинках.
Я не знаю никого похожего на Коннора Слейтера, я не знаю, как я могу ему помочь.
Я не знаю.
И все же.
Я знаю, каково это – оставить семью в понедельник и не видеть ее до пятницы. Знаю, что чувствуешь, когда звонит твоя жена, чтобы сказать: «Я в больнице – ты должен приехать. Приезжай прямо сейчас, я тебя жду». Знаю, как страшно терять ребенка, когда ничто другое уже не имеет значения.
Я это пережил.
– Все это тяжело, да?
Коннор медленно кивает. Уперев руки в колени, он смотрит вниз.
– Это хорошая больница, одна из лучших в стране. Лиам в надежных руках.
Это звучит банально, но Коннор потирает лицо и энергично кивает, и я думаю о том, что иногда мы хотим услышать именно банальности.
– Я торчу здесь ради Ник, понятно? И не хочу расстраивать наших ребят, поэтому говорю им, что все в порядке, стараюсь заботиться обо всех, и о Ник тоже, но…
Он обрывает себя на полуслове, но я уже понял, что он хочет сказать, потому что думаю о том же.
– И никто никогда не спрашивает, каково приходится вам.
Коннор сжимает губы.
– Ведь вы совсем не в порядке.
– Верно.
Он поднимает на меня красные опухшие глаза.
– Потому что это я виноват, что Лиам оказался здесь.
– Он забыл свой ингалятор. – Никки меняет Лиаму пижаму.
Макс сегодня на работе, так что в палате нас только двое. Здесь есть ширмы на колесиках, которыми можно отгородиться, но поскольку других родителей сейчас нет, а мы с Никки неплохо ладим, в такой изоляции просто нет необходимости.
Когда-то мы с Элисон говорили о том, что наша компания мам с детьми могла бы куда-нибудь уехать – на несколько дней арендовать дом, чтобы жить там всем вместе. Готовить и заниматься своими отпрысками.
– Что-то вроде коммуны, – засмеялась она тогда. Интересно, сможем ли мы когда-нибудь это сделать теперь?
Никки стягивает с сына футболку.
– На день рождения мы подарили Лиаму новый рюкзак. Он переложил туда все свои вещи, а про ингалятор забыл, и тот остался в старом рюкзаке.
Я чищу Дилану зубки. Их у него четырнадцать, и сквозь десны прорезывается еще несколько. Дилан смотрит на меня своими большими блестящими глазами.
– Зубки не болят, малыш?
Так хочется, чтобы он что-нибудь произнес в ответ или хотя бы издал какой-то звук.
– У него давно не было приступов, – продолжает Никки. – Но когда они пошли в столовую, он вдруг вспомнил, что забыл ингалятор, и очень расстроился.
– Бедняжка.
Я осторожно провожу по зубам щеткой. Несколько месяцев сына кормили через трубку, но три раза в день мы чистили ему зубы, чтобы не дать размножиться бактериям. Я задумываюсь о том, сколько времени пройдет, прежде чем я снова стану для него готовить. Будет ли он по-прежнему любить овсянку с бананом или его вкусы изменятся? Может быть, он захочет блинчиков или французских тостов?
– Коннор задерживался и не придал этому значения, – говорит Никки оправдательным тоном, – ведь у Лиама уже несколько месяцев не было приступов. А потом… – Ее голос дрожит. – Из школы позвонили и сказали, что ему вызвали скорую помощь.
– Ты, наверное, здорово испугалась.
Закончив с зубами Дилана, я кладу зубную щетку в тумбочку и выливаю в раковину использованную воду.
– В школе должен быть запасной ингалятор для таких случаев, но его не заменили вовремя. Я вот все время думаю: если бы мы не подарили ему новый рюкзак, если бы Коннор не задержался…
Если бы… Мантра всех родителей, дети которых попадают в палату интенсивной терапии. «Если бы мы раньше пошли к доктору, если бы мы прислушались, если бы мы только знали, если бы…»
– Но я-то знала.
Я кладу на тумбочку чистую пижаму для Дилана, чтобы он надел ее завтра.
– Я знала, что с ним что-то не так. Просто знала и все.
В мае прошлого года мы отправились в отпуск все вместе. Небольшая квартирка, которую мы сняли на одном из Канарских островов, была очень уютная. Мы ели копченую колбасу с красным перцем, козий сыр и липкий мед; купались в море, таком ярко-синем, что резало глаза. Для Дилана перелет оказался трудным. У него болели уши, и он проплакал всю дорогу, а на следующий день он совсем расклеился.
– Ты только посмотри на эту красоту, – сказала я Максу, махнув рукой в сторону залива. – Я думала, он будет носиться от восторга.
Но Дилан сидел в коляске, капризничал и клевал носом. Позже я увидела, как он упал, когда обследовал квартиру.
– Что-то он частенько падает.
– Но ему только два года.
– Тебе не кажется, что он падает чаще, чем обычный двухлетний ребенок?
