bannerbannerbanner
Зеленый луч №5 (4) 2021

Коллектив авторов
Зеленый луч №5 (4) 2021

Полная версия

Лариса Дегтярева

* * *
 
Это было где-то в памяти
и застряло между строк.
Улетал на запад маятник,
возвращался на восток.
 
 
Он укачивал сомнения,
убаюкивал печаль.
На любое дуновение
сквозняка он отвечал
 
 
тихим стуком, воспарением.
По привычке вековой
он летал, летал над временем
как бессменный часовой.
 
 
Что отпущено, то прожито
и осталось между строк.
Сторожил он наше прошлое,
ни минутки не сберег.
 
* * *
 
Под веками во тьме бездонной
спрятался мой сон.
Пошит по новой выкройке.
Невиданный фасон.
Края его оборваны
и полы разошлись.
Ветра, влетая стаями
в проемы длинных шлиц,
то всхлипнут легким трепетом,
то шепотом вздохнут
о том, что сну отмерено
лишь несколько минут.
 
* * *
 
Бегут по спицам петли.
Носок растет на спицах.
До вечера успеть ли?
С узора бы не сбиться…
 
 
Изнаночная, дальше
накид и лицевая.
Запутавшись, я даже
к утру не успеваю.
 
 
А что случится, если
к зиме я не успею?
Останусь в этом кресле,
старея постепенно,
 
 
твои упреки слушать,
стяжать свои обиды,
осознавать, что лучше
здесь вовсе и не быть мне…
 
 
Клубок под ноги брошу,
уйду за ним куда-то,
легко оставив в прошлом
любовь с открытой датой.
 
* * *
 
Прости, что не смогла тебя простить.
Я вышиваю синие кресты
на белом ситце.
 
 
Никто не скажет, что узор красив.
Никто не сядет рядышком, спросив:
«Тебе не спится?»
 
 
Никто-никто в звенящей тишине
отныне нежно не прошепчет мне:
«Как ты прекрасна!
 
 
Ну, хочешь, поцелую, обниму?»
И мне уже не надо никому
кивать согласно.
 
* * *

Памяти Е. Тернового

 
Всё на ниточке висит –
старый дом и куст сирени.
Из моих стихотворений
вид на запад, где весны
 
 
только-только след простыл,
наступает в лужу лето,
где проходит без билета
время с именем простым
 
 
(будто это только часть
слова, будь то век ли, год ли,
или час – да что угодно…).
Может быть, пришел твой час
 
 
уходить в последний путь
прочь от дома, от сирени…
От моих стихотворений
лишь на запад повернуть…
 
* * *

Памяти Т. Саловой-Ивановой

 
Мы попали в октябрь
как в быструю мутную воду.
Нас уносит течением прочь
от последнего лета.
Светом солнечных зайчиков,
в спешке просыпанных где-то,
золотится вдали
ускользающий край небосвода.
 
 
Мы не взяли с собою на память
ни света, ни тени.
Мы не взяли с собою в дорогу
ни сна, ни покоя.
Всё гадаем, а есть ли слова
за последней строкою,
И тревожимся,
будет ли дело кому до прочтений.
 
 
Может, ангелы в чем-то ошиблись,
напутали даты…
Отмеряя твой срок,
слишком быстро его увенчали…
Ты останешься здесь,
в этой мутной осенней печали.
А меня по течению
дальше уносит куда-то.
 
* * *
 
Как будто это происходит не со мной…
И не с тобой тем паче…
Не здесь и не сейчас. Когда зимой
пройдет любовь, она под снегом спрячет
 
 
всё прошлое, которое пока
сейчас и здесь, сквозь пальцы утекая,
как будто стихотворная строка
в погоне за любыми пустяками,
 
 
все мелкие детали подберет,
все лишние подробности прихватит…
И прошлое пропустит год вперед,
посмотрит вслед ему подслеповато,
 
 
увидит, как пишу я от руки
стихи о нас, и очень-очень смутно —
прощальные слова в конце строки,
не сказанные нами почему-то…
 
* * *
 
Мы как всегда идем против ветра.
Вместе – в руке рука.
Ветер над нами крутит и вертит
низкие облака.
Что-то случится – дождь или ссора.
Пахнет грозой. Пойми,
может быть, это случится так скоро,
что не успеем мы
спрятаться там, где тише и суше,
чтоб не пришлось идти,
зная, что только слезы и лужи
ждут нас в конце пути.
 
