bannerbannerbanner
Нестандарт. Забытые эксперименты в советской культуре

Коллектив авторов
Нестандарт. Забытые эксперименты в советской культуре

Полная версия

Рудименты авангарда

«История будет нас судить по нашим зданиям»: Архитектура как факт и символ в очерках Дер Нистера «Столицы»

Михаил Крутиков


1929 год, известный как «год великого перелома», радикально переменил литературную карьеру Дер Нистера, самого загадочного писателя советской еврейской литературы. Пинхас Каганович (1884–1950) выбрал этот псевдоним в 1907 году и сохранил его до своего ареста – за год до смерти в лагере. На иврите «nistar» означает «скрытый» или «сокровенный». Этот термин использовался в хасидской культуре для обозначения начального этапа на духовном пути цадика, который предшествовал его «раскрытию» перед общиной последователей‐хасидов. В другом, более приземленном смысле это слово служило в царское время эвфемизмом для молодого человека, укрывающегося от военной службы. По-видимому, юный Пиня Каганович имел в виду оба значения при выборе псевдонима. Он сочинял сложные и загадочные, полные мистических намеков и литературных аллюзий истории, переезжая из города в город во избежание призыва и перебиваясь частными уроками иврита. Он родился в Бердичеве в семье с глубокими хасидскими традициями, формального образования не получил, но был широко начитан в русской и европейской литературе. В первые годы после революции, в Киеве, Дер Нистер активно участвовал в создании новой светской культуры на идише, сочинял и переводил детские книжки, работал учителем в еврейском детском доме в Малаховке под Москвой.

В 1921 году, последовав примеру своих киевских друзей и коллег – Давида Бергельсона и Льва Квитко, – Дер Нистер эмигрировал в Берлин, ставший на короткое время мировым центром еврейской культуры. В 1924 году там вышел двухтомный сборник символистских историй «Гедахт» («Выдуманное») Дер Нистера, закрепивший его репутацию самого эзотерического еврейского писателя. Постепенно его симпатии все более склонялись в сторону СССР: он перешел на работу в советское торговое представительство в Гамбурге и в 1926 году, вслед за Львом Квитко, вернулся в Киев. Вскоре Дер Нистер переехал в новую столицу Украины – Харьков, где Квитко стал одним из редакторов ведущего советского журнала на идише «Ди ройте велт» («Красный мир»). Несмотря на прозрачный мистический символизм и мрачный колорит, рассказы Дер Нистера печатались в советской прессе и даже вышли в виде двух сборников в 1928 и 1929 годах. Его последний символистский рассказ «Под забором» оказался своеобразным предвидением критической проработки, которая последовала за этой публикацией. Дер Нистер – не единственный еврейский писатель, ставший жертвой агрессивной идеологической кампании со стороны пролетарских критиков в 1929 году. Можно даже сказать, что обвинения против него были не такими жесткими, как против Квитко или Переца Маркиша, однако всем стало очевидно, что в советской литературе места его символистской прозе больше нет.

Два года Дер Нистер зарабатывал переводами и редактированием, осваивая новый литературный стиль. И в 1931 году вернулся в печать радикально другим писателем – автором очерков, основанных на впечатлениях от советской действительности. Сборник этих очерков под названием «Столицы» был издан в 1934 году, когда Дер Нистер начал работу над историческим романом «Семья Машбер». Первый том этой семейной саги вышел в Москве в 1939 году и получил восторженные отзывы как в СССР, так и за границей. Расширенное издание романа в одной книге вышло в 1941-м, а наиболее полным на сегодня остается двухтомное нью-йоркское издание (1943–1948). Первые два года войны Дер Нистер провел в эвакуации в Ташкенте, а к осени 1943-го переехал в Москву вместе с Государственным еврейским театром, где его жена работала актрисой. Во время и после войны он написал серию рассказов об уничтожении евреев нацистами на территории Польши; частично они были опубликованы в газете «Эйникайт» («Единство») и в сборнике «Корбонес» («Жертвы»). По материалам поездки 1947 года в Биробиджан Дер Нистер издал два оптимистичных очерка, представив Еврейскую автономную область очагом национального возрождения еврейского народа. Эта поездка, предпринятая по собственной инициативе писателя, отчасти и послужила поводом для его ареста в 1949 году по сфабрикованному «делу» Еврейского антифашистского комитета. Год спустя Дер Нистер умер в лагерной больнице после неудачной операции.

