© В. Шамшурин, А. Смерчек, С. Прудников, А. Клочков, А. Бузулукский, 2020
© ИД «Городец», 2020
Меня разбудил резкий стеклянный звук. Кто-то кидал камушки. Второй этаж. Сторона солнечная. Жмурясь от яркого солнца, я выглянул в окно. Внизу стоял Андрюха.
Я прошлепал до двери своей комнаты, отдернул щеколду, выглянул в коридор. Все вроде было спокойно. Бабуль не спала, это однозначно, но и на кухне ее не было. Быть может, пребывая в похмельных снах, я не услышал, как она ушла. К примеру, на базар. Я заглянул в ее комнату. Ее не было и там. Так и есть.
Андрюха прошагал в мою комнату, не разуваясь. Меня всегда приводила в ужас эта его привычка. У него в доме не принято снимать уличную обувь, порой даже когда ложишься спать. Впрочем, почему бы нет. Если людям так удобно.
Андрюха бухнулся в кресло. Мартовское солнце уперлось ему в затылок. Он молча смотрел, как я собираю диван и запихиваю постельное белье. Потом подбираю повсюду вещи, которые вчера раскидал в пьяном угаре.
Помню, стараясь не шуметь, пробрался в свою комнату мимо дозоров бабушки, которая не спала, несмотря на поздний час, и, если бы не ее любимый сериал, она бы не прозевала меня и устроила мне полуторачасовую проповедь. Но я задвинул засов – и опаньки! – бурчи под дверью не бурчи, я в домике!
– Ох и крепко я вчера напился! – блаженно закатил я глаза.
Андрей дернул плечами, но ничего не сказал.
Я, впрочем, продолжать и не стал, меня больше беспокоило, где мой второй носок.
– Чай будешь? – спросил Андрея, обнаружив носок у себя на ноге.
Он скривился. Скрестил руки и сидел так довольно долго, потом наконец произнес:
– Буду.
Мы с Андрюхой друзья с детского сада, к тому же живем в одном дворе. Андрюха немного того, двинутый. Хоть и не пристало такое говорить о собственном друге, но что есть, то есть. У него мать и отец – алкоголики. Вот и причина.
Когда я прихожу к Андрюхе в гости, он редко приглашает меня войти, обычно треплемся на лестнице. Трепаться у него на лестнице – в этом есть своя романтика, раньше целой дворовой компанией собирались, допоздна ржали и плевали на стены. Одно из развлечений – измазать один конец спички в мокром от слюны мелу и поджечь, затем швырнуть к потолку, почти всегда спичка цепляется мокрым мелом за потолочную пыль и догорает на потолке, оставляя после себя черный каплевидный след. Весь потолок на лестничной площадке в таких узорах.
Андрюха тихий, не прекословит, его родителям по фигу, соседям страшно, а нам весело. Хотя насчет соседей это я зря. Тут наблюдается определенная неоднородность, некоторые и правда настолько робки, что и носу не кажут, но другие – только успевай улепетывать. К примеру, неврастеничка из тринадцатой – то нас водой из таза окатит, то полицию вызовет, то с двустволкой вылетит в ночнушке и тапках. В общем, бывало ржачно.
Андрюха ест уже третий бутерброд – это я не к тому, что считаю, сколько он у меня ест, а к тому, что он постоянно голоден. Я обычно утром вообще ничего не ем: люблю чай сладкий с лимоном, и сегодня сижу прихлебываю, а он за меня лопает. В этом есть свои плюсы: бабуль решит, что порубал все я – ей радость, а мне – спокойствие. Она за меня постоянно переживает страшно. По сути, она мне за мать. Мама умерла, когда я был еще совсем маленьким. Но я ее помню, помню, как она водила меня в детский сад. Это было осенью, под ногами расползались гнилые листья. Я вертел пальцами кольца на маминых пальцах. Было темно, холодно и тоскливо.
Отец же постоянно в морях и океанах, и получается, что бабуль мне и за отца. Что не всегда здорово.
Андрюха дожевал третий бутер, потянулся к четвертому, но тут же отдернул руку. Я как бы невзначай пододвинул ему тарелку.
– Так ты пойдешь сегодня в школу?
– Нет.
– А я иду. Контрольная по математике.
– Уг у.
В этом весь он. Лишнего слова из него не вытянешь. Порой он похож на испуганного дикого зверька.
