От кофе к нёбу пристал вкус гладкой пластмассы. Иногда, вот так, вдруг постигаешь суть вещей. Меня не должно здесь быть, в очередной раз подумал я. Говорят, что помидоры кричат, когда их режут на части, вот и сейчас припудренная пышка отползала от меня, но слишком медленно, я протянул руку и съел ее. Будет изжога, такова расплата.
Губы слипались, и из разговора только мычание было отчетливым. Я смотрел, как Ольга говорит, и меня чуть покачивало, словно я на ботике в открытом море, совершенно один. Мы живем вместе три года, и уже довольно давно я вижу яркие и отчетливые сны. Сегодня мне снились биороботы, они повторяли каждое мое движение, я словно управлял ими, и их становилось все больше и больше. У нас нет детей, и никогда не будет, мои сперматозоиды едва шевелятся. Все чаще я думаю о том, что я невольно перенимаю у них это. Мы купили собаку. Домашние животные – это атрибут одиночества. Чтобы дома не наступать все время в лужи мочи, я гуляю с собакой и утром, и вечером. У меня в карманах полиэтиленовые мешки. В моей бороде появился седой волос, я выдергиваю его, но он ведь все равно растет где-то там внутри, и я чувствую себя слабым и постаревшим. А я скучаю по своим детям. Какие они? Иногда я вглядываюсь в чужих, застываю, прищурившись, пытаюсь вспомнить и узнать. Но мамашки спешно уводят их, и скоро и мне приходится уносить ноги. Напрасно. Я бы покупал им игрушки, катал на кликушках, читал бы сказки на ночь. Они вырастут, и уже будет кому гулять с собакой вместо меня. Но день сменяет день, ничего не меняя, только унося куда-то частичку меня. Я становлюсь все более и более разбавленным. Прозрачным и незаметным. Мне нравится думать об этом, это как жалеть себя, представляя собственные похороны. Я думаю об этом, а Ольга говорит. По заведенной традиции, спроси меня о чем-нибудь, и я очнусь, переспрошу, что? Мир полон метаморфоз, вот и здесь, в пышечной, вместо санитарных запретов пятнистая кошка; дети, поставив на паузу игры в планшете, садятся на корточки и гладят ее кончиками пальцев, словно прикасаются к гладкому экрану, и при нажатии кошка увеличится в размерах или расчленится на куски. Поменять бы голову на неразрезанный помидор. Я не нравлюсь себе. Моя борода растет от безволия. Какая это мука каждое утро лепить из всего этого что-то для других приемлемое. Скорее всего у меня депрессия, я разучился позитивно мыслить, хотя меня и учили этому. Казалось бы, это как ездить на велосипеде. Но нет. Поэтому мне себя любить не за что, только уживаться. Словно ко мне подселили нечистоплотного соседа. Который еще к тому же сжирает всю мою еду из холодильника. У Ольги заканчивается терпение. Я же вижу. Несмотря на то, что зрение мое куда-то все падает и лица становятся отчетливыми только за несколько шагов. Я вижу, что одуванчики уже отцвели и на газонах торчат мертвые бесцветные антенны. Они только похожи на антенны. И даже нет и намека на внеземную цивилизацию. Но может быть, там мои вертикально закопанные биороботы. Стоит только мне подать сигнал, и мы захватим этот мир и будем тут бесчинствовать и властвовать. Они только этого и ждут. И своим ожиданием уже они управляют мною, а не я ими.
– Олег, – говорит Ольга, – ты слышишь меня?
– Да, да, – говорю я.
– Я беременна, – повторяет Ольга.
– Да, да… – продолжаю внимательно кивать я.
– Не от тебя, ты слышишь меня?
Я киваю. Киваю. И криво ухмыляюсь мыслям о том, что и этой пышке от меня не уползти. А кошка разлетается на куски.
Наступая на раскаленный солнцем песок, люди, уходившие с пляжа, подпрыгивали и негромко вскрикивали. Мальчик выбежал из воды и, дрожа, лег на живот. Капли блестели на его бледном теле.
– Надень кепку, – повторила женщина, но мальчик не реагировал, посматривая на проходящих по кромке воды торговцев. Мокрые волосы быстро высыхали и застывали, просоленные морской водой. Мир едва был виден в белесом слепящем воздухе. Продавали пончики, солнечные очки и разные безделушки. Женщина подозвала торговца и стала вместе с дочкой выбирать веревочный браслет ей на ножку. Мальчик перевернулся на спину и молча смотрел, как сестра мучается от необходимости выбора.