* * *
 
Кажется, всё здесь осталось как прежде.
Те же дома и деревья те же,
тени разбросаны всюду небрежно
и паутинок силки
 
 
ловят ветра к неизбежным простудам.
Нити дождя появились как будто.
Вот, вероятно, из них мы и будем
на память вязать узелки.
 
* * *
 
Стучусь и стучусь.
А быть может, без стука войти?
Бегу и бегу.
А может, остановиться?
Вот маятник мимо летит
с оглушительным свистом.
Вот мимо минуты бегут,
поджимая хвосты.
 
 
И я вслед за ними бегу,
забывая невольно
в такой суматохе
свои быстротечные сны,
спасаясь от прошлого
или в погоне за ним…
пытаясь ли время догнать,
убежать от него ли…
 

Проза

Татьяна Иванченко

Предисловие к хазарскому вопросу

Над Волгой плыл туман. В его жиденьком киселе утонул Городской остров, и только верхушки деревьев проступали кое-где, будто крыши призрачного дворца. Дворцу была необходима эта скрытость, он должен был только подразумеваться, угадываться в слоистой дымке, только тогда в его существование можно было поверить. И что с того, что Городской остров намыло тысячу лет спустя, и вовсе не там, где стоял когда-то дворец великого кагана?

Всё, о чем говорится в повести, было на самом деле. Что касается исторических сведений, то они соответствуют сегодняшнему состоянию науки и могут со временем изменяться – и они изменяются. Ручаться могу за достоверность цитат из античных и средневековых авторов, но не за подлинность источников, откуда они взяты.

Города, как бы ни отличались они друг от друга, имеют особенность нивелировать образ жизни и даже образ мышления живущих в них людей. Что касается города, о котором пойдет речь, то был он обычным, советским, провинциальным, довольно запущенным. Летом в нем стояла душная и пыльная жара, быстро обесцвечивавшая городскую растительность, а малоснежные нестойкие зимы разбрызгивали повсюду пятнистую грязь, не замерзавшую и не засыхавшую. В июне даже лица на портретах вождей казались брезгливо сморщенными от летящей на них мошки, временами же город качало от злого восточного ветра, приходящего из далеких Рын-Песков. Бодрые лозунги, развешанные повсюду, казались поседевшими и побледневшими под серой корочкой уличной пыли, как позабытые прошлогодние афиши, утрачивая от этого весь боевой дух. Всё в этом городе происходило как в замедленной съемке: медленно двигались очереди у касс, медленно поворачивались продавщицы у прилавков, медленно выезжали из-за поворота трамваи, медленно причаливали к пристани «ракеты», медленно колыхались на ветру красные флаги – это мне так казалось, маленькой раздумчивой девочке, в воображении которой всё интересное, стремительное, яркое происходило где-то в других местах, но это не было так уж обидно, потому что мне-то всё равно еще было не угнаться за ветрами и волнами Большого Мира.

Да, так мне виделось тогда. Большой Мир – это точно не здесь, а здесь – только мое Маленькое Детство, в окружении совсем обычных вещей. Всё было обычно вокруг меня, даже древний кремль не казался чем-то удивительным. Мы часто ходили туда гулять, в маленькой часовенке помещался прокат детских автомобильчиков. Были кафе, учреждения, революционные памятники, лавочки и клумбы – осовремененное, захватанное бестрепетными руками пространство, где всё главное как будто прикрыли от меня строительной сеткой, засекретив смысл этого места.