Макс посмотрел на меня точно так же, как в тот раз, когда я убедила себя, что у Дилана задержка в развитии, потому что он стал слишком поздно ползать. Таким же взглядом он одарил меня, когда я высказала опасение, что сын не переносит лактозу, потому что его дважды вырвало после молока, которое мы давали ему на ночь.
– Ладно, сдаюсь! – сказала я, поднимая руки. – Наверно, я просто сумасшедшая мамаша. Признаю себя виновной.
– Позже мы узнали, что опухоль мозга вызвала гидроцефалию, – объясняю я Никки. – Скопление жидкости в мозгу. Она вызывает головные боли, ухудшение зрения, неуклюжесть. Переносить давление в самолете Дилану было в два раза тяжелее, чем здоровому ребенку.
Я нервно сглатываю. Если бы мы знали.
– Но вы же не могли об этом знать, – утешает меня Никки.
Только я знала. Не могла не знать. Мать всегда чувствует, что с ребенком что-то не так.
Какое-то время мы молчим, погруженные в свои мысли и свои «если бы». Я повела Дилана к доктору только через месяц. Если бы… Я вглядываюсь в лицо сына, пытаясь увидеть в нем прошлого ребенка и будущего. Он выглядит как обычно, и все же… в его лице есть что-то безучастное, меня пугает пустота в его глазах. Он безвольно лежит там, где его положили, иногда шевеля руками или ногами, но по большей части он неподвижен. Только смотрит.
– Он неплохой человек, мой Коннор, – вдруг слышится из угла.
– Конечно, – автоматически подтверждаю я, хотя отлично помню, с какой злостью он набросился на Тома с Алистером и доктора Халили.
– На самом деле он не хотел никого обидеть. Он был просто напуган и переживал, что не привез Лиаму ингалятор, – объясняет Никки, положив руки на край кровати сына. – Он заботится о нас всех. Остальные дети ему не родные, только один Лиам, но ты этого никогда не заметишь – ко всем он относится одинаково. Он так любит их всех. Он сильный человек, понимаешь? Не то что я.
– Он плакал, – сообщил мне Макс, рассказывая, как они с Коннором сидели на скамейке.
Приехав домой, он собирал вещи для очередной командировки.
– Такой большой и агрессивный, а плакал, как ребенок.
Я представила себе это, а потом попыталась представить ситуацию наоборот – Макс плачет, а Коннор его утешает, но вообразить плачущего Макса я так и не смогла.
– Я знаю, – говорю я Никки.
Если Коннор не хочет, чтобы жена знала о его переживаниях, не мне ей об этом говорить.
– Когда у Дилана томография?
Я рада сменить тему. К счастью, я замужем за Максом, а не за Коннором. Мой муж сосредотачивается на решениях, а не на проблемах, и он смотрит в будущее, а не копается в прошлом. Еще не хватало, чтобы мы оба раскисли.
– Сегодня. Да, Аарон?
Тот кивает.
– Во всяком случае, я постараюсь их поторопить, но тут всякое может быть.
Поначалу я стеснялась говорить при персонале. Я шепталась с Максом, словно мы сидели вдвоем в тихом ресторане, хотя мы просто обсуждали наши дела. А что еще оставалось делать – молчать? Шесть месяцев? Так что Аарон, Инь, Шерил и все другие медсестры слышали, как Макс ссорился с клиентами и Честером, помнили мои гневные тирады против уничтожения барсуков, якобы распространяющих туберкулез, и знали о моем чувстве вины перед родителями. Родители были невольно втянуты в мои стычки с Максом, вызванные напряжением и усталостью, и были свидетелями примирительных поцелуев, когда мы шли на мировую.
– Да я просто отключаюсь, – сказала Шерил, когда я спросила, не мешаем ли мы ей своими разговорами. – Вам может показаться, что я вас слушаю, но на самом деле я думаю, вероятно, о том, куда пропала моя сменщица, я раскладываю лекарства, регулирую капельницы, кормлю или переворачиваю пациентов…
– Ты переживаешь насчет томографии? – спрашивает Никки.
– Мамочки всегда переживают, – улыбаюсь я. – Но пока все идет хорошо. Его сняли с искусственной вентиляции легких, он неплохо дышит, температура нормальная… Постучим по дереву, – добавляю я.
Интересно, есть ли еще в мире место, где эта поговорка звучит так же часто, как здесь, и где она так же много значит?
– В среду доктор Халили сообщит нам, когда Дилана можно будет забрать домой.
– Вау!
На лице Никки отчетливо читается зависть, и я понимаю, что совершила промах. Мы уже завершаем наше долгое печальное путешествие, а для Слейтеров оно только начинается. И я заставляю себя сдерживаться.
– Но это будет не завтра. И не думаю, что вы пробудете здесь слишком долго.
Я помню горькую зависть, которая охватывала меня всякий раз, когда чьих-то детей переводили в обычные палаты. Ну почему они, а не мы? Когда же наступит наша очередь?
Теперь наша очередь, думаю я, глядя на Дилана.