Я уже проспал первый урок. Вчера хоть и напился, но голова не болела, впрочем, как обычно. Бухали мы у Эдвина на кухне. Вершиной нашего опьянения был тот момент, когда мы забрались на стол и решили выпить за милых дам. Милые дамы, впрочем, тоже уже были невменяемы. Шарили под столом руками, расстегивали ширинки. И вот стоим мы на столе, ширинки расстегнуты, и в этот самый момент возвращаются домой родители.
Я в пять минут собрал рюкзак, накидав туда ручек и тетрадей. Андрюха тем временем завладел какой-то книжицей из книжного шкафа, в котором в тщательно подобранной цветовой гамме стояли полные собрания не читанных никем произведений. Луч солнца сверкнул на золотом тиснении. Разумеется, это был Достоевский. На вопросительный взгляд я равнодушно кивнул:
– Конечно, бери.
Мы вышли из подъезда. Ударило солнце. Пожали друг другу руки и разошлись. Я в школу. Андрюха незнамо куда, но наверняка уж не домой, а ходить-слоняться по старому городу.
Он идет, опустив голову, погрузившись в себя, в руке черная книга.
Солнце распирает небо.
Путь в школу имеет две здравые траектории. Если использовать в качестве сравнения шахматные фигуры, то одна траектория – ход конем: шагаешь по Манто, доходишь до перекрестка с Дауканто, поворачиваешь направо, и уже видно красное типовое строение школы. Вторая средняя имени М. Кое-кого (Горького). Другая траектория – ход ферзем: по дворам наискосок, мимо немецких домиков, двух-трехэтажных, из труб которых испаряются локально отопительные дрова. По дворам гуляют курицы. В детстве именно здесь меня ловили хулиганы и не раз отбирали кровный рубль. Фильм про ниндзя в видеосалоне теперь посмотрит кто-то другой.
Второй путь более короткий – выигрываешь минуты три, но обычно все равно опаздываешь, так как выходишь из дома экстремально поздно, может спасти только чудо, но чудеса случаются крайне редко: в этом их главное качество.
Но можно обойтись и без чудес – завернуть по обыкновению в курилку.
Курилка – за зданием детской библиотеки.
Спокойно стоят, курят выпускники – последняя школьная весна. Мы дядьки – никого круче на всем белом свете – мы щуримся весеннему солнцу, жизнь наполнена и прекрасна. В сторонке стоят испуганные и наглые семиклассники – от асфальта метр с бумбончиком, а уже в поисках крутости: экономят на завтраках, покупают первую пачку Red&White, а потом бледнеют, кашляют и от третьей затяжки блюют.
Я пробегаю мимо. Я и так опаздываю. Покурю на большой перемене вместо школьных котлет с отвратными макаронами. Двери школы на перемены закрывают. Поэтому часто курим в туалете в малышовском крыле. Учительницы начальных классов почти что наши ровесницы. Стоят с нами, судорожно затягиваются – только так и можно успокоить нервы от этих маленьких засранцев: «Коля из второго “А” меня опять послал!»
Я спешу на историю. В классе появилась новенькая. Она будоражит мое воображение. Ночами я не могу заснуть – думаю о ней.
Так исторически сложилось, что я был влюблен почти в каждую девчонку нашего класса.
Я был влюблен в Аню, сидел с ней за одной партой во втором классе и, пока ей не прописали очки, терпел от нее постоянные: «Что-что там написано? А там? А третий пример?» Мне это нравилось, но я ворчал, чтоб не быть уличенным в дружбе с девчонками.
Я был влюблен в Машу: ходил к ней домой вышивать слоников крестиком.
Я был влюблен в Олю: сидел с ней на английском и все у нее списывал.
С Мариной мы гуляли по коридорам школы, взявшись за руки.
Карина – Ирина – Катерина – … кому-то я носил портфели, кого-то целовал в парадной, у кого-то учился расстегивать лифчики, у кого-то – снимать трусики зубами.
Моим влюбленностям несть числа. Но постоянство утомляет. Так порой хочется изменить. Как только я увидел новенькую, я понял, что нельзя упустить эту возможность.
Каштанка. Волосы до плеч, чуть вьются. Глаза зеленые. Хлоп-хлоп ресницами. Скромница. Красотка. Впрочем, пора начинать мою историю.
