Ему хотелось бежать.
Он охотно бы прыгал через канавы, если б таковые оказались на его пути, – таким он чувствовал себя подвижным и юным.
Его одолевал восторг, он удивлялся осмысленной и яркой окраске домов, милым лицам окружающих. Безобразная карикатура исчезла.
Его возбужденный ум воспринимал все с одобрением, глаз видел лучше, он чувствовал, как что-то сняло дурной налет, освежило все лица.
Заманчиво развернулось над ним синее северное небо, и сладостные лучи солнца играли на стеклах домов.
С удовольствием вошел Локонов в парикмахерскую.
Вышел бритый и нафиксатуаренный.
Даже походка его как-то изменилась, приобрела какую-то твердость.
Почти взглядом полководца он обвел улицу. Он решил покорить Юлию.
«Сегодня среда, – вспомнил он, – вечером Юлия будет в зеленом доме».
Весь день пронаслаждался Локонов жизнью.
Гуляя, обдумывал, что он Юлии скажет.
Весь день он улыбался встречным девушкам и юношам, мысленно причисляя себя к их полку.
А когда наступил вечер, он вошел в зеленый дом.
Незнакомый голос (громко):
– На Путиловском заводе жил козел Андрюшка, Просыпаясь утром, шел козел в кабак. Там его угощали. Налижется, бредет по улице, покачивается. Да и погиб он, как настоящий пьяница: встал на рельсы, поезд идет, орет вовсю, а Андрюшка хоть бы что, пригнул голову.
Он был серый, пушистый, огромный. И была у него жена. Он стал ее приучать тоже пьянствовать. Утром встанет и гонит ее к кабаку.
Приходили они в кабак. Кто не давал, того Андрюшка пытался боднуть. Перед тем как войти, стучал в дверь Андрюшка. Сам кабатчик подносил ему в чашке.
Голос Торопуло (радостно):
– Розы похожи на рыб. Это не мной подмечено.
Возьмите любой каталог, и вы найдете в нем лососинно-розовые, лососинно-желтые, светло-лососинные розы.
Встречаются розы, похожие на молоко, фрукты и ягоды.
Одни вызывают представление об абрикосах, другие о гранатах.
Есть розы светящиеся, как вишни. Женский голос (томно):
– Дядюшка мой был помещик. Вздумал он стать промышленником на американский лад. Решил превратиться в цветовода. Выписал он из Рейнской долины разные сорта роз. – Помню дуги металлические на воротах, на одной мелкие белые вьющиеся розы, на другой – красные. Дядюшка все доверил садовнику. Выписал он его из-за границы. Дядюшка разорился на этом деле. Потом какой-то парвеню воспользовался его идеей.
– Что ж вы: все молчите и ничего про обезьян, про попугаев, про цветы, не расскажете, – обратилась Юлия к Локонову.
– Да ведь это довольно неинтересно, – ответил сияющий и свежий Локонов. – Что ж про них рассказать.
Попугаи – это те же оперенные обезьяны. Конечно, они придавали особый колорит квартирам. Теперь попугаев и обезьян нет – и не жалко нисколько, что их нет. И цветы тоже были признаком определенного быта.
Возьмем хризантемы в петлицах или бутоньерки какие-нибудь, букетцы перед приборами.
Быт исчез – и определенные цветы исчезли. Сейчас у нас любимого цветка нет и неизвестно, какой будет.
Локонов стал смотреть на Юлию.
– Что ж вы не пригласите меня к себе? Мне очень бы интересно узнать, как вы живете, – сказала Юлия.
Локонов был застигнут врасплох.
– Приезжайте, – ответил он, краснея и бледнея. – Только, мне кажется, это будет для вас неинтересно.
– Нет, очень интересно, – ответила девушка. – Давайте условимся сейчас! Завтра! Хорошо?
Юлии хотелось проявить свою энергию вовне, растормошить Локонова. В ней жила, неясная для нее самой, жажда приключений. Инстинктивно она выбирала приключения не очень опасные.