Харьков, сотворение из небытия

Сборник «Столицы» знаменует радикальную смену стиля и переход Дер Нистера от символизма к реализму. С начала 1930‐х годов все его произведения имеют конкретное место действия, что радикально отличает их от предыдущего, символистского периода. При этом, как мы увидим, фактографический реализм в них причудливо сочетается с элементами фантастики, унаследованными от символизма, что приводило читателя в замешательство. Как намекает рассказчик – находящийся, как и в ранних произведениях Дер Нистера, в сложных отношениях с автором, – источник этого замешательства, возможно, находится в его собственном сознании, неспособном вместить размах социалистического строительства. Грандиозные преобразования на глазах превращают Харьков из заштатного провинциального города в новую столицу Советской Украины, «и в моей голове смешиваются в беспорядке различные картины разных эпох, напрашиваются аналогии и сравнения между прошлым и настоящим, мне приходят на ум времена Екатерины Второй и тут же, к примеру, Тракторстрой, я хочу сравнить, но никакого сравнения нет»[31]. В представлении рассказчика, дореволюционное прошлое Харькова ничем не примечательно, поскольку царское правительство было не в состоянии придать городу какое-либо значение. И лишь советская власть после победы в Гражданской войне смогла поднять город из «грязи» и превратить его в столицу.

Парафразируя мистическую концепцию сотворения мира, Дер Нистер так описывает это сотворенное коммунистической партией чудо: «Из ничего стало сущее» («Vi fun a nisht vert a yesh»)[32]. Строительство города идет круглые сутки при ярком электрическом освещении – вопреки естественному чередованию дня и ночи. Растущий мегаполис магнитом притягивает жителей окрестностей: «Сюда перекочевали из провинции целые местечки, и провинции построили здесь целые колонии»[33]. Архитектурным центром этого футуристического города становится грандиозный комплекс зданий Госпрома, расположенный на окружности площади Дзержинского, самой большой в Харькове. Построенный к одиннадцатой годовщине Октябрьской революции в 1928 году для правительства УССР, Госпром стал самым высоким зданием в СССР и одним из самых высоких в Европе. Рассказчик особенно рад отсутствию элементов историзма в архитектурном стиле: «Это здания без прошлого и без традиции»[34]. Возводимое на другой стороне площади здание ЦК Компартии Украины представляется ему гигантским музыкальным инструментом, содержащим в своих стенах «редкостные мелодии». Впечатляющий вид новой главной площади Харькова наводит рассказчика на воспоминания о недавних партийных чистках. Они представляются ему праздничным общественным ритуалом публичной исповеди членов партии со сцены перед массой слушателей. В целом чистка, несмотря на присутствие в ней элементов критики, являет собой чествование героизма заслуженных коммунистов. Примечательный случай происходит при появлении на сцене мужчины со шрамом на лбу – его приветствуют восторженными криками «Жид!». Оказывается, во время Гражданской войны его захватили петлюровцы. Когда всем евреям-красноармейцам было приказано отойти в сторону, этот человек, не будучи евреем, присоединился к товарищам. В наказание враги вырезали на его лбу слово «жид», и с тех пор оно стало его почетным прозвищем.

Госпром. Харьков, 1930-e гг. Вид с фронтальной стороны с площади Дзержинского 1 мая, в День международной солидарности трудящихся. Перед зданием Госпрома установлен земной шар с портретами Ленина и Сталина. Слева на здании лозунг: ХАЙ / ЖИВЕ / 1 / ТРАВНЯ (укр.: «Да здравствует 1 Мая»). Почтовая карточка. 1930-е


Рассказчик сравнивает громадные строительные площадки социалистической индустрии с новыми алтарями или храмами, где создается будущее. При этом религиозные образы подчеркивают контраст между прошлым и настоящим. Во времена Екатерины строительство осуществлялось рабами для господ, подобно языческому служению деревянным и каменным идолам в Египте. В отличие от идолопоклонства прошлого коммунистическое строительство являет собой ритуал «самопочитания больших масс, выросших до уровня собственных требований и потребностей»[35]. Новая форма служения, сочетающая в себе самопочитание и самопожертвование, породила и новые творения с новыми именами, такими как ЦК или Тракторстрой. Намекая на каббалистическую веру в магическую силу сочетаний букв, рассказчик добавляет, что эти новые советские аббревиатуры вселяют неуверенность во врагов советской власти и придают силы ее друзьям.