Ее зовут Дануте, она приехала из Вильнюса.
В Клайпеде полно каштанов. Их листья взрывают огромные липкие почки, появляются бледно-зеленые кулачки, темно-коричневая шелуха летит вниз, падает на прошлогодний опад. Написал про Дануте «каштанка», и вспомнилось, как мы с Витюхой, набрав каштанов, сидели на остановке, рядом с кинотеатром «Жемайтия», и бросали их на проезжую часть. Давали им имена ненавистных одноклассников и учителей. Был Барвен – директор школы. Был Куликов – толстый и весь какой-то засаленный, грязноволосый, потеющий. Был Давыдов с его бабушкой. Мы взрывали его пеналы новогодними бомбочками и воровали бутерброды из портфеля, а его бабушка таскала нас за уши. Каштаны прыгали по дороге, скорее-скорее, лишь бы успеть на другую сторону. Но везет крайне редко, и вот, застыв от ужаса, смотришь, как мчится на тебя автомобильное колесо, сдавленно вскрикиваешь, а потом понять не можешь, почему это ты такой плоский. А мы с Витюхой ржем и даем новые имена.
Такие вот воспоминания вызывала у меня Дануте.
– Да ну тебя, Дануте!
– Да ну тебя, мой милый Дим!
Точно.
В советские времена было модно отдавать детей в русские школы. Но не только по причине интеграции, ассимиляции или еще какой -ции, часто мама или папа были просто русскими по национальности или, наоборот – литовцами, и поэтому существовало всего два возможных варианта: отдать ребенка в русскую школу или в литовскую. Вот, к примеру, Витюху отдали сначала в литовский детский сад, потом в русскую школу. Не думаю, что от этого он что-то там выиграл или потерял. Хотя, может быть, сейчас было бы лучше, если бы он учился в литовской школе. Но нет, это все ерунда, теорема недоказуема. На самом деле не знаю, почему я заговорил о Витюхе, а не о Дане. У нее, в общем, похожий случай, поэтому она со мной сейчас и рядышком. Это я к вопросу об ее литовском имени. Но она не совсем литовка. Мама у нее русская. И так как воспитывает ее только мать, то вопрос о национальности снимается. Для меня он вообще не злободневен. Мне, да и многим, все равно, на каком языке ты разговариваешь. Все дело в понимании.
Ерунда это все. Только старики и политики по этому вопросу и загоняются. Уж если говорить о национализме, в основном эта штука обсасывается только ими. А как по мне, если не нравится тебе человек – русский, литовец или еще там кто, – бей в лицо или плюй в глаз.
Тем более что разница стирается. Русские школы превращают в литовские. Так школа Максима Горького превращается в Gorkio mokykla. И Иван Иванов превращается в Йонаса Ивановаса. Зачастую болезненно.
Помню, как веселили нас костры и танки на улицах. Но что-то меня все тянет на воспоминания, словно какого пенсионера, а до пенсии мне еще расти и расти. Мне шестнадцать, весна на улице, 1997 год. Сижу на уроке литовского, ловлю и прячу Данутины взгляды. Пытаюсь ее рисовать – это получается несравненно хуже, чем мертвецы и монстры. По пятницам кружок рисования у Эмиля Игоревича. Сам он любитель рисовать натюрморты, немецкие домики – те самые, с дымными трубами. Но он не противится моему пристрастию к изображению кровавых сцен – плати только денежку. Но я, наверное, к нему не совсем справедлив, быть может, он считает, что из меня что-нибудь да получится. Его кружок кроме меня посещают первоклассники и дети завучихи.
В кабинете литовского столы расставлены не в три ряда, а буквой «П», поэтому наблюдать за Даной и оставаться незамеченным сложно и не нужно. Мы до сих пор и словом не обмолвились. А свой интерес к ней стоит проявлять более явно.
Дана сосредоточенно склоняет множественные числа страдательного залога. Солнечный луч падает на ее руку, делая ее по-зимнему еще более бледной, видны голубые венки. Рисовать руки – самое сложное. И хотя по всем правилам нужно сначала набросать фигуру полностью, затем начать уточнять детали, но никогда я не придерживаюсь этого правила: всегда сначала рисую глаза, остальное – потом. При этом остальное с ними вяжется крайне редко: комкаю, запихиваю между партами. Пробую рисовать ее грудь. Опять же – очень похоже на глаза.