То ли мне кажется, то ли и вправду в те годы в городе было особенно много вязов, или, как называли их мои родные, карагачей. Карагачи часто болели, их зубчатые листики покрывались мелкими дырочками и желтели, отчего их вид становился тусклым и неопрятным. Разумеется, в городе росли и другие деревья: тополя и ясени, робинии и клены, но именно карагачи сопровождали меня в моих первых прогулках и поездках. И вот однажды на фоне невыразительных вязов появился перед моими глазами похожий на пальму из детских сказок одинокий айлант. Он рос в маленьком скверике, мимо которого мы иногда проезжали. Я и сейчас смотрю на эти неприхотливые деревья с особой нежностью, хотя они и не отличаются редкостью или особой красотой, как, например, роскошные катальпы. Наши первые детские впечатления прихотливы в своих пристрастиях. Может, тот стройный айлант так запал мне в душу потому, что всегда неостановимо пролетал за окном автобуса?

Странно, что многие интересные для меня объекты мы всегда проезжали мимо, и я никогда не просила взрослых выйти и поглядеть на них вблизи. Так было с маленьким весело раскрашенным домиком, должно быть, чьей-то летней кухней, который мы видели по дороге на дачу. Что необычного было в нем, кроме размеров и нарядных ставен на единственном окошке? Я называла его «сказочным домиком», и меня старались сажать с «нужной» стороны трамвая, но технически это не всегда было выполнимо, поскольку вагоны никогда не ходили пустые. Наверное, я могла бы покапризничать, и меня бы пустили к окну, но мне это казалось неудобным. Мне тогда многое казалось неудобным, я многое скрывала от взрослых, оберегая от постороннего взгляда нарождавшиеся во мне миры.

 

Эти миры не имели ничего общего с окружающей советской действительностью. Они слагались из очень разных случайных элементов. Из камышей за дачным забором, где вечерами пели лягушки; из разноцветной гальки, рассыпанной на волжском берегу, завезенной для строительства набережной; из обгорелого забора, почему-то вызывавшего во мне тревогу и тоску; из обломка старой брошки с зелеными камушками, похожими на изумруды; из дореволюционных открыток с прекрасными женщинами и развалинами дворцов; из полумесяцев на татарском кладбище, мимо которого мы с отцом ездили кататься на мотоцикле; из бронзовой статуэтки девушки с кувшином, стоявшей в ювелирном магазине; из прудика с черепахами в старом парке; из стеклянных шариков с завода стекловолокна, изредка попадавшихся в придорожной пыли… Всё это было слишком хрупко, всё это не перенесло бы соприкосновения с убедительными и яркими символами родного края – лотосами, арбузами, осетрами, образами мужественных и суровых рыбаков, целеустремленных и приветливых колхозниц с кумачовыми лозунгами и простертыми в коммунистическое будущее ленинскими руками. Я сознавала свою ущербность и не собиралась никому признаваться в ней.

Но только ли советские реалии мешали мне почувствовать живой и открытый интерес к этому городу, к его улицам и площадям, к его каналам и скверам? Возможно, история моей семьи была одной из причин, по которой я не чувствовала себя уверенно и по-хозяйски на этой земле?

Семья моей матери, обосновавшаяся в предвоенные годы в Москве, где дед работал в одном из наркоматов, никак не предполагала, что в один прекрасный день окажется в этих по царскому времени ссыльных местах. Я не знала подробностей, как не знала их и мама, но почти сразу по окончании войны дед получил назначение в этот далекий от столицы город. Было ли это следствием каких-то пронесшихся над его головой грозных ветров или городу действительно требовался специалист его профиля, сие теперь неизвестно. Так или иначе, но в Москву они больше не вернулись и стали налаживать жизнь на новом месте. Мать окончила педагогический и отправилась поднимать грамотность на селе. А что касается отца, то трудно было понять, какие именно житейские драмы в один прекрасный день превратили студента Харьковского политехнического в сержанта Советской армии. Вообще в жизни отца было так много военных тайн, что объем собственного незнания о нем был оценен мной только после его смерти. Всё, что он рассказывал о прошлом, было похоже на веселый анекдот. Так выглядела в его изложении и история его армейской судьбы. Служил он в Киеве, легко получил сержантский чин, поскольку был технически грамотным, ответственным и непьющим. Военная карьера его не предполагала неожиданностей и поворотов. Но несмотря на сплошную засекреченность уже просачивались слухи о новом роде войск, еще совершенно загадочном, но потому и интересном. Кто именно шепнул моему отцу о проекте под названием «Москва» с каким-то там кодовым номером – теперь об этом не узнать. Но название потрясло его юное воображение, поскольку по тем временам никакой стольный град Киев не тянул в сравнении со столицей Советской Родины Москвой. И они с приятелем добились перевода.

