Незаметно для себя Анфертьев дошел до Васильевского острова.
– Вот что, – сказал Анфертьев, – я написал песенку. Гуляка запел:
Где живет старый хлам,
Бродят привиденья
И вздыхают по балам,
По прошедшим вечерам
И о нововведеньях.
Жулонбин работал. Он занят был классификацией свадебных букетов.
В руке он держал засохший подвенечный букет из белых цветов и миртовых веток.
Перед ним лежали букеты с серебряными и золотыми цифрами «25» и «50».
– Для меня, – сказал он, – старый хлам не живет, я его только систематизирую, для меня вещи не имеют никакого наполнения, я занят только систематизацией. Вам не удастся меня смутить.
И Жулонбин снова погрузился в систематизацию. Разговор не вязался.
А Анфертьеву, так как он выпил, необходим был собеседник. Локонов жил далеко, в Выборгском районе.
Анфертьев успел по дороге забежать в пять или шесть пивных и побеседовать с завсегдатаями. Беседы не были вразумительны.
Один ему рассказал, как у него из кармана непонятным образом исчезло 20 рублей.
Другой, прося взглянуть на проходимца, уверял, что это аферист, потому что тот когда-то пытался выпить за счет сообщавшего.
Третий рассказал о каком-то телеграфисте-прохвосте, который в пивных торгует водкой и закусочкой в виде кусочков селедки.
Слушание этой невнятицы отняло у Анфертьева часа четыре. От пивной к пивной путешествовал Анфертьев, подбадривая себя понравившейся ему песенкой.
Где живет старый хлам,
Бродят привиденья…
– и т.д.
Он даже решил было исполнить эту песенку под окном у Локонова, спеть ее в виде серенады, взять знакомого гитариста.
Он даже уже было забежал к знакомому инвалиду на культяпках, рыночному музыканту, но потом вспомнил, что тот наверняка в этот час пьян как стелька.
Наконец, побежал Анфертьев прямо к Локонову.
«Все мы разбрелись по сжатому полю, – размышлял Локонов, – и собираем забытые колосья, думая, что делаем дело, и в то же время новые сеятели вышли на свежую ниву, приготовляя новую жатву и торжество нового принципа. Пуншевич, по-видимому, надеется, что из мелочей и подробностей построится довольно полная характеристика века и периода».
Локонову показалось, что во дворе ветер засвистел флейтой, затем как бы зашелестел травой и повеял шепотом листвы, затем завыл, и сквозь вой ветра Локонов услышал:
Где живет старый хлам,
Бродят привиденья
И вздыхают по балам,
По прошедшим вечерам
И о нововведеньях.
Затем он увидал, что к окну прильнула чья-то рожа. Локонов подошел к окну.
Рожа не пропала, напротив, она принялась радостно улыбаться.
«Как мне отделаться от этого пьяницы? – подумал он. – Ни за что не отопру. Погашу свет, пусть думает, что я сплю». Локонов повернул выключатель и лег на постель. Но Анфертьев не уходил.
Он принялся барабанить по стеклу, чтобы обратить на себя внимание.
Локонов повернулся к стенке и попытался думать о чем-то постороннем, не относящемся к появлению Анфертьева, он стал думать о Нат Пинкертоне, Ник Картере, Шерлок Холмсе, книгах, прочитанных им за день. Убийства из-за наследства, кражи со взломом в фешенебельных особняках, нотариусы, японские шпионы, похищающие документы, обладание огромными богатствами, исчисление богатства по количеству рабочей силы, занятой на предприятиях, – все это кончилось.
«Ушел или не ушел?» – прервал Локонов свои мысли.
Он повернулся лицом к окну.
Анфертьев по-прежнему стоял у окна и смотрел в комнату.
«Пусть стоит», – рассердился Локонов.