– Dima, ką jus darote? – Дима, что вы делаете?
– Nieko, Irena Jonovna. – Ничего, Ирена Йоновна.
– Kodėl gi nerašote? – Почему не пишете?
– Rašau. – Пишу.
Говорить по-литовски мне тяжело. Все время теряюсь, и язык не слушается. Краснею, заикаюсь, подмышки льют ручейки пота. Да впрочем не только по-литовски, но и по-английски, и в большинстве случаев по-русски. По-грузински проще. Знаю пару слов и одно ругательство: «Гамарджоба, генецвали, мадлопт, захрума – захрузма!»
Моя бабуль родом из Тбилиси. Говорит по-русски с легким акцентом. Одно время она пыталась научить меня грузинскому, но оставила все попытки, когда три дня подряд я ходил за ней и, копируя манеру кавказцев импульсивно жестикулировать, говорил:
– Вах, бабюшка, умэю гаварит я по-хрузинскы, как ти понят нэ можишь, вай ме!
Приезжали родственники из Грузии, привозили злого сиамского кота и моего троюродного дядю, который пропадал ночами по злачным местам Клайпеды и постоянно лечился от всяких венерических болезней. Приезжали тетя Вера и дедушка Рема – бабушкин старший брат, от чего мой «грузинский» становился только лучше. Они приезжали каждое лето до тех пор, пока не закрыли границы. Я боялся сиамского кота и мучил своего троюродного дядю, заставляя его по утрам, как только откроет похмельные глаза, рисовать или срисовывать с фотографий афиш заграничных фильмов разные черепа и ужасы. Когда в Грузии началась война, он ушел добровольцем, и его контузило разорвавшимся рядом снарядом, первое время он совсем не мог разговаривать, а сейчас говорит, но страшно за-за-заикается.
Теперь только и возможно, что звонить им изредка. Дорого.
Впрочем, во мне от грузинских кровей совсем чуть. Если моему отцу от всяких уродов еще достается по причине темной кожи (черножопости), то я давно что-то не получал.
К примеру, идет мой отец пьяный, во внутреннем кармане бутылка водки, обязательно поймают и отметелят. Клайпеда город темный, к тому же портовый, и как следствие – бандитский. Полно наркоманов, пьяниц и насмотревшихся фильмов про крутящих ногами супергероев и мечтающих быть на них похожими. Город полон мечтателей.
Взять, к примеру, Андрюхину семью. Мечтатели. Отец и мать бухают, мечтая о том, чтобы времена былого благоденствия вернулись. А сам Андрюха мечтает превратить весь мир в иллюзию, где можно было бы взять однажды и перевернуть страницу или начать читать заново, перечеркивая или переписывая непонравившиеся места. Чем такие мечты кончатся?
А я мечтаю целовать Дану в живот и во всякие другие места. И если меня сейчас вызовут к доске, то я не смогу подняться из-за парты вследствие того, что джинсы уж слишком обтягивающие.
Звенит звонок, собираешь рюкзак и странной походкой вслед за Даной покидаешь класс. Джинсы вскоре уже не так жмут, но волнение не проходит, а только усиливается. Я словно болен. Мир лихорадит и плавится. Куришь в туалете, но лучше не становится. Тошнит, словно семиклассника, но, может, это запоздавшее похмелье. Вряд ли, скорее – прелесть полового созревания и внезапно нахлынувшая на город весна. Кривишься. Решаешь на следующий день надеть джинсы попросторнее.
После школы плетешься за ней, как бездомная голодная псина. Не следишь и не преследуешь, просто хочется, ой как хочется, сократить это расстояние и быть близко-близко. Идешь и вспоминаешь, как мог бы потерять девственность. Пьяно, грязно. Прошлым летом на даче у Эдвина в теплой ночи на мокрой от росы траве, сползая по склону в реку с пьяной Катей, необъятно толстой и хрипло смеющейся твоему судорожному дыханию и незнанию, куда что вставляется, спящей по пьяни с кем ни попадя: после меня еще человека три на очереди, в волнении разгораются угольки сигарет, курят «Приму».