 

Оказавшись в ночь на 7 ноября 1931 года на площади Дзержинского, рассказчик разговорился с одиноким милиционером, охраняющим здание Госпрома. Однажды ночью, рассказывает он, он увидел, как весь огромный комплекс Госпрома с прошедшими чистку большевиками, стоящими на крышах и перекрытиях, поднялся в воздух и полетел, подобно дирижаблю, над мирно спящими полями, лесами и селами Украины в направлении Киева. Он приземлился на площади перед собором Св. Софии, который в качестве приветствия передал гостям свои купола. Пассажиры, прибывшие на крышах Госпрома, в том числе и «жид», достали соломинки и начали выдувать из куполов мыльные пузыри. Внутри каждого купола-пузыря оказался церковный служитель: диакон, архидиакон, митрополит, архимандрит[36]. Один из прибывших политкаторжан начал кашлять, и пузыри стали лопаться один за другим. В утешение Киеву, потерявшему золотые купола, гости предложили обратить взгляд в будущее и забыть о прошлом, для чего они три раза забросили невод в Днепр. В первый раз вытащили железное оружие и каменную бабу, напоминающие о древности Киева. Во второй раз невод принес объекты недавнего дореволюционного прошлого, в том числе снесенные памятники Николаю I, Александру II и Столыпину. На третий раз в невод попадала «многообещающая золотая рыбка будущего» («a tsukunft-fishele, a fil-tsuzogndiks»). Киев поблагодарил гостей за то, что они не забывают старых родственников, и все сооружение Госпрома отправилось в обратный путь, чтобы успеть в Харьков к началу нового рабочего дня. Рассказчик замечает, что его удивительное видение не должно показаться таким уж необычным в наше время, когда любому деревенскому мальчишке хорошо знакомы радио и самолеты. Неудивительно, что и «такая машина, целая улица зданий с каменными стенами, с корпусами в двенадцать и четырнадцать этажей, с коридорами, соединяющими корпуса подобно вагонам длинного поезда, тоже уже может летать по воздуху»[37]. Рассказ завершается буднично: «И вот мы прибыли, товарищ милиционер, и ты снова на своем посту, а я все еще немного… не совсем протрезвел!»[38]

В этом эпизоде причудливо сплелись образы и мотивы самого разнородного происхождения. Символическая встреча двух репрезентативных зданий, воплощающих прошлое и будущее Украины, может быть пародийной отсылкой на христианские паломничества к святым местам Киева. Как отмечает Тарас Кознарский, каждое лето Киев привлекал до сотни тысяч паломников, «желающих увидеть его святыни и реликвии, получить благословение и отпущение грехов, а также сувениры на память». Приближаясь к городу, люди видели его «как бы парящим в воздухе или в небе», и такое восприятие Киева, «многократно повторенное и усиленное, стало ключевым элементом восприятия города и самой воспроизводимой текстуальной моделью, порождающей будущие встречи, открытия и ожидания»[39]. Если следовать этой интерпретации, то лопающиеся мыльные пузыри с находящимися внутри священнослужителями должны аллегорически представлять победу советской власти над религией и торжество будущего над прошлым. Творческая фантазия Дер Нистера добавляет сюда фольклорный мотив из «Сказки о рыбаке и рыбке»; стоит также вспомнить и фантастические супрематистские архитектурные проекты летающих зданий и городов Георгия Крутикова, представленные им в 1928 году в качестве дипломного проекта во ВХУТЕИН. Объяснением этому эпизоду служит нетрезвое состояние рассказчика, в чем-то предвосхищающее «Москву – Петушки». Но если у Ерофеева отношение к советской действительности однозначно саркастическое, то позиция Дер Нистера остается двусмысленной, особенно с учетом его предшествующего творчества.