Я внимательно наблюдал. Мальчик повернул голову в мою сторону, но, до конца не понимая причину своей легкой тревоги, лишь скользнул по мне взглядом. Вновь перевернулся на живот, стал, скучая, набирать в кулак песок и сыпать его пылящей струйкой.
Женщина взяла дочку на руки и, словно не чувствуя раскаленного песка, пошла к воде. Глядя на ее бедра, прямую спину и расправленные плечи, то, с какой легкостью она несет трехлетнюю девочку, я завидовал и тосковал. Это было красиво. Отчетливо на фоне голубого небесного свода и тонкой линии моря. На ноге девочки, как уже что-то неотъемлемое, болтался явно великоватый ей цветной браслет.
Они приходили на пляж на одно и то же место. Дети строили песчаные замки у самой воды, забегали в воду, и иногда волны сбивали маленькую девочку с ног, она в испуге выбегала на берег и кашляла, нахлебавшись воды. Девочка постоянно капризничала. Мальчик был молчалив и флегматичен. Женщина спокойна и казалась равнодушной к происходящему вокруг.
Зарываясь пальцами в песок, выуживаю оттуда, словно леденцы, гладкие камни, считаю их по-гречески: «Эно, виа, триа, тесера, пенда, секста…» Цифру семь все не найти, но вот и она – «эпта», потом одна за другой: «Окто, эниа, зека». А дальше уже и не знаю, как это будет по-гречески.
«Дэ мило элиника», – повторяю словно заклинание, слова записаны на уже потрепанном листе бумаги. Память никуда не годится. Казалось бы, уже знаю слово, но роюсь в карманах шортов, а его все не найти. Солнце заполняет слова. Мысли лениво ворочаются. Наползают тени воспоминаний, но они призрачны и не имеют ни силы, ни отклика. Ветер приносит обрывки разговоров и детские крики. Воздух, тепло, песок рассеивают меня, но вместе с тем наполняют медленной и густой силой, которая еще никак не проявляет себя, только копится, словно заряд в батарейке.
Иногда пальцы находят оранжево-бурые камни. Так когда-то земля вернула себе огромные валуны, из которых строились крепостные стены, где со щитами и короткими мечами стояли на башнях под палящим солнцем дозорные. Они всматривались в горизонт, на дремлющей водной глади ловили дымчатые силуэты торговых кораблей и рыболовных суденышек. Но все это поглотило и перемололо время.
Здесь, где время имеет иное исчисление, минуты и века – одного порядка, уже не кажется странным то, что изменения, какими бы они ни были медленными, не ускользают от твоего внимания. Поэтому я замечаю все то, что происходит во мне. Выброшенная на берег медуза под солнцем испаряется до ломкой пленки, а я, напротив, обретаю тело, которого совсем недавно словно и не было. Так белая кожа, слабые мышцы, выпирающие кости жадно вбирают в себя материю и свет, чтобы напитаться и ожить.
Но все-таки во мне больше от медузы, чем от кого другого.
Когда спадает жара и небо начинает темнеть, улицы поселка пустынны, но наполнены звуками голосов, которые гулко доносятся с балконов: греки ужинают и потягивают рицину, перекидываясь с балкона на балкон приветствиями: «ясус» и «калиспера».
Я снова вижу эту женщину (глаза мои закрыты), она идет по улице, держа за руку девочку, мальчик кружится вокруг них на велосипеде. Велосипед простоял всю осень и зиму во дворе под открытым небом, поэтому спицы и цепь бурые от ржавчины, а камеры быстро спускают воздух, приходится подкачивать каждый день. Перед перекрестками мальчик останавливается и ждет, когда его догонят мама с сестрой. Бейсболка его надета козырьком назад. Девочка в белом платье, отчего в сумраке кожа ее кажется раскаленной, – она все так же хнычет. Они идут на центральную площадь поселка, там уже развернулся вечерний базар с фруктами и овощами, к ужину нужно купить свежих помидоров и огурцов, немного черешни, но детям, конечно, интереснее аттракционы: надувные башни, машинки, батуты. Ветер прикасается к русым волосам женщины, на носу шелушится кожа. Земля у батута вытоптана, вокруг сухая выжженная трава. Дети визжат и толкаются. Взрослые сидят напротив на пластмассовых стульях или в открытых кафе поблизости. Поселок, застывающий в зной, оживает только для того, чтобы громче были слышны разговоры и воздух полнился запахами таверн. На электронном табло, установленном у дороги, что ближе к побережью, температура воздуха сменяется таким же застывшим временем.