«Без глубины эта книга, без глубины, – подумал он о соннике Артемидора. – А ведь прошла сквозь века, может быть, также пройдет Нат Пинкертон. Какая чушь в голову лезет! А мать моя, бывший ангел, превращается в сову, она становится бессмысленной старушкой. Сидит или бегает и ничего не понимает, только и делает, что в очередях разговоры слушает, Может быть, это и есть что называется общими интересами. Узнает, что у старика кошелек вытащили или что женщина нечаянно палец отрубила и не нашла.
За окном Анфертьев рыночным голосом запел:
Un grande spettacolo
a ventitrè ore
Prepara il vostr'umile
e buon servitore[7]
И опять забарабанил в окно.
«Пожалуй, разобьет стекло, – встревожился Локонов, – выйду, скажу, чтоб не приставал».
Локонов зажег свет, надел пальто и вышел. Стояла прекрасная ночь. Луна светила, снег блестел. Локонов не застал Анфертьева у окна. Гость, подняв воротник, сидел на скамейке под березой. Анфертьев поднялся, протянул руку и сказал:
– Вот вы вышли, идемте погулять.
– Ну что ж, идемте гулять… – Согласился Локонов. – Куда же пойдем? -добавил он.
– Да вот, пойдемте в сторону города, – ответил Анфертьев, – мимо этих, вновь выстроенных поблескивающих домов, фабрик и заводов. Небось не приглядывались к новой архитектуре при свете луны. До сих пор ведь вы жили в центре среди этаких ампирных зданий, дворцов в стиле барокко, соборов, правительственных зданий и доходных домов, времен империи. Посмотрите при лунном свете на другие дома, как они выглядят ночью, горят ли в них огни, несется ли музыка. Обойдемте Дома культуры.
– Я согласен, – ответил Локонов, – попытаемся предвосхитить будущее.
– Итак, – начал Анфертьев, – вот за мостками и березками новый завод. Что вы знаете о нем?
Локонов не ответил.
– А ведь живете вы рядом. Почему же вы не поинтересовались, что представляет собой этот завод? Нехорошо, молодой человек, – хихикнул Анфертьев, – ведь завод окончил пятилетку в три года, и теперь его изображение появилось на конфетных бумажках, мне инженер Торопуло показывал, а вы и этого не знаете.
– Скоро, скоро, – воскликнул гуляка, – перед этим ударным заводом будет разбит сад, прорыты канавы, через них будут перекинуты изящные мостики, кое-где появятся клумбы, чтобы трудящиеся, идя на предприятие, шли бы по зелени, чтобы труд превратился в букет, бутон, наслаждение.
«Пошляк», – подумал Локонов.
Откуда-то выбежала собака и залаяла на Локонова и Анфертьева.
– Поди прочь, песик, – сказал Анфертьев, – Не мешай нам любоваться городом. Вы сильны в астрономии? – спросил он. -
Мне хотелось бы вспомнить, в каком зодиаке созвездие Пса помещается.
Но тут Анфертьев споткнулся.
– Жаль, – сказал Анфертьев, – что я не захватил с собою винца. В такую ночь выпить хорошо, и тогда знаете как архитектуру начинаешь понимать. Бррр… Здание звучит для тебя, как симфония. Люблю я в пьяном виде дом рассматривать. Другое здание такой увертюрой распахнется, что даже пальчики оближешь. А другой домишко затренькает, как балалайка. Хотите узнать музыку новых домов? Только шалишь, без водочки ее не узнаешь. В водочке восторг, милый друг, заключен, восторг. Вот бы выпить сейчас при лунном свете.
Звезды сияли над Локоновым и Анфертьевым.
Лай дворняги уже слышался где-то вдали.
Анфертьев и Локонов шли мимо огромных многоэтажных зданий из стекла, железа и бетона.
За этими зданиями, на некотором расстоянии виднелись другие такие же здания, за ними еще и еще.
Эти здания не образовывали улиц.
– Не угодно ли вам узнать, как звучат эти дома? – спросил Анфертьев.
Локонов закурил.