Фигура нетрезвого рассказчика появляется еще в символистских рассказах Дер Нистера, прежде всего в «Шикер» («Пьяница») – его единственном рассказе раннего периода, переведенном в СССР и опубликованном в украинском журнале «Литературная ярмарка» в 1929 году[40]. Как отмечает Д. Бехтель, алкоголь исполняет в этом рассказе двойную функцию: как «инструмент деградации и средство возвышения»[41]. В «Харькове» нетрезвое состояние рассказчика позволяет ему представить торжество социалистического будущего в наглядной, хотя и фантастической форме. Но при этом открытым остается вопрос: не маскирует ли оптимистическое виде́ние пьяного рассказчика мрачную меланхолию, характерную для последних символистских сочинений Дер Нистера? Изображение Харькова контрастирует с образами города в поздней символистской прозе. В рассказах конца 1920‐х годов, отмечает Бехтель, «современная реальность странным образом сосуществует в городском пространстве с волшебными миром сказки», и герой часто оказывается перед лицом масс, населяющих современный город[42]. Город представляется чудовищным апокалиптическим пространством под властью толпы, где царят бесконтрольная инфляция и «размножение всего»[43]. По контрасту с этим образом, созданным воображением Дер Нистера под впечатлением Берлина, в новом советском мегаполисе массы вовлечены в организованный процесс строительства будущего.

В редакционном предисловии к книжному изданию «Столиц» отмечается, что «Харьков» написан в 1934-м, до того как в том же году столица Украины была перенесена в Киев. Потеря Харьковом столичного статуса имела ощутимые последствия для Дер Нистера. В письме брату Максу, успешному парижскому торговцу произведениями современного искусства, Дер Нистер сообщал, что символизм больше не пользуется спросом, и жаловался на потерю возможностей заработка из-за переезда еврейских издательств и организаций в Киев. При этом ему удалось улучшить свои жилищные условия, переехав в освободившуюся квартиру в писательском кооперативе «Слово». А денежная поддержка брата позволила сосредоточиться на работе над романом «Семья Машбер» и меньше отвлекаться на поденные заработки. Мрачный тон писем брату, полных жалоб на бедность и бытовые проблемы, контрастирует с оптимистическими фантазиями «Харькова». Но еще более проблематичным в свете реальных обстоятельств Дер Нистера выглядит изображение «чисток» как своего рода радостного карнавального уличного действа. Мотив суда, неизбежно приводящего к полному уничтожению подсудимого, является центральным в последнем символистском рассказе Дер Нистера «Под забором». Главный герой этого рассказа, ученый-отшельник, предавший своего учителя и ставший цирковым акробатом, помимо воли становится виновником гибели собственной дочери, и в конечном итоге его приговаривают к смерти через сожжение за предательство – но лишь после того, как он сам приговаривает к смерти учителя и оставшихся верными ему учеников. Некоторые исследователи склонны интерпретировать этот рассказ аллегорически, как неизбежную победу власти – советской или буржуазной – над творческой свободой. При этом, как правило, незамеченным остается тот факт, что вся эта серия кошмаров является плодом воображения пьяного рассказчика, о чем он и сообщает читателю в самом конце.

Как справедливо отмечает Бехтель, поздние символистские рассказы Дер Нистера не поддаются однозначному аллегорическому истолкованию; более того, в самом тексте «Под забором» содержится предостережение против поиска «смысла» этой истории. Тема судебного процесса, требующего публичного признания вины, раскаяния и самоосуждения, так или иначе присутствует во многих произведениях Дер Нистера с конца 1920‐х и до конца 1930‐х годов, включая даже его детские стихи. Однако однозначно и определенно ответить на вопрос о «смысле» этих ярких, иногда жестоких, иногда радостных описаний невозможно. Если следовать интерпретации современных западных исследователей, видевших в них скрытую критику сталинского режима, то остается непонятным, на какую аудиторию рассчитывал автор и каким образом эта критика осталась не замеченной внимательными и достаточно образованными советскими цензорами и редакторами. Если же предположить, что Дер Нистер искренне верил в очищающую силу советской репрессивной системы, то проблематичной становится подчеркнутая позиция «ненадежного» рассказчика, заставляющая сомневаться в его объективности.