«Чем же украсить мою комнату, – думал Локонов, – для посещения моей воображаемой невесты? Как же я буду ее занимать? Придется съездить к матушке, взять остатки китайских вещиц, куски парчи, несколько гравюр с подтеками, графинчик, две рюмки, какой-нибудь подносик, купить цветов, выпросить у Жулонбина гитару, – как будто Юлия играет на гитаре. Может быть, вечер и пройдет, как у молодых людей. Куплю немного вина, баночку шпрот, печенье, яблок кило полтора, немного винограду, положу в вазу с оленем».
Весь день занимался Локонов приготовлением к приему милой гостьи. С утра он же стоял в очередях или забегал в кооперативы. Сделав нужные покупки, он отправился к своей матушке и стал отбирать необходимые предметы роскоши и уюта.
Матушки не было дома. Локонов насилу отыскал ключ и отпер сундук. Он достал какого-то китайского будду, ямайского духа с длинными ушами, карфагенскую лампочку с изображением верблюда, головку от танагрской статуэтки, гравюру с изображением игры в трик-трак, куски голубой китайской парчи, книгу о кружевах. С буфета он снял вазу с оленем. Раскрыл буфет, взял четыре рюмки в виде дельфинов и графин, легкий, как вата. Взял еще диванную подушку с вышитыми васильками и пекинский веер из голубиных и павлиньих перьев. Все это упаковал и повез в свою комнату.
По дороге думал: как все это бедно и нехорошо для любви.
Голубой китайской парчой он накрыл столик.
На парчу поставил цветной графинчик.
Рядом с графинчиком поставил мельхиоровую вазу с оленем.
В вазу положил яблоки, груши и виноград.
По тарелочке распределил ветчину, сыр и зернистую икру.
Поставил два прибора.
Перед каждым прибором по две рюмки.
Подушку прикрепил к спинке венского стула.
«Как бы скрыть стены… и потолок очень закопчен… Вид у комнаты очень мрачный и сырой. Чем бы умерить свет электричества. Закутать лампочку какой-либо материей – уж слишком глупо. Уж лучше бы свечи, они бы, может быть, придали комнате призрак чистоты. Был бы освещен, главным образом, стол. Да и то, что я одет не совсем хорошо, тоже было бы не так заметно… Но свечей сейчас достать негде, только разве у Жулонбина, да этот скряга ни за что не даст, хотя у него они есть всевозможных цветов и толщины. У матери моей, наверно, есть где-нибудь в сундуке, да ехать теперь, пожалуй, поздно, полтора часа езды туда и обратно. В моем распоряжении четыре часа, пожалуй, успею. Нет, так нельзя».
Еще раз окинул взглядом Локонов комнату, не выдержал и поехал за свечами.
– Ну вот и я, – сказала Юлия. – Как у вас здесь уютно, и свечи горят. Оригинально.
– Лампочка испортилась, – ответил Локонов. – У меня мебели, конечно, нет, но вот, садитесь на этот стул.
– И гитара на стене висит, вы играете на этом инструменте? – спросила девушка.
– Немного, – соврал Локонов.
– На улице холодно, – сказал Локонов. – Хотите сейчас рюмочку токайского?
Локонов подошел к столу, налил, чокнулся с Юлией.
– За что ж мы выпьем? – спросил он.
– За наше знакомство, – ответила Юлия. – А это что за статуэтки там у вас стоят?
– Это восточные, – ответил Локонов. – Это, должно быть, какой-нибудь злой дух. Не правда ли, лицо отвратительное? И нос приплюснутый, и уши до плеч, и рот до ушей! А вот пекинский веер из голубиных и павлиньих перьев. А вот китайская парча.
«Еще бы что показать», – с тоской подумал Локонов, чувствуя, что не о чем говорить.
– А вот гравюра. Это старинная игра в трик-трак. Я налью еще, -добавил Локонов и засуетился. – Да что ж мы стоя пьем, давайте сядемте за стол.
Сели.
– Вот шпроты, – предложил Локонов. – Вы любите шпроты? Или, может быть, кусочек сыру. А потом вы сыграете, не правда ли?