То, что ничего общего с этой самой столицей новое назначение не имеет, стало ясно, когда вместо подмосковных березок за окнами поезда потянулись выжженные степи. Да, впереди папу ждал первый ракетный полигон нашей страны, где в близлежащем селе он и познакомился с моей мамой, работавшей после своего института заведующей сельской библиотекой. Собственно, вот так и встретились друг с другом девушка из семьи, покинувшей Москву по так и не выясненным до конца причинам, и рвавшийся в Москву молодой сержант.

В детстве, размышляя об этом, я говорила себе: вот, могла бы жить в Киеве или в Москве, – забывая, что, останься мои родители в этих куда более престижных городах, о мне самой и речи бы не было. Когда я додумывала эту мысль до конца, из бытовой, практической области мое воображение перекочевывало в философско-абстрактные дали. Вот как бы это понять: меня бы вовсе не было? Смерть – это было страшно, но как-то более или менее внятно: что там, неизвестно, но об этом хотя бы можно рассуждать, подозревать, догадываться… А вот отсутствие тебя вообще – это было непредставимо.

Должно быть, именно с этой невнятной обиды на своих родителей, не давших мне родиться в большом столичном городе, и началось мое неприятие места, в котором мне предстояло жить. Мы все как будто были здесь немного чужими. Квартира наша, по тем временам вполне благоустроенная, находилась в самой сердцевине нового спального района, застроенного хрущевскими пятиэтажками, но в ней, кроме старых открыток и книг, не было ничего «исторического», что связывает поколения и дает ощущение укоренившихся в землю человеческих связей. Все мы были кочевниками на новом месте – бабушка из-под Пензы, дед из-под Самары, тогдашнего Куйбышева, родственники наши были рассеяны по городам и весям; и Астрахань казалась мне случайным и временным пристанищем – не более того.

В этом пристанище имелся двор, лежавший на перекрестке интенсивного пешеходного движения. Вытоптанный путаницей дорожек, пыльный и неуютный, он не располагал к играм и прогулкам. Вообще весь этот новый спальный район был выстроен на бывшем болоте. Островки старой застройки, остававшиеся кое-где прямо посреди новых дворов, свидетельствовали, что зажиточные люди в прежние времена эти места игнорировали. Их добротные каменные дома теснились ближе к центру, а здесь, на рабочих окраинах, царили деревянные развалюшки, вызывавшие одновременно и жалость, и раздражение своим болезненным долгожительством. Тут и там на еще не застроенных пустошах обильно рос камыш, по вечерам пели лягушки – и это было хорошо, а из всех подвалов летели тучами комары – и это было ужасно. Поскольку в первые годы, какие я могла припомнить, мусорных контейнеров во дворах не было и в помине, и только временами приезжали мусоровозы, к которым тянулись из всех подъездов жильцы с помойными ведрами, отходы частенько выбрасывались прямо в камыш, где уже и оставались на вечные времена.

Помню строительство дома по соседству – когда в почву вдалбливали сваи, наши стекла дребезжали и пол ходил ходуном. Сваи вдалбливали долго, прерываясь на месяцы, потом начинали снова. Это тоскливое уханье походило на работу тарана, ломающего ворота в осажденном городе, и казалось – вот-вот сейчас что-то заскрипит ужасно, развалится, и хлынут дикие полчища, и не будет от них спасения.