Ленинград: призрак империи

На связь архитектуры с судом истории Дер Нистер указывает уже в первом предложении книги: «История будет судить нас по нашим зданиям: как был построен наш порядок, какие положены под него моральные основания и в какие политические, социально-экономические и культурно-бытовые формы он был облечен»[44]. Если Харьков Дер Нистер изображает как город будущего, то Ленинград, по контрасту, – как город прошлого. Петербургская архитектура, воплотившая сущность Российской империи, дает Дер Нистеру богатый материал для своего рода инсценированного суда над российским прошлым. Его первое впечатление по прибытии на Московский вокзал – памятник Александру III работы Паоло Трубецкого на площади Восстания: «Типичный помощник пристава из прежнего времени, или жандарм, в широких, по-полицейски развесистых шароварах, коротких сапогах, с тупо-бритым затылком, в круглой барашковой шапке-кубанке с приплюснутым козырьком; бледная физиономия мопса, который смотрит и не видит, и широкий, комичный извозчичий зад, который можно было бы поменять местами с лицом». Дер Нистер завершает свое описание категорическим суждением: «Лучшей карикатуры на самодержавие не смог бы сочинить даже самый злейший враг»[45].

 

Александру III противопоставлен Петр I. Памятники этим царям как бы открывают и замыкают основной петербургский период российской истории, противопоставляя его энергичное начало вялому завершению. Такая интерпретация имела хождение в начале ХХ века, как отмечает В. Пискунов, анализируя пространство в романе Андрея Белого «Петербург»[46]. Этот роман, как я постараюсь показать, служит своего рода подтекстом для очерка Дер Нистера. Хотя прямых свидетельств знакомства Дер Нистера с «Петербургом» Белого мне не удалось обнаружить, оно представляется вероятным в силу общей эрудиции Дер Нистера и его интереса к символизму. Андрей Белый упомянут в заметке редакции журнала «Ди ройте велт», пытающейся оправдать публикацию Дер Нистера, как пример символиста, чьи произведения публикуются в СССР. В скульптурном образе Петра, отмечает Дер Нистер, «художник – сознательно или бессознательно для самого себя – помимо отражения личных качеств всадника, дал выражение молодому историческому классу, его дикой экспрессии, его стремлению к мировой и европейской торговле, к новым завоеваниям на суше и на море»[47]. В интерпретации исторической роли Петра Дер Нистер следует марксистской концепции М. Н. Покровского, принятой в советской историографии до середины 1930‐х годов. В 1933 году учебник Покровского «Русская история в самом сжатом очерке» вышел в переводе на идиш, хотя Дер Нистер мог быть знаком с его работами и на русском. Согласно Покровскому, который сводил роль личности в истории к борьбе классовых интересов, петровские реформы были движимы энергией молодого и энергичного российского капитала, стремившегося получить доступ к европейским рынкам. Результатом борьбы за рынки стала победа над Швецией и превращение Петербурга в столицу: «В Северной войне окончательно складывается и весь механизм государства, основанного Романовым. …Оно было создано сочетанием двух сил, воплощением которых были, с одной стороны, крепостное имение, с другой – купеческий капитал»[48]. Таким образом, историческая роль Петра была прогрессивной для эпохи развития торгового капитализма, а в царствование Александра III наступила эпоха разложения и упадка.

Прошлое безраздельно царит в центральных районах Ленинграда, населенных призраками представителей конфликтующих классов царской эпохи. Даже местные жители ночью стараются обходить окрестности Зимнего дворца из опасения наткнуться на призрак с того света (Дер Нистер употребляет выражение oylem-hatoyhu, означающее на иврите мир хаоса, своего рода чистилище, где, согласно каббалистической традиции, души умерших должны пребывать, пока не покаются за свои грехи и не заслужат место на небесах). В центре города призраки политических узников из Петропавловской крепости сталкиваются с призраками аристократов, спешащими в бальные залы на Дворцовой набережной. Некоторые из них скрываются среди архитектурных деталей: «Они живут странствуя, можно увидеть, как они переходят с крыши на крышу, с парадного к парадному, и как они смотрят вниз с карнизов, фризов, масок и ваз на лестницах и балконах»[49]. Большинство призраков прежде были обычными людьми, но встречаются среди них и известные исторические личности.