Женщина несет тяжелые пакеты, ручки которых впиваются в ладони, она время от времени останавливается и растирает пальцы. Воздух быстро остывает, и становится холодно. Но апартаменты уже близко.
Дети скидывают сандалии. Пихаясь и ссорясь друг с другом, они хватают каждый свои игрушки, но играют вместе на пороге балкона. Женщина моет черешню и ставит тарелку перед ними прямо на пол. Берет одну ягоду сама. Брызгает, губы становятся темными от сока. Ягода очень сладкая. Но дети равнодушны. Мальчик раздражителен, покрикивает на сестру. В темнеющем небе видны первые звезды и двигаются вдалеке огоньки заходящего на посадку самолета.
Женщина жарит овощи, чистит рыбу; мясо быстро белеет, и тонкая шкура прилипает, остается на сковороде. Стол накрывает на балконе, ставит большие керамические тарелки, разливает по стаканам апельсиновый сок. Дети ковыряют вилками в жареных стручках гороха, отворачиваются от рыбы, но женщина настойчиво кормит сначала мальчика, потом девочку. Только после этого садится за стол сама. Дети скоро затихают. Она входит с балкона в комнату, укладывает их на матрасы. Гасит свет, долго сидит в темноте, укрывшись пледом, пьет вино.
Утром по поселку разносятся крики продавцов из автофургонов, они бубнят голосами, усиленными и искривленными мегафонами: «карпузи», «керасья», «псари»… Фургоны едут по параллельным улицам, и сквозь сон слышишь, как они все ближе и ближе, а когда проезжают под окнами, становятся оглушительными. Но, подобно отливу, вскоре они удаляются, становятся едва различимыми, а потом и вовсе сливаются со снами. Дети проснулись, негромко переговариваются между собой. Занавеска надувается и опадает. Выше козырька балкона голубое греческое небо. Женщина и спит, и уже не спит. Сознание сползает в полудрему и вновь выныривает.
Дальше по улице пекарня. Мальчик упрашивает мать, и она отпускает его одного за свежими булками. Он торопится, но, словно осторожный зверек, останавливается у перекрестков и смотрит по сторонам. Как он объясняет, что именно ему нужно, для женщины – загадка, но большой и ленивый грек укладывает ему в пакет свежий хлеб, говорит что-то по-гречески, спрашивает. Мальчик кивает или пожимает плечами. Почти всегда мальчик в довесок получает пончик, обильно посыпанный сахаром. Прибегает радостный обратно. Женщина режет пончик на две части. Девочка сразу же жадно съедает свою долю, капризничает и просит еще. Цикады в воздухе трещат все сильнее.
Поселок окружают посадки оливковых деревьев, стройными рядами, словно вьющиеся волосы гордой красавицы в белой тунике. Женщина и дети выходят на окраину. В мутной воде канала, уходящего от берега моря куда-то вглубь земли, плавают большие рыбы. Они вдруг выпрыгивают из воды или же выгибают над поверхностью спины. Дети кидают с мостка мелкие камушки, отчего рыбы, не понимая обмана, устремляются за ними. Дети радуются.
Но вдруг мальчик теряет интерес и, что-то вспомнив, рассеянным взглядом смотрит перед собой. Начинает тихо повторять: «Эно, виа, триа, тесера…»
Женщина вздрагивает и недоуменно смотрит на ребенка.
Мальчик замечает меня и внимательно рассматривает. Я стою рядом и смотрю, как девочка швыряет камни, целясь в рыб.
Я остаюсь на месте, а женщина уводит детей, чувствуя инстинктивное беспокойство. Я с тоской смотрю им вслед. Есть вещи невозможные.
Солнце клонится к горизонту. Волны, взбивая пену, охватывают лодыжку, но это прикосновение едва заметно. Вода теплая.
Дети бегут за отступающей волной, но она их вновь обманывает и сбивает с ног, одежда вся мокрая. Они вскакивают и бегут дальше вдоль берега.
– Нет, – говорит женщина в трубку. – Я еще не сделала того, о чем он просил. Я знаю, что осталось два дня. Я помню. Да.
Терпеливо, но с раздражением, которое едва удается скрыть, она говорит по телефону со своей матерью. Но вдруг не выдерживает и кричит в трубку:
– Хватит мучить меня! Я все сделаю!
Я вижу в ее руках маленькую урну. Проводит ладонью по ее шершавой поверхности. Амфора легкая.
Подбегает мальчик.
– Там папа, – говорит он, обращаясь ко мне.