Но, быть может, всего этого не было. Надеешься, что это все только приснилось, сны в последнее время совершенно неотличимы от реальности, и постоянно путаешь одно с другим. И правда, какая разница. Перед Даной стыдно, поэтому не приближаешься. Недостоин, слаб, грязен – себя мучаешь, чуть не плачешь от отчаяния, готов повеситься. Вешаешься. Висишь под ее окном, при ее взгляде во двор приветливо машешь рукой. Теплый ветер тебя слегка покачивает. Знаешь, что скоро начнешь пованивать и от мух уже нельзя будет спрятаться. Поэтому становится жалко себя. Не сразу замечаешь, что уже вплотную подошел к Дане, она остановилась и смотрит своими большими зелеными глазами.
Я делаю вид, что даже не узнал ее, что просто иду по своим делам. Вхожу в совершенно незнакомый подъезд. Сижу минут десять в темном, сыром и кислом от мочи подъезде. Словно мартовский кот, метящий территорию, не в силах терпеть, ссу кому-то на коврик. Становится легче.
Сегодня опять солнечно. Просыпаться легче. Несмотря на ранний час, во дворе уже не так холодно. Надеваю легкую курточку.
Вообще-то в Клайпеде очень гнилой климат. Имею в виду, кроме чрезмерной изменчивости погоды, еще и постоянное присутствие туманов и дождей.
С литовского название города переводится «след Клая». Согласно легенде, давным-давно жили на земле два брата, одного из которых звали Клай. Однажды Клай ушел на охоту и не вернулся, и тогда его брат отправился искать брата, долго шел он по его следам и зашел в болото. Долго шел он по болоту, пока не нашел последний, очень отчетливый след своего брата, после которого не было ничего, только топь, и понял брат, что нет больше брата, и заплакал. Наполнился след Клая слезами брата, и, уважая его горе, земля сохранила этот след на долгие столетия в предупреждение забредшему в болото путнику. На этом месте и возник впоследствии город Клайпеда.
Вчера весь вечер маялся. На улице было слякотно. Идти никуда не хотелось. Читать – нет. Рисовать своих монстров – нет. Лежать на диване – нет. Смотрел «Санта-Барбару» вместе с бабуль, переводил ей с литовского, удивлялся себе – все понимаю, но сказать ничего не могу. Как собака.
Бывает, все надоедает, чувствуешь полное отвращение к жизни, понимаешь отчетливо свою никчемность. Зачем ты нужен такой? Только знаешь, что все было бы по-другому, если бы хоть раз уже прикоснулся к женщине и ощутил под своими руками ее кожу, узнал, как это, чувствовать жар чужого голого тела. Думаешь вовсе не о Дане. Женщина – становится чем-то обезличенным, безымянным и чуть ли не бестелесным, ослепляющим своим свечением. Мужчины любят глазами, чем же любят юноши? Быть может, мечтами?
В моих мечтах женщина старше меня на лет десять. Она совершенно голая гуляет по квартире, бабуль ее не видит – поглощена сериалами – одним за другим со времен «Рабыни Изауры». Голая женщина бесстыдно виляет бедрами, и грудь ее колышется от плавных движений. Она совершенно бесшумна, беззвучен смех, блестят в электрическом свете ровные белые зубы, темнота вечера рисует ее отражение в оконном стекле. Окно запотевает, стекло как будто изъедено холодными каплями.
Я беру ее за руку, запираюсь в своей комнате и… но и этого не хочется.
Хандра. Весенняя апатия. Не хватает витаминов. Дергаю зубами заусеницы, собираю ртом с пальца кровь. Ем.
Жаль, что у меня нет собаки. Звали бы ее, допустим, Мара. Пошел бы в парк при Доме офицеров. Ходил бы по битому кирпичу дорожек, закидывал голову, считал звезды. Их было бы видно, ой как отчетливо их было бы, ой как много. Стоп. Если бы не было так пасмурно. Быть может, встретил бы возвращающегося в общежитие пьяного Альгиса, был бы избит до потери сознания, валялся бы до тех пор, пока на меня не наткнулись Адомас, Нерька и Арнестас. Они подняли бы меня, отряхнули, поинтересовались, нет ли у меня денег. Я сказал бы: «Есть, в носке заначка – вытаскивайте», вместе бы мы пошли в ларек и купили пива, а потом сели на мокрую скамейку под дикой яблоней и разговаривали о жизни и мергинос (что значит – девушках), не мучая себя: «как это сказать по-литовски…», а без всяких словарей, понимая друг друга с полуслова. Что запросто.