Призраки и тени прошлого имеют давнюю историю в петербургской литературе от Пушкина до Андрея Белого, и Дер Нистер открыто декларирует свою связь с этой традицией, вступая в диалог с призраками Гоголя и Достоевского на улицах Ленинграда. К «Ленинграду» вполне приложимо наблюдение Л. Долгополова о «Петербурге» Белого: как и Белый, Дер Нистер «просто стирает границы между реальным и нереальным, между прошлым и настоящим, между действительностью и воображением. …Для него не существует ни смерти, ни рождения в общепринятом смысле этих понятий»[50]. Населенный призраками «Ленинград» Дер Нистера как бы продолжает «Петербург» Белого:

Петербург, Петербург! Осаждаясь туманом, и меня ты преследовал праздною мозговою игрой: ты – мучитель жестокосердый; ты – непокойный призрак; ты, бывало, года на меня нападал; бегал я на твоих ужасных проспектах и с разбега взлетал на чугунный тот мост, начинавшийся с края земного, чтоб вести в бескрайнюю даль; за Невой, в потусветной, зеленой там дали – повосстали призраки островов и домов, обольщая тщетной надеждою, что тот край есть действительность и что он – не воющая бескрайность, которая выгоняет на петербургскую улицу бледный дым облаков[51].

Петербургские улицы обладают несомненнейшим свойством: превращают в тени прохожих; тени же петербургские улицы превращают в людей[52].

Рассказчик Дер Нистера растерян: исторические имена и места сменяют друг друга с «кинематографической» скоростью. Обозревая белой июньской ночью панораму города с набережной Невы, он видит, как «город возникает и исчезает с легкой воздушностью сна»[53]. А оглядывая Адмиралтейство, он старается удержать в памяти «целое здание и каждую деталь»[54]. Здания на Дворцовой площади напоминают ему о мрачном царизме, но одновременно дают «облегчение от всей тяжести прошлого и надежное обещание навсегда счастливого будущего»[55]. Переходя через Неву на Васильевский остров, он видит другую картину: в красном здании Первого кадетского корпуса на углу Кадетской линии 4 июня 1917 года Ленин провозглашает: «Есть такая партия!» Исходящую от островов призрачную опасность для установленного порядка чутко уловил и Белый: «От островов тащатся непокойные тени; так рой видений повторяется, отраженный проспектами, прогоняясь в проспектах, отраженных друг в друге, как зеркало в зеркале, где и самое мгновение времени расширяется в необъятности эонов: и бредя от подъезда к подъезду, переживаешь века»[56].

Антагонистическое противоречие между прошлым рабством и грядущей свободой присутствует в каждом объекте ленинградской архитектуры. Ее стилистическое разнообразие отражает постепенный упадок империи через движение от оригинального барокко и классицизма зданий XVIII – начала XIX века к эпигонскому псевдовизантийскому, псевдоготическому и псевдорусскому стилю конца XIX – начала XX века[57]. На Невском проспекте рассказчик встречает старого знакомого, архитектора по образованию, сменившего профессию на театрального режиссера. Сочетание двух специальностей делает его идеальным гидом: он может не только показывать историю города через архитектуру, но и артистически представлять его прежних жителей. Изображая Акакия Акакиевича, он вызывает дух Гоголя, который возникает на Невском, шепча под нос цитату из «Невского проспекта»: «Боже, что за жизнь наша! вечный раздор мечты с существенностью!» Важность последнего понятия подчеркнута тем, что оно передано еврейским шрифтом по-русски. Имперский Петербург, объясняет рассказчик, существенен для нас исключительно как продукт воображения русской литературы. В этом отношении Дер Нистер наследует у русских символистов их метод апроприации классического «петербургского текста»: «“Петербургский текст” XIX в. становится носителем единого художественного языка, играющего в символистских произведениях важную роль интерпретирующего кода»[58]. Как и архитектура, литература служит своего рода символическим мостом, соединяющим прошлое и будущее. Назначение этих двух искусств не только в том, чтобы сохранять прошлое для будущих поколений, но и в том, чтобы предвосхищать элементы будущего. Эти элементы зачастую остаются не замеченными современниками и проявляются только в будущем.