Вскоре добавились впечатления от больницы, куда я попала лет в шесть. Девочки постарше после отбоя рассказывали всякие ужасы: про кровавый отпечаток руки на стене, который, как его ни замазывали, всё проступал и проступал; про белое лицо, появлявшееся в окне по ночам; про призрачную женщину, возникавшую перед водителями и машинистами на пустынных дорогах… Еще гадали – на черной книге, перевязанной черной лентой, которую – книгу – поднимали на ножницах, или играли в «Панночка померла», где мне всегда доставалась роль панночки, поскольку я была самой маленькой в палате, и поднять меня – гипотетически – на кончиках пальцев казалось все-таки легче, чем кого-то потяжелее. Сюжет гоголевского «Вия» был мне уже известен, и, вернувшись из больницы домой, я боялась даже собственного шкафа, в темной полировке которого отражалась я сама, лежавшая на кровати. Всё казалось, сейчас из-за моей спины поднимется какая-то черная тень.

Вообще знакомство с разными районами города было связано именно с больницами, в детстве я часто туда попадала. В одну, например, нужно было ехать мимо старого русского кладбища, и было очень странно, что водитель, объявляя остановку напротив него, называл это место «Жилым микрорайоном». Это название так и осталось надолго, став городской достопримечательностью. Мне же поездка в больницу мимо целого моря крестов и маячивших в отдалении склепов прошлого века казалась очень занимательной. Кладбище затягивало воображение в темный омут, мерцавший пышной похоронной атрибутикой, где летали прозрачные призраки в развевающихся одеждах, напоминая о знамениях, проклятиях, трагической любви… Заманчиво яркие венки придавали картине болезненную притягательность, и непонимание смерти еще больше усугублялось от этих карнавальных красок, почему-то казавшихся вполне уместными в этом скорбном месте. Да, на кладбище было где разгуляться воображению!

К еще одной больнице, расположенной рядом с медицинским институтом, добираться приходилось мимо целого массива городских развалюх, и это было намного выразительнее, чем маленькие островки старой застройки нашего района. Островки навевали грусть, обширные трущобы – тоску, и я уже понимала разницу между этими понятиями. Но эта тоска не казалась чем-то неприемлемо страшным, в ней не было злого начала, она призывала сочувственно проникать в чьи-то прошлые жизни, прошедшие среди этих покосившихся стен, и воскрешать их образы, казалось бы, забытые навсегда…

Неудивительно, что весь социалистический оптимизм, с рыбаками и колхозницами, арбузами и осетрами, выглядел совершенным диссонансом этому сумеречному мироощущению, в которое я погружалась всё глубже и глубже.

В нашем доме была большая библиотека. Много позднее я найду у Хорхе Луиса Борхеса такие слова: «Будет ли мне позволено повторить, что библиотека моего отца была определяющим фактором моей жизни?», – и я полностью отнесу эти слова к себе, поменяв только «отца» на «деда». Дед собирал свои книги всю жизнь, а ведь сколько их было утрачено при переездах: то в эвакуацию, то на новое место жительства, то из квартиры в квартиру. Но и оставшееся изумляло своим количеством родню и соседей, – впрочем, в квартире нашей мало, кто бывал. Общительностью никто в семье не отличался. Дед жил, закопавшись в свои книги, коллекционируя кроме них еще сигареты и чай, что было по тем временам признаком оригинальности. Даже болгарские сигареты были тогда редкостью, а я с невероятной гордостью держала на своем столе синюю с золотом, давно пустую пачку «Ротманса». Отец вообще редко бывал дома, военный газик частенько увозил его даже посреди ночи. Бабушка не вылезала с дачного участка. А мать часто болела, и ей тоже было не до гостей.

Поэтому жизнь в нашей квартире текла тихо и размеренно. А вокруг царили разноцветные, украшенные заманчивыми значками и фигурками книжные корешки. Мой интерес к книгам был просто предначертан: вначале я пристрастилась к разглядыванию картинок, подсовывая родителям для чтения вслух не самые подходящие своему возрасту книги, потом научилась читать – и мое маленькое сознание начало стремительно наполняться впечатлениями.