Тогда получалось бы, что я и понимающая, и говорящая собака.
Жаль, что у меня нет собаки.
Вчера весь вечер я так промаялся. Не мог заснуть. На хрена все эти дневниковые записи.
Я сидел на уроке английского и плавился. Маленький кабинет в шесть парт был затоплен солнцем, за окном таяли последние грязные ледяные кочки, пуская воду по быстро просыхающему асфальту. Училка Людмила Ивановна, коротенькая старушенция советской закалки, опять диктовала нам песню. Песня была про долгий путь к сердцу Мери. Мы уже изучили тучу песен и, по-видимому, должны в будущем при встрече с каким-нибудь иностранцем на его вопросы отвечать какой-нибудь песней.
– What time is it?
– It’s long-long way to Tipperary, it’s long way to go!
Примерно так.
Андрей по-прежнему в школу не ходит. Все из-за этой же Людмилы Ивановны. Однажды она попросила его задержаться после урока.
– Андрей, я узнала про твоих родителей. Это очень грустно. Бедный мой мальчик. Тебе живется несладко…
Андрей опустил голову и покраснел. Забилась нервно вена на его шее.
– Я обсудила создавшееся положение с моей подругой, а она со своей дочкой. Мы решили купить тебе одежду. Она здесь в пакете. Пиджак, брюки. Тебе должно подойти. Примерь, пожалуйста.
Он поднял глаза. В глазах была то ли боль, то ли ненависть. Не сказав ни слова, отпихнув пакет с одеждой, он вышел вон.
Я догнал его, взял под локоть, он дернулся и рванул по коридору, в ярости задевая плечами попадающихся навстречу парней. Он почти бежал, не реагируя на их возмущенные оклики.
Я вижу на улицах города бомжей и пьяниц, их не становится ни больше, ни меньше, но лица их меняются. Порой мне все это странно до отвращения. От сладковатого запаха разложения их жизни хочется зажать нос. Проходишь мимо, бросаешь монетку, от этой вот своей милости становится не по себе. Наваливается усталость, идешь, на ходу засыпаешь, видишь, как проступает отчетливый сон:
…собака лижет пьяное лицо. Во вспухших веках и мутных глазах наблюдается движение. Вместе со спиртным запахом растекается улыбка. Пьяная женщина что-то бормочет, и если это слова, то они обращены к собаке и в них что-то от перебродившей нежности. Собака извивается, виляет в радости – бьется хвост. Прыгают в шерсти блохи. В комнате полумрак.
В городе вечер.
Зажигаются лампы на улицах. Пьяный мужчина нетвердо бредет в тени деревьев, пряча в кулаке какие-то деньги. В тридцать лет все было иначе: пить вино, щупать телок за толстые ляжки, теперь даже и не вспомнить – так дрожат пальцы и колотится сердце.
Он переходит улицу, ныряет в подворотню. Совсем темно, только пропечатаны светом окна четвертого этажа. Мигают звезды – россыпью. Скрипит и бьется ржавая пружина. Он поднимается выше: у бабы Риммы дешевый самогон.
На обратном пути его избивают молодчики, смеются и крутят ногами, как на шарнирах, вскрикивая по-модному «кий-я!» – по-китайски.
Его лицо-тело в ранах и ссадинах.
В комнате полумрак. Рядом что-то лепечет пьяная женщина. Тянет тонкие руки, ищет хабарики. Бегут-разбегаются по столу тараканы.
Над пьяной женщиной, пьяным мужчиной, тараканами – стоит бледный юноша. В отвращении морщится. Зовут его Павлик, Дед Мороз ему родственник. В отвращении смотрит, как целуются собака и пьяная женщина. Внутри ненависть.
Пьяный мужчина протягивает кулак, там – смятая купюра. Юноша кивает, разворачивает, разворачивается. Уходит.
И уже не возвращается.
Сидит в кофейне, тратит смятую, щиплет за жирные ляжки студенток. Жалеет себя…
…просыпаешься. Облегченно вздыхаешь – сон – всего лишь сон.
Но на хрен такие сны!
Как мало сюжета в этих моих последних днях. Сны, мечты, пространные размышления. А не напиться ли мне сегодня?
– Айвар, что сегодня делаешь вечером?
– А что, где-нибудь кто пьет?