Маленькие рыбки подплывают к моим ногам и пощипывают кожу. Дно при входе в воду каменистое (идешь и приседаешь), но стоит пройти еще немного, и под ногами песок бугристый, как кошачье нёбо. Я ложусь в воду, тело становится легким, и на губах соль. Я закрываю глаза, волны одна за другой, проходя сквозь меня, чуть приподнимают мои руки и ноги.
Как объяснить? Говорят, что почти всегда боль остается в ампутированной ноге или руке. Фантомная боль, кажется, так. И пусть даже не боль. Ты все равно чувствуешь тот орган, которого нет, покалывание в пальцах, прикосновение, присутствие. Так, наверное, и у меня.
Потому что меня больше нет.
Когда я выбираюсь на берег, одеваюсь, чувствую, как к мокрому телу липнет песок. Ночь безлунная, и поэтому вода черная. Только вдалеке видны огни кафе и слышны возбужденные голоса, играет ритмичная музыка. Я с трудом иду по песку, в ноги ударяют круглые камни, но скоро выбираюсь на асфальт и бреду по темным улицам. Кошки горящими глазами смотрят мне вслед.
Дети заснули на полу. Я укладываю их на матрасы. Накрываю легкими одеялами. Девочка во сне лепечет что-то кому-то, вдруг обнимает меня, прижимается. Щека колючая, и ей щекотно. Женщина спит на балконе, на щеке у нее – засохший соленый след. Я целую ее, и от моего прикосновения лишь на мгновение прерывается ее дыхание.
Женщина проводит ладонью по простыне, открывает вдруг глаза и видит, что в кровати полно песка. На другой половине.
Мальчик забирается к ней на кровать. Смотрит на нее серьезно.
– Сегодня ночью приходил папа. Он сказал, что уже пора.
Ветер. Тело мое – пыль.
Мы спим. Лето. И ночи белые. Серые стены комнаты светлеют. Воздух густеет, и в него проникает цвет, словно кто-то опустил акварельную кисточку в стакан с чистой водой. Проникает в небо, в близкий лес, в сучковатую вагонку потолка. Вот-вот придет кошка и начнет проситься наружу. Она замурчит, запустит когти в волосы. Но мы спим. У нас разные сны, но мы соприкасаемся голыми телами. Сбитое одеяло вплетено в нас, без него холодно, под ним жарко. Тихо. Птицы не умолкают, за стенами дома их слышно, но они часть нашей тишины.
– Что это? Что это?
– Телефон!
– Какой телефон?!
– Твой, твой телефон.
– Алло?! Алло, Вероника Петровна, что случилось?
– Надя, Надя, я… ах… я… ах…
Надя в оцепенении держит телефон в руке. Я уже знаю, что происходит. И я знаю, что все это необратимо. Сгущающаяся чернота ползет из динамиков. Она обхватывает нас. Заполняет комнату.
– Звони в неотложку!
Садоводство пустое. Середина недели. Никого нет. Только мы и через три дома Вероника Петровна. Надя быстро одевается и бежит на первый этаж. Там к холодильнику магнитом прикреплен лист с номерами телефонов. Выбегает из дома. Я иду следом. Ради Нади. То, что будет происходить, это тяжело и страшно. Во мне, как отсеки в подводной лодке, задраиваются один за другим эмоции и чувства, а я сам ухожу на дно. Бесстрастно я смотрю на небо. Не знаю, успеет ли приехать скорая помощь. Или даже если приедет – покачает головой сонный одуревший от второй или третьей смены фельдшер, скажет, что смысла никакого нет, ни одна больница не возьмет, все-таки возраст, и столько бумаг потом заполнять, лучше не мучить человека и дать спокойно…
Преодолевая внутреннее сопротивление, я иду по дороге вдоль садоводства. Мне хочется развернуться и уйти в сторону, дальше в лес, чтобы не слышать судорожные вскрики, проталкивающие воздух через наполненные жидкостью легкие…
– Вероника Петровна, не беспокойтесь, я уже вызываю скорую…
– Я не хочу… ох… не хочу… дай… дай…
– Спокойно, вы должны успокоиться.
Я стою под окнами и не хочу входить в дом. Надя звонит, диктует адрес садоводства, повторяет несколько раз.