Такого рода предвосхищение будущего ярче всего выражено в первых русских революционерах, опередивших свое время и потому обреченных на провал. Эти персонажи иногда встречаются автору среди прочих призраков, как, например, тень неизвестного террориста, поскользнувшегося на льду и разорванного бомбой прежде, чем он успел доставить ее к цели. Главное же место среди этой группы призраков занимает Дмитрий Каракозов, первый русский революционер, попытавшийся убить царя. Его тень является рассказчику в гостиничном номере, где Каракозов ночевал перед своим неудачным покушением. Стоит отметить, что тема революционного террора является центральной и в «Петербурге», хотя в романе Белого она представлена гораздо более негативно, чем в очерке Дер Нистера. В компании Каракозова рассказчик отправляется по историческим местам Ленинграда в поисках знаков, указывающих на грядущую революцию. В Таврическом дворце он воображает себя среди депутатов во время заседания Государственной думы. Он просит служителя, бывшего рабочего, потерявшего обе руки от несчастного случая на производстве, показать ему место Пуришкевича:

Стоя вот так перед креслом Пуришкевича, один в зале, я вдруг встретил перед собой моего спутника и соседа по гостинице. Он посмотрел на меня с некоторым удивлением. Он конечно, увидел меня в странном положении: один глаз у меня плакал, другой смеялся. Плакал – от позора и унижения того времени, а смеялся – от радости за сегодня, за то, как далеко мы ушли от того позора…[59]

«Опьяненный» красотой Ленинграда рассказчик приходит вместе с призраком Каракозова к Смольному, где к ним присоединяется призрак Достоевского. Втроем они присаживаются на скамейку, Каракозов по правую, а Достоевский по левую руку от рассказчика, который, таким образом, оказывается между двумя спорящими фигурами. Такое расположение соответствует еврейскому мистическому представлению о двух побуждениях, постоянно склоняющих человека к добру (справа) или ко злу (слева). «Тот, что справа» осуждает «того, что слева» за нежелание услышать, как будущее стучится во «все закрытые двери и ставни»[60], и обвиняет его в добровольном служении царскому режиму. Реакционный национализм Достоевского помешал ему увидеть «механику» противоречий и конфликтов имперской политики подавления меньшинств и классовой эксплуатации. «Тот, что справа» подводит итог своей критике Достоевского: «Вместо того, чтобы видеть свой собственный зарождающийся и формирующийся новый идеал в будущем, он слепо отползал на четвереньках назад, сохраняя верность замшелому и гнилому самопорабощению и уничтожению»[61]. Затем все трое отправляются в Эрмитаж, где наблюдают посетителей из разных концов Советского Союза, в том числе экскурсию из Узбекистана. Подлинное искусство не нуждается в опеке реакционного режима, объясняет рассказчик, оно переживет свое время и сохранит свою ценность в будущем, даже если изначально было создано для удовольствия эксплуататорских классов. В этом утверждении слышны отклики дебатов среди советских теоретиков марксистской эстетики первой половины 1930‐х годов о ценности и значении искусства прошлого для социалистического общества. Так называемые «вопрекисты» во главе с Г. Лукачем и его учеником М. Лифшицем утверждали, что подлинный гений, как, например, Бальзак или Толстой, может создать критическую картину своего общества даже вопреки собственному мировоззрению, объективно обусловленному классовой принадлежностью. Их оппоненты «благодаристы», и среди них И. Нусинов – один из ведущих еврейских литературоведов и поклонник таланта Дер Нистера, полагали, что правдивое воспроизведение реальности возможно только на основе и в рамках классового сознания автора[62].