Как уже было сказано, оптимизм вызывал во мне неосознанное отторжение. Оптимизм не виноват, его просто неправильно преподнесли. Вольно или невольно печальные мотивы всё больше проникали в меня и требовали какого-то оформления, не давящего на сознание ночными кошмарами, но притягивающего тайнами и красивыми легендами. А тайны, как и легенды, всегда привязаны к фактам, придумать их можно, конечно, но кому же захочется разгадывать придуманную кем-то тайну. Будь Троя только выдумкой Гомера, разве выпало бы на долю Шлимана ее удивительное открытие? Поэтому классический набор детских книг я игнорировала, выбирая научно-популярные альманахи и исторические романы. Прошлое человечества – вот это был мир, не противоречащий моим устремлениям. Печали там было в избытке, но были и вдохновение, и азарт, и совсем уже нереальное желание прорвать незыблемые законы Времени, вернуть, воскресить… Мой маленький мир, окруженный скучными хрущевками, таял, как Городской остров в тумане, а за туманом чего только не было! Помпеи освобождались от пепла, из священного сенота в Чичен-Ице выныривали все сброшенные туда красавицы, а этруски раскрывали наконец тайну своего языка. И вот так, прочно и надолго, вошел в мою жизнь полный тайн и легенд термин «археология».

Странно, но мне не приходило в голову, что история человечества не обязательно должна прятаться где-то далеко-далеко – на италийском сапоге, в оливково-кипарисовой Греции, под ближневосточными песками или индокитайскими джунглями. Посещения краеведческого музея если и давали пищу воображению, то никак не уводили вглубь истории этой земли. Я любила разглядывать старинные костюмы на манекенах и всякие красивые вещицы вроде сумочек, шитых бисером, фарфоровых статуэток и моделей кораблей. Отмытые черепки и наконечники стрел под стеклянными витринами не будили фантазию, не привносили ровно ничего в мои представления о прошлом. Должно быть, это беда всех музеев – в оторванности от места любой древний предмет «остывает», утрачивает неповторимый смысл неприкосновенности, нетронутости, веками хранившийся в нем с того самого часа, когда он обрел неподвижность.

 

На родине отца, на Полтавщине, соседи откопали в огороде старинную, XVII века, должно быть, кирасу. Примеряли на себя: маловата, зато тяжелая донельзя – мелкие были люди, но крепкие. Вся черная от еще влажной земли, пачкавшая руки – настоящая! – пролежавшая века вот здесь, почти под моими ногами. Откуда? Чья? Военные доспехи не выбрасывали мимоходом за плетень. Значит, что же? Ах, как же невозможно понять! Но уже прорастали из этой случайной находки картины, образы, сюжеты, ничего, в сущности, не объясняющие, исторически недостоверные, – но это было совсем не то же, что смотреть на музейные витрины. И уже вполне конкретные, здешние, пусть и не разгаданные древние люди стояли по ту сторону отваленной лопатами земли.

Гончарный круг моего украинского деда забрали в Полтаву, в музей. Вот ведь какая странная ирония! – стоял бы он где-нибудь в сарае и был бы дорог мне, связанный с семейной памятью, а там, затерявшись в музейных запасниках, превратился этот круг в экспонат под таким-то номером. Или всё не так? Наверное, не так. Наверное, и в музейных витринах вещи не утрачивают своей внутренней памяти, а невозможность проследить их судьбы должна только обострять наше желание если и не понять, то хотя бы почувствовать прошлое, но… Гончарный круг было жалко. Завидная, казалось бы, доля для старой вещи, и все-таки было в этом что-то омертвляющее, ведь гончарный круг создан для вращения, пока он еще способен вращаться, – пусть это уже не работа, а хотя бы детская игра. Но кто же станет забавляться с музейным экспонатом?..