– Что же вы сыграете и споете? – спросил он.
– А вы что хотите? – спросила Юлия.
– То, что вы любите.
Наступил рассвет.
– Вот, трамваи пошли, – сказала Юлия.
– Мы как будто ничего провели вечерок! – нерешительно спросил Локонов.
– Я вас провожу, – предложил Локонов.
– Давайте пойдемте пешком, – сказала Юлия. Ей было слегка грустно.
«Что же, – думала она, – он даже не поцеловал меня, неужели я ему не нравлюсь…»
Локонов проводил девушку до дому. Говорила Юлия. Локонов только поддакивал. Опять Юлии показалось, что только с ней Локонов говорит о пустяках, что с другими он говорит хорошо, умно и интересно, что это оттого, что она для него недостаточно развита.
– Вы меня не презираете, – спросила она, – за то, что я пришла к вам?
Локонов вернулся в свою комнату, взглянул на остатки пиршества, и ему стало жаль себя и отчаянно скучно.
«Одинок, по-прежнему одинок, – подумал он, – никак не вернуть молодости, ясного и радостного ощущения мира».
Локонов надел пальто и вышел на улицу. Ощущение вялости души мучило его. Он шел мимо иллюминированных домов к Неве, где стояли суда, украшенные бесчисленным количеством разноцветных электрических лампочек.
Прожектора на судах казались Локонову похожими на эспри на дамских шляпках. Украшенные электрическими полосами, зигзагами, ромбами, трамваи напоминали ему цветочные экипажи в балете. А красные светящиеся звезды на домах заставляли его вспомнить о елочных украшениях.
Локонов встретился с Анфертьевым.
– А в общем все это похоже на детский праздник, – зевая, сказал он торговцу. – Масса блеска, масса музыки, а неизвестно, что ждет детей впереди.
– Во-первых, это не дети, – ответил Анфертьев, – это праздник взрослых. Женщины, как вы видите, обладают пышной фигурой, а мужчины, по крайней мере, многие из них, бородами и незавидной сединой. Это неповторимый праздник, советую вам ощутить всю его неповторимость, и тогда вы получите огромное наслаждение и будете веселиться вместе со всеми.
– Но ведь это невозможно, – ответил Локонов. – Эти прожектора, взгляните, совсем как эспри на дамских токах!
Солнце освещало город.
Нунехия Усфазановна отправилась в коридор к пирамиде сундуков.
Встав на табуретку, сняла картонки.
Обнажился зеленый, окованный железными полосами сундук старинной работы.
Нунехия Усфазановна повернула ключ – раздался продолжительный музыкальный звон.
Старуха с усилием подняла крышку.
Сняла пожелтевшую газетную бумагу.
Задумалась.
Что же из этого нужно продать, чтобы ему хватило на пиршество… Остался почти без волос, а все такой же… неблагоразумный. Ведь сколько раз она ему говорила, что вещей уж не так-то много остается.
Нунехия Усфазановна всегда с грустью продавала вещи Торопуло.
Сейчас она вытащила бархатную юбку, капот цвета нильской воды, зеленое платье из прозрачной шерсти, отделанное на груди и рукавах зеленым плиссированным газом, башлык.
«Что сейчас охотнее купят?»
Машинально она открыла коробку, в двадцать пятый раз увидела донышко шляпы матушки Торопуло, имитирующее кочку, покрытую мхом.
Так же машинально она закрыла коробку.
Наконец, решила продать зеленое платье из прозрачной шерсти. Может быть, купит знакомая артистка. Можно еще ей предложить кружева.
Захлопнула Нунехия Усфазановна старинный сундук. Открыла красный сундук, там на дне лежали тюлевый шарф, вышитый золотом, опушенный гагачьим пухом, и кружевная кофточка.
«Это для опереточной певицы хорошо, – подумала старушка, – а вот теперь для Торгсина, барахолки и молочницы что выбрать?»
Вытащила из большой черной картонки фальшивый апельсин, пучок лент – это для барахолки; серебряный автомобиль с кожаным сиденьем – это для Торгсина.