– Есть предложение.
Подходят Димка Носко, Саня Жеболаев – у каждого в ушах кнопки наушников: слушают жесткие басы Metallica. Наушники из ушей выпрыгивают:
– Ага, и мы не против! Куда идем?
В своем малиновом пиджаке подплывает Вадька Гусев:
– Весну нужно отпраздновать.
Тут же Эдвин:
– Не, ребята, не ко мне! У меня все двери досками заколочены, на коврике спит старушка с ружьем.
Выныривают из объятий Вовки Гусятина Вика и Шишка:
– Мальчишки, мы с вами!
Олег Луканов крутит ключами от новой машины, подаренной папой:
– Вы все не поместитесь, так можно было бы сгонять в Палангу.
– На хрен Палангу! Давайте на море!
– Холодно!
– Или в городской парк.
– Поехали!
Звенит звонок на последний урок. Все дружно проходят мимо кабинета музыки. Спускаемся в фойе первого этажа, выламываем входные двери, на мгновение ослепляет солнце, от свежего воздуха в головах уже хмельно. Прогуливаем всем классом. Дана должна быть где-то тут. И правда, поворачиваю голову, она как раз краешком глаза поймала мое движение и тоже смотрит на меня. Я не будь дураком улыбаюсь, но загораживает ее пингвин нашего класса – Ермолаев, существо из параллельного мира, – и мне не поймать ее ответную улыбку. А чертов Ермол плавно шагает себе и в свой пушистый ус не дует. Хлопает пушистыми ресницами, женственно и призрачно так улыбается.
Мы пошли в Iki, затоварились. Размеры алкогольного отдела впечатляли: в этом первом в городе супермаркете, казалось, можно заблудиться. Поговаривали, что и правда были случаи. Сэкономив по три цента с бутылки, мы тормознули автобус, запрыгали в руках ученические, исчезли в ладони кондукторши кругляшки монет. До городского парка три остановки – и там уж можно не бояться полиции, на манер западной следящей за моральным обликом молодого поколения. Хреново следящей. Но мы-то что, мы клей не нюхаем. Впрочем, Вадька и Эдвин пробовали. Судя по рассказам, в этом что-то есть. Быть может, это тот самый пунктик в списке того, что следует в жизни испытать, требующий, по крайней мере, галочки.
Я пробираюсь к Дане. В моем брюхе плещется уже целая бутылка пива, в руке вторая, я весел, энергичен и самоуверен. Все бредут толпой по парковым дорожкам, солнце клонится к горизонту, спотыкаясь лучами о гипотенузы сосен (сумма квадратов катетов и так далее). Воздух тяжел и пахнет шишками. Густеет вместе с падающим солнцем холод.
Она говорит о чем-то с Наташкой Стефанович, которая чем-то похожа на Софию Ротару, впрочем, наверное, натянутой кожей лица и волосами, собранными в конский хвост.
– Привет, девчонки, – говорю я.
Наташка едва удостаивает взглядом:
– Уже виделись…
Но мне на нее в данный момент наплевать.
– Дануте, как тебе наш класс?
– Хороший класс, дружный!
– Да, наш класс дружный! – ухмыляюсь.
Стефанович на меня косится, мол, что этому кобелю тут надо.
– Я Дима, – не отрываясь, наглый, смотрю прямо в глаза Дане.
– Я знаю, – отвечает она; мне кажется, на ее щеках легкий румянец.
И я, счастливый, убегаю.
Ко мне пробирается Батизад. Наглый, хулиганистого вида, весь в цепях и серьгах. Он уже порядком выпивший. Глаза его зло горят, на губах в самых уголках белая пена:
– Слышь, чмо! Оставь ее в покое…
– Чего? – я тоже пьяный и возбужденный. – Ты будешь мне указывать?!
– Я тебя, тварь, предупредил!
Победа, как видится, за мной. Свободный и счастливый готов выпить с каждым. Напиваюсь пьяным.
Нахожу себя наутро дома. В руке зажата бумажка с каким-то телефоном. Питая надежду, звоню:
– Здравствуйте, позовите, пожалуйста, Дануте.
– Привет, Димка, – отвечают, – Какая на хрен я тебе Дануте, я Арина, мы познакомились в баре. Помнишь?
– Нет!
Вешаю трубку. Карманы пусты. Голова тоже.