На примере Достоевского Дер Нистер пытается представить эту проблему с несколько иной стороны. Насколько ценным для будущего может быть произведение художника, пусть даже и великого, который сознательно поставил свой талант на службу реакционному режиму? Рассказчик вспоминает, что его впечатление от первого прочтения романа «Бесы» в начале ХХ века оказалось противоположно намерению автора. Вместо того чтобы очернить революционное движение, роман вызвал сочувствие и симпатию к нему у молодых читателей. Они увидели в «Бесах» только то, что соответствовало их ожиданиям неминуемой радикальной трансформации общества, и проигнорировали то, что не совпадало с их ощущениями. Накануне революции 1905 года карикатурное изображение первых русских революционеров воспринималось как сатира на царский режим, выставляющая на посмешище его слабости[63]. Однако позднее, перечитав «Бесов», рассказчик воспринял роман иначе. Он вызвал у него «бламаж» за великого писателя, который позорно провалил выполнение «социального заказа» от своего «духовного патрона, Российской империи», поручившей ему создать адекватный художественный портрет революционеров как серьезной угрозы режиму. Вместо этого Достоевский произвел гротескную пародию на революцию, представив революционеров «психопатами, дегенератами, больными идиотами и просто преступниками», с которыми легко мог бы справиться любой компетентный чиновник. Неспособность местных властей обуздать этих революционеров показывала не силу революции, а слабость царского режима[64]. Для большей наглядности Дер Нистер воображает диалог между Достоевским и К. П. Победоносцевым, обер-прокурором Синода и архитектором реакционной политики Александра III. Победоносцев обвиняет писателя в скрытых симпатиях к революционерам; более того, он полагает, что в «другой ситуации» Достоевский мог бы стать активным сторонником революции[65]. Здесь можно усмотреть еще одно соприкосновение с «Петербургом» Белого: Победоносцев послужил одним из прототипов сенатора Аблеухова.

31Der Nister. Hoyptshtet. Kharkov: Literatur un kunst, 1934. S. 25.
32Ibid. S. 8.
33Ibid. S. 11.
34Ibid. S. 16.
35Der Nister. Hoyptshtet. Kharkov: Literatur un kunst, 1934. S. 28.
36Ibid. S. 40.
37Ibid. S. 38.
38Ibid. S. 44.
39Koznarsky T. Three Novels, Three Cities // Modernism in Kyiv: Jubilant Experimentation / I. R. Makaryk, V. Tkacz (Eds). Toronto: University of Toronto Press, 2010. P. 99.
40С укр. «Лiтературний ярмарок». Перевод рассказа «Шикер» на украинский Е. Райцена в: Дер Нiстер. Сп'янiло // Лiтературний ярмарок. Февраль 1929. С. 157–194.
41Bechtel D. Der Nister’s Work, 1907–1929: A study of a Yiddish Symbolist. Bern: Peter Lang, 1990. P. 240.
42Ibid. P. 246.
43Ibid.
44Der Nister. Hoyptshtet. S. 5.
45Ibid. S. 48.
46Пискунов В. М. «Второе пространство» романа А. Белого «Петербург» // Андрей Белый. Проблемы творчества / Под. ред. С. Лесневского и А. Михайлова. М.: Советский писатель, 1988. С. 193–214. С. 211.
47Der Nister. Hoyptshtet. S. 50.
48Покровский М. Н. Русская история в самом сжатом очерке. Изд. 4. М.: Партиздат, 1933. С. 70.
49Der Nister. Hoyptshtet. S. 55.
50Долгополов Л. К. Творческая история и историко-литературное значение романа А. Белого «Петербург» // Белый А. Петербург. М.: Наука, 1981. С. 585.
51Белый А. Петербург. С. 55.
52Там же. С. 36.
53Der Nister. Hoyptshtet. S. 74.
54Ibid. S. 79.
55Ibid. S. 73.
56Белый А. Петербург. С. 55.
57Der Nister. Hoyptshtet. S. 60–61.
58Минц З. Г. и др. «Петербургский текст» и русский символизм // Семиотика города и городской культуры. Петербург. Труды по знаковым системам XVIII. Тарту: Тартуский гос. университет, 1984. С. 80.
59Der Nister. Hoyptshtet. S. 78.
60Ibid. S. 114.
61Ibid. S. 117.
62Clark K., Tihanov G. Soviet Literary Theory in the 1930s: Battles over Genre and the Boundaries of Modernity // Dobrenko E., Tihanov G. A History of Russian Literary Theory and Criticism: The Soviet Age and Beyond. Pittsburgh: University of Pittsburgh Press, 2011. P. 109–143. P. 117.
63Der Nister. Hoyptshtet. S. 108.
64Ibid. S. 111.
65Ibid. S. 113.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19 
Рейтинг@Mail.ru