Для меня, не воспринимавшей с должным трепетом некоторую холодность и чопорность музейных предметов под стеклом, вещи, выброшенные на помойку, напротив, порождали острую жалость и нежность. Тем, гордо лежащим в витринах, было за что благодарить судьбу, а несчастный хлам, честно служивший своим хозяевам и ни в чем не виноватый, был обречен на унизительное угасание в кучах гниющих отбросов. А чем, собственно, древние черепки принципиально отличались от свежеразбитых чашек? Так ведь ничем! Просто трехсотлетние осколки автоматически превращались в антиквариат, а тысячелетние – в историческую реликвию. И выходило так, что нашим битым чашкам, сломанным игрушкам, рваным ботинкам надо было просто подождать. От этого осознания мне не становилось легче.

Итак, с музеями у меня всё было сложно. Но был в нашем краеведческом один зал, который я искренне любила. Это была экспозиция животного мира нашего края, выполненная очень искусно и убедительно. Вдоль стен были старательно воспроизведены наши основные ландшафты, и кто там только ни прятался в кустах и травах, в камышах и колючках! В раннем детстве всё понимается буквально, вот я и решила, что природа так и должна выглядеть, что зверье так и должно кишеть в предназначенных ему растительных ареалах. Но, отправившись в первое путешествие на поезде, я была совершенно обескуражена – за окнами не было ничего.

Ну вот представьте: вам шесть лет, вы живете в городе, на дачу добираетесь на трамвае, городской пляж расположен на узком острове между двумя городскими районами, даже на речном трамвайчике вы ездите от своей Комсомольской набережной до Семнадцатой пристани в центре. Вы ничего не знаете об окружающем город пространстве! Даже из телевизора почерпнуть нечего, на местном канале сплошные арбузы и осетры, сплошные рыбаки и колхозницы плюс рабочие местных заводов. Все ваши знания о нижневолжской природе – из музейной экспозиции, и вы ждете чего-то похожего на нее! А вместо этого – плоская голая земля и пара ворон в небе.

А речка Псёл на родине папы тихонько вилась вдоль зеленых берегов, и так приятно было кататься по ней на лодке и срывать желтые кувшинки… На лугу травы стояли в мой рост, а в сосновом лесу прятались под широкими листьями алые ягодки земляники. Бабушкин домик стоял на краю высокого холма, и от самой калитки тропинка, вся оплетенная зелеными ветвями, скатывалась вниз, к Подолу. Горлинки ворковали в высоких кронах, ласточки суетились у гнезда, прилепленного под крышей, в зарослях малины шуршали ежи. А в доме резная мебель почтенно темнела на фоне беленых стен, сияли разноцветной поливой кувшины, висели вышитые рушники, мерцали серебром окладов прапрадедовы иконы. И женщина, похожая на чеховскую героиню, с высокой прической, в кринолине и кружевах смотрела на меня с фотографии – моя прабабушка. Если бы в Астрахани у меня было что-то похожее!..

А жизнь-то текла своим чередом. За октябрятскими годами последовал неотвратимый, как рок, прием в пионеры: «Я, такая-то, перед лицом своих товарищей торжественно обещаю…» – и чья-то бабушка прослезилась, когда мы в первый раз отдавали салют.

В учебнике истории были сплошные производственные отношения и классовая борьба. Где вы, Шлиман и Эванс, Стефенс и Томпсон, Картер и Вулли? Где вы, отмеченные прекрасным подарком судьбы – возможностью первого прикосновения к тайне?.. При этом я не хочу сказать ничего плохого о тогдашнем образовании, наоборот, оно было действительно лучшим в мире – логичным, доступным пытливому уму. Теперь-то я понимаю, как много дало оно мне, но в те годы я – вечная отличница! – тяготилась школой. В преподавании каких-то предметов мне не хватало глубины и размаха (история, география, литература), другие, наоборот, казались неоправданно усложненными (физика, химия, алгебра) и почему-то только геометрия не вызывала неприязни.