Я ежусь. Надя пробегает мимо меня, как сквозь меня. Но меня, и правда, словно нет. Я беспомощен и покорен. Мой удел только напряженно ждать, сжимаясь внутри, сворачиваясь все больше и больше в уходящую вглубь спираль, в страхе бросая взгляд в дыры своей памяти, где ко мне подступают мои призраки. Я видел, как умирают люди. Иногда я был совсем рядом, сотрясаем волнами судорог, от которых под действием огромной, нечеловеческой силы от тела отрывалась душа. И эту силу я чувствую здесь, она накатывает волнами, густеет, тянет все настойчивее.
Соседка продолжает вскрикивать. В этом звуке боль, плачь и усталость, но и странный ритм, как удары сердца, и так этим усилием, в этом выдохе, человек держится за выскальзывающую из ладоней тонкую, но еще крепкую нить.
– Вероника Петровна, – я стою боком к дверному проему, смущаюсь, словно знаю, что внутри неодеты, – я здесь, а Надя встречает скорую, потерпите, неотложка уже близко.
– Дима, ох, ох, Дима, заберите, ох, к себе, ох, Рыжика, ох, заберите, ох, к себе…
– Вероника Петровна, – твердо, но странно громко, отвечаю я, – все будет хорошо! Я буду на улице. Я на улице.
Я выбегаю на крыльцо в досаде на себя. Зачем я себя так веду? Что за цирк я устраиваю?
Тяжелый оранжевый свет затапливает ели, и чем больше света, тем легче и чище он становится. Птичий гомон отчетлив и плотен. Но издалека слышится лязг и скрип. Раскачиваясь с одного бока на другой, надсадно взвизгивая рессорами, перекатываясь с корня на корень, к воротам подъезжает ржавая и уставшая машина скорой помощи. Надя спешит следом, запыхавшись, но, чуть отдышавшись, снова бежит, показывая дорогу.
Молодой врач вылезает из кабины, с припухшими от сна веками и бледным лицом, в измятой синей форме, молча проходит мимо меня и заходит в дом. Я все жду скорого его возвращения, но слышен только неразборчивый за стенками голос, он что-то спрашивает, слышно, как начинает пищать электрокардиограф. Соседка не кричит, а только с трудом что-то говорит. Врач возвращается к машине. У открытых дверей стоит водитель и курит. Вид у него отстраненный, но он помогает вытащить баллон с кислородом из салона.
– Пустой, – убежденно говорит он.
– Нет, – отвечает врач, – этого хватит.
Слышно, как врач произносит слово Выборг, что нужно ехать туда в больницу. Вероника Петровна, выдыхая по одному слову, говорит, что никуда не поедет, что очень устала. Надя уговаривает, убеждает врача, что нужно везти не в Выборг, а в Сестрорецк. Здесь же совсем близко. Не сто, как в Выборг, а от силы десять километров. И он не противится, и начинает звонить в Сестрорецк. И неожиданно там говорят, что готовы принять. Вероника Петровна набирает телефон сына, говорит ему, что она поедет в больницу только ради него. Он что-то отвечает ей, он спросонья не может понять, что происходит.
– Сейчас вы поможете, – говорит водитель мне.
Раскрывает задние створки, выдергивает изнутри металлические носилки, из-под которых раскрываются подставки с колесиками, водитель катит носилки через калитку, ко входу в дом, сдергивает сверху синюю брезентовую ткань.
Соседка в смущении и безропотно позволяет подложить под себя эту ткань, мы хватаемся за ручки, переставляя ногами и топая, несем ее из комнаты на крыльцо, укладываем ее на каталку.
Водитель говорит мне, как взяться, чтобы закатить носилки в машину, но я бестолково берусь все-таки не там. Он резко вталкивает носилки в машину, я вскрикиваю от боли в защемленном пальце, и проступает кровь.
Вероника Петровна беспокойно окликает меня, спрашивая, что случилось, будто все это из-за нее. Я посасываю палец, а мысль одна – это чтобы не забыть.
Мы едем следом за машиной скорой помощи. И я вижу, как казавшаяся необратимой близкая смерть разваливается, растворяется, уходит. Под натиском воли, действия, счастливого случая. Надя сделала все, что нужно было сделать. Не растрачивая время на сомнения и оцепенение, не поддалась безысходности, а выстроила дорогу прочь из этой неизбежности.
В Сестрорецке, когда Веру Петровну везут по двору к приемному покою, она все беспокоится о моей руке.
Не мешкая, через полчаса ее оперируют. Делают аортокоронарное шунтирование. Сердце болит, но уже работает.
Мы возвращаемся домой. Уставшая и спокойная, Надежда, добравшись до кровати, почти сразу засыпает. Я лежу рядом и смотрю на нее. А вокруг мир, который удалось спасти. Дышит обычный день. Стучит сердце.