Она нашла сверток, заинтересовалась им. Развернула – перечница в виде пули.
Наконец, для продажи и обмена вещи были отобраны.
Нунехия Усфазановна решила отправиться сперва к знакомой опереточной артистке. Если она сама не купит, то купят ее подруги, им нужно одеваться, такова их профессия. Потом – в Торгсин, а завтра на барахолку.
С трудом слезая с табурета, она сокрушалась:
«Хотя бы за неделю меня предупредил, что ему деньги нужны. Все за бесценок ведь продать придется. Совсем он не в своего папашу. Тот все в дом носил, а этот все из дому тащит. И для чего? Чтоб всяких прощелыг угощать!»
Она вспоминала, что еще есть в сундуках. И даже почти задрожала от ужаса – ценного в них почти ничего уже не оставалось. Один сундук с устаревшими корсетами, другой с бумажными выкройками платий, третий с волосяным валиками, накладками, локонами. Оставалось еще несколько платий с кринолинами, да пучки диковинных лент, да легкие, как пух, бальные туфельки с необыкновенными носами. Нунехия Усфазановна высморкалась.
Но вдруг она улыбнулась, она вспомнила про сундук с сувенирами. Она его еще не трогала – там бювары с массивными серебряными крышками, испещренными надписями, паровозы, поднесенные служащими железной дороги по случаю двадцатипятилетия служебной деятельности папаши Торопуло. Там ордена старшего Торопуло.
Локонов чувствовал, что он является частью какой-то картины. Он, чувствовал, что из этой картины ему не выйти, что он вписан в нее не по своей воле, что он является фигурой не главной, а третьестепенной, что эта картина создана определенными бытовыми условиями, определенной политической обстановкой первой четверти XX века.
Вписанность в определенную картину, принадлежность к определенной эпохе мучила Локонова. Он чувствовал себя какой-то бабочкой, посаженной на булавку.
Локонов выглянул в окно. Стояла темная ночь. Шел дождь.
Локонов налил валерьянки с ландышами. Выпил.
«Надо как-то вернуть молодость, иначе жить невозможно, – подумал он, – отделаться от ощущения этой пустоты мира».
Немец приподнимал шляпу, любезно улыбаясь, кланялся собачке. Кончив раскланиваться с собачкой, он подошел к трамвайной остановке и стал с пьяной услужливостью подсаживать публику, приподнимая шляпу и пошатываясь. Немец был из загадочной страны, которую совершенно не знал Локонов. Он знал Германию Гете и Шиллера, Гофмана и Гальдерлина, но совершенно не знал, что представляет Германия сейчас, чем она дышит.
Этот немец, раскланивающийся с собачкой, напоминал ему скорее немца Шиллера из «Невского проспекта», чем реальную личность. Но все же Локонову захотелось подойти к немцу и завязать с ним разговор.
Локонов подошел к трамвайной остановке, но потом раздумал и подождал следующего трамвая.
Дома, за стеной, молодой голос пел:
Не плачь, не рыдай же, мой милый,
И я тебя тоже люблю.
Локонов прислушался.
По тебе я давно, друг мой милый, страдаю,
Но быть я твоей не могу:
Отец мой священник, ты знаешь прекрасно,
А ты, милый мой, коммунист.
За стеной слышно было дребезжание посуды. По-видимому, там мыли чашки, ножи и вилки. Сквозь дребезжание посуды слышался голос:
Советскую власть он не любит ужасно,
Он ярый у нас анархист.
При слове «анархист» Локонов улыбнулся.
И пала мне в голову мысль роковая -
Убью я ее и себя,
Пусть примет в объятья земля нас сырая.
«Романс», – подумал Локонов.
И правой рукой доставал из кармана
Я черненький новый наган.
Локонов не стал слушать. Это не был романс, это было похоже на балладу.
Судьи, пред вами раскрою всю правду.
Локонов вспомнил своего отца, прокурора, любившего читать попурри и тем увеселять общество. Он вспомнил свою сморщенную мать. Нельзя сказать, что Локонов не любил свою мать. Нет, он любил ее. Так любят засушенный цветок, связанный с детством наших чувств.