Но были же у меня друзья, какие-то детские игры, детские затеи? Да, играли в куклы, но мои-то куклы всё ходили в экспедиции, летали на самолетах над безбрежной сельвой или ныряли к останкам затонувших кораблей, а все прочие шили, готовили, ели, гуляли, выходили замуж, наконец. В параллельном исполнении это, наверное, выглядело довольно странно, ну разве что так: приехал какой-то ненормальный путешественник в мирный поселок, занимается там своими поисками, а в поселке идет себе обычная повседневная жизнь. Он летает – они готовят, он ныряет – они едят. Потом ложатся спать, а бедный путешественник – голодный, естественно, – пишет дневник. В чем тут заключалось взаимодействие между участниками игры – непонятно.

В журнале «Кубинская женщина» публиковались странички с бумажными куклами – вполне современными длинноногими девочками-подростками в модных купальниках и с гардеробом, вызывавшим откровенную зависть. Даже эти журналы были редкостью, соответственно, кукол приходилось перерисовывать. Главная же прелесть заключалась в том, чтобы самим придумывать и рисовать им костюмы. Ну вы можете себе представить – я перерисовывала платья со средневековых миниатюр, с картин эпохи Возрождения, и дальше, согласно хронологии: барокко, рококо, ампир… К платьям прилагались головные уборы, плащи, перчатки, украшения, и когда не тяготившиеся условностями подружки перетасовывали всё это, исходя из своих представлений о красоте, я неизменно выходила из себя.

Потом настала эпоха альбомов. Подружки переписывали друг у друга тексты популярных песенок и имеющие внутришкольное хождение полуграмотные стиши:

 
Люби, любить необходимо,
Любовь ведь, знаешь, красота.
А кто не любит, тот дубина,
И жизнь его, как мяч, пуста.
 

Подобные перлы перемежались не менее глубокомысленными высказываниями: «Девушка без гордости, что цветок без аромата», «Любить девушку за красивые глаза равносильно тому, что любить книгу за красивый переплет, не зная ее содержания», «Хорошо, если собака – друг, но плохо, если друг – собака» и т. д.

Я тоже завела альбом – думаю, незачем распространяться о его содержании. Он и по сей день хранится у меня, как справочник, цитатник и словарь, ибо все великие нашли себе место на его страницах. Правда, надо признаться, что первоначально большая часть цитат была взята все же не из прочитанных книг, а из «Сборника мудрых мыслей». Зато впоследствии, приходя к какому-нибудь древнему автору, я как будто уже была с ним заочно знакома, встречая то у Плутарха или Сенеки, то у Данте или Шекспира давно знакомые слова.

Ах, эта древняя ржавая кираса с соседского огорода! С нее, что ли, это началось? Я вбила себе в голову, что это генетическая память во мне говорит. А генетическая память, это, знаете ли, такая штука… Я как-то решила подсчитать, сколько прямых предков было у каждого из нас лет триста-четыреста назад, – если брать примерно по три поколения за один век. Страшные получились цифры: на десятом поколении их уже было одна тысяча двадцать четыре человека, а на пятнадцатом – тридцать две тысячи семьсот шестьдесят восемь. Знали бы все эти толпы, к чему в конце концов приведут их старания! К появлению этакой странной особы, убедившей саму себя, что кто-то из этих тысяч оставил ей свои довольно-таки, скажем, смутные воспоминания.

Ну не в кирасе, конечно, дело, то есть не совсем в ней, – а, впрочем, черт его знает. Во всяком случае, о тех мужчинах она мне напомнила, о тех женщинах, которых я мучительно пыталась почувствовать в себе. Я устраивала всевозможные проверки, петляя по странам и временам. Не там и не тогда! А где и когда? И зачем вообще было искать, если вернуть всё равно невозможно?

Когда происходит в голове такое дело, человек непременно должен сбрасывать куда-то избыток образующейся при этом энергии. Кто как решает этот вопрос, но, если есть способности к творчеству – займитесь творчеством. Я решила окунуться в стихи, тем более что опыт уже был: «Мне сейчас невмоготу – морду вымыли коту». Впрочем, это я «родила» лет в пять, а уже в восемь появились такие строки:

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16 
Рейтинг@Mail.ru