В детстве Локонову, по старой терминологии, она казалась ангелом. Он часто спрашивал у прислуги, ангел его мать или нет, и прислуга отвечала – ангел.
В комнату ввалился Торопуло.
– Не больны ли вы? – спросил гость.
– Да, я болен, – ответил Локонов, – и неизвестно, когда поправлюсь…
– Это оттого, – ответил Торопуло, – что вы не мечтаете о сосисонах итальянских, о ростбифе из барашка с разной зеленью, об устрицах остендских, о невской лососине по-голландски. Советую вам заняться кулинарией, она излечивает лучше всяких лекарств. И какой простор откроется перед вами! Здесь вы сможете строить небольшие итальянские домики, мавританские беседки, готические павильоны, украшать свой стол трофеями. И все это принесет вам прямую пользу. Вот, приходите, я вас угощу. Закуска будет, «канапе» с красным соусом, суп очень вкусный я для вас приготовлю, а на третье будет рис на ванили с пюре земляничным. И за столом мы поговорим об устрицах маринованных, о лапе медвежьей с пикантным соусом о желе из айвы с обсахаренными розами! А затем я вам почитаю Фурье. Поверьте, он был не так глуп… Идемте, идемте. Я не уйду отсюда без вас! Советую вам заняться кулинарией. Вы увидите, послушаетесь меня – и через неделю о своей тоске и не вспомните!
– Я сегодня иду на концерт, – соврал Локонов.
– Да ведь еда – это та же музыка! – настаивал Торопуло. – Причем ведь звук никак не окрашен, по крайней мере, не в столь сильной степени и не столь несомненно окрашен, как различные блюда. А затем, все дело в том, что мы еще не умеем наслаждаться пищей, ведь и она звучит, еще как звучит! Тонкий и тренированный слух мог бы различить звуковые оттенки наливаемых вин, потрескиванье под ножом кожицы дичи, поросенка, влажный звук ростбифа. Все дело в тренировке. Ведь без тренировки великолепнейшая симфония нам может показаться какофонией. Наконец, вы успеете на свой концерт!
– Идемте… – сказал Локонов, – я сейчас буду готов. Всю дорогу Торопуло старался погрузить Локонова в мир ароматических рагу, прохладных желе, энергичных соусов. Локонов шел, вспоминая свои впечатления за день. Он чувствовал, что от праздника у него осталось весьма смутное воспоминание, как будто Гостиный двор, собственно, верхние аркады Гостиного двора были украшены плакатами с гигантскими изображениями рабочих, как будто улицы у Домов культуры были уставлены шестами с полотнищами или, может быть, со щитами, на которых были начертаны лозунги, да еще запомнился трамвай, украшенный электрической красной звездой, и флаг на каком-то здании, освещенный снизу и колеблемый ветром. Вот и все.
Была глубокая ночь. Они шли пешком, Локонов и движимый состраданием инженер, хотевший спасти молодого человека от излишних мучений, погрузив его в мир еды, в мир вкусовых отношений, запахов, в мир тягучестей и сыпучестей. Путь был длинен до зеленого дома. На доме пылала звезда. Как бы зарево от пожара стояло над городом.
В ворота прошли Торопуло и Локонов. Торопуло оставил в своей комнате на минуту гостя одного. Стол был накрыт на две персоны и украшен тортом.
Вернувшись, Торопуло снял торт со стола.
Локонов бежал от Торопуло. Локонов чувствовал, что мир Торопуло все тот же хорошо ему знакомый его собственный мир, только увиденный сквозь другие очки.
«Торопуло – эпикуреец», – думал Локонов.
И на грех удивителен и страшен был торт Торопуло. Сладостные статуи из серебристого сахара стояли на площадках, а внизу, из бассейна, наполненного зеленоватым ликером, возникала Киприда. И на самой верхней площадке была помещена фигура, изображение Психеи. И вот этот торт присутствовал в мозгу Локонова, когда он возвращался домой в свою отдаленную комнату.
Не дойдя до дому, он вернулся к Торопуло. Он боялся одиночества в этом, освещенном как бы пламенем, городе.
– Вот и прекрасно, что вы успокоились и вернулись, – сказал Торопуло.
Торопуло решил блеснуть сегодня.
Пока эпикуреец жарил, удалившись на кухню, неожиданно явился Пуншевич. Сел и стал рассматривать листы рисовой бумаги с бумажками от японских спичечных коробков.
– Вот и влияние Европы на Азию: голова лошади в подкове – символ счастья, несомненно европейский. Вот и Геракл, раздирающий пасть льва, – влияние греческой культуры. Вот и обезьяна на велосипеде, вот и варяг с бородой и щитом. Вот и бриллиант – все это влияние дореволюционной Европы, – беседовал сам с собой Пуншевич.
Торопуло, вернувшись, стал показывать Локонову конфетные бумажки.
– Обертка от пермской карамели, – сказал Торопуло. «Карамель столичная», – прочел Локонов. – Должно быть, Петербург, – подумал он, – но мостов таких как будто нет в Ленинграде».
Локонов заметил множество маковок церквей.
«Москва, но и Москва теперь другая».
– Вот изображение негра, несущего огромный колчан и стрелы на фоне пальм, – это для островов, должно быть. Взгляните, индеец, стрелявший из лука, – это, должно быть для Южной Америки. А зайчики и надпись совсем не японская, должно быть, для Кореи. Да, да, несомненно, для Кореи, – решил Пуншевич. – Ну, вот и для Китая – знаменитая китайская императрица на белом коне возвращается в Китай из монгольского плена. А вот и китайский мальчик на сверхчеловеческой лягушке. А вот и чисто японские: старшая сестра учит брата письму, бог богатства, считающий прибыль, бог счастья и богатства и долгой жизни на аисте, ребенок сидит на лотосах и молится – в раю всегда цветут лотосы. А вот и европейский ангел и обезьяна, поднимающие иероглифы радости. Вот и крылатый ребенок – европейский амур – бежит из Японии в Китай, держа в руках зажженную спичку, – это является как бы символом экспорта, пожалуй, не только символом экспорта, но и японской захватнической политики.
Пуншевичу жаль было, что сейчас не удастся показать гостю эту коллекцию. Со вздохом он отложил ее в сторону.
«Полезно, – подумал он, – когда сквозь малое видишь великое».
В мозгу Пуншевича толпились аисты среди вечнозеленых деревьев, живущие тысячу лет, обезьяны-пьяницы – мать-обезьяна пьет вино, а дети просят. На быке рогатый, сверхчеловечески сильный ребенок играет на флейте. В звездах, в кругах – иероглифы счастья, радости и долгой жизни. Бородатый бог счастья и долгой жизни в кольце из аистов. Богач, сидя на веранде, любуется лотосами.
– Да, – сказал он, – полезная, полезная коллекция. Мы должны догнать Европу, так же как это некогда сделала Япония.
– По-прежнему ли народ весел? – спросил Пуншевич. – По-прежнему ли разгулен? Раньше праздники имели связь с торгами или ярмарками. Религия и торговля соединяли людей в города, а теперь, что соединяет людей в города – я не знаю, должно быть, выполнение пятилетнего плана. Несомненно, этот план собирает людей в новые корпорации, устанавливает связь между людьми. И если когда-то зерном города являлся царский дворец, Акрополь, то теперь зерном города будет являться завод. Вокруг него будут возникать строения, парки, он будет окружен аллеями, мостами.
Пуншевич задумался.
«Праздники народа, поэзия его жизни, имеют тесную связь с его семейным бытом и нравственностью, с его прошедшим и настоящим. Попробую собирать праздники новой жизни для общества собирания мелочей, – с отчаянием подумал Локонов, – может быть, это даст мне возможность почувствовать прекрасное лицо жизни».
И затем он вспомнил, как перед праздниками ехал воз с водкой, а за ним бежала толпа: передние держались за подводу, некоторые бежали с портфелями. Вспомнил, как баба хвасталась, что за пять рублей уступила место в очереди за водкой.