– Подумать только, – сказал Анфертьев, – что центр города почти не изменился с семидесятых годов. Если приехала в Ленинград какая-нибудь старушенция, не бывавшая в нем с семидесятых годов, то она почти бы и не заметила, что произошли великие перемены в мире. Она бы снова пошла по Невскому проспекту, обратила бы свое внимание на несколько новых зданий. Это были бы преимущественно банки. Она пошла бы по Надеждинской, по Вознесенскому, по Кирочной, по Шпалерной, по Жуковской, по переулкам – все, по ее мнению, осталось бы как прежде. В дни нашей с вами молодости город любил изящные и дешевые миниатюрки, город был наполнен ими. Ум и юмор служили средством к приманиванию покупателей. Например, вот в этом магазине, насколько вы помните, были такие безделушки: камердинер держит свечу и служит таким образом подсвечником, или пеликан, клювом отрезающий конец сигары.
Луна освещала Анфертьева и Локонова. Локонов молчал.
Анфертьев замолчал тоже.
«В каких же сновидениях эта местность могла бы нуждаться? – подумал он иронически. – Многие сновидения вышли из моды, например, рождественские сновидения: посеребренные ветви и шишки, елки, усыпанные несгораемой ватой. А у меня между тем порядочно такого товару! А в общем, вся моя беда в том, что я торговлю презираю. А то бы я нашел сновидения, нужные для данного времени и данной местности».
– Не кажется ли вам, – спросил он Локонова, – что торговля сновидениями – это, пожалуй, самый гнусный вид торговли? Вы нуждаетесь в определенной мечте, и я, ловкий торгаш, поставляю ее вам. Но не всегда я был таким, не всегда я промышлял торговлей. Хотели бы вы молодости? – спросил Анфертьев. – Иногда я задыхаюсь от жажды вернуть уверенность, что я на что-нибудь способен, увидеть прекрасным и достойным всевозможных усилий мир.
Локонов молчал.
– Иногда мне хочется уехать в Италию, не в политическую Италию и не в географическую, а в некую умопостигаемую Италию, под ясное не физическое небо и под чудное, одновременно физическое и не физическое солнце.
Локонов давно уже сидел на ступеньках и делал вид, что дремлет. Ему мучительно было слышать слова Анфертьева. Ведь то, что называл Италией Анфертьев, была его страна сновидений.
– И женщины в моей Италии, – продолжал Анфертьев, – совсем другие, вернее, там нет множества женщин, они все сливаются в один образ, образ той, которую мы ищем в юности.
Локонов стал слегка похрапывать, свистеть носом, но Анфертьев продолжал:
– И вот, собственно говоря, что же остается, когда мы достигаем сорокалетнего возраста или, может быть, тридцатипятилетнего возраста, от этой женщины и от этой прекрасной страны Италии. Они превращаются в сновидение, и мы начинаем предполагать, что мир вокруг зол и пошл, и прекрасное пение соловья превращается для нас в темпераментную песенку.
«Мы двойники, – подумал Локонов, – совсем двойнички, и, должно быть, детство наше и юность были в своем существе совершенно одинаковы».
Наступал рассвет.
Анфертьев, думая, что Локонов спит, и вспоминая, что сырость для спящего опасна, решил разбудить своего спутника. Анфертьев смотрел на свесившуюся голову, полуоткрытый рот, на бледное лицо тридцатипятилетнего человека. Затем гуляка подошел к парфюмерному магазину и стал рассматривать свое отражение в зеркале. Пожилой, бородатый оборванец с красным носом стоял в магазине.
– Да, – сказал Анфертьев и стал будить Локонова.
– А? – произнес Локонов, делая вид, что просыпается. Затем он, как бы бессмысленно, посмотрел на будившего. Но постепенно глаза Локонова стали приобретать осмысленное выражение, затем он поднялся.
– Где мы? – спросил Локонов.
– Уже утро, – вместо ответа сказал Анфертьев. – Идемте, опохмелимтесь. Одна старушка недалеко здесь шинкарствует.
«Из любопытства, что ли, пойти?» – подумал Локонов. Возвращаться домой ему не хотелось.
– В трактире выпить, конечно, веселее, там, знаете, как-то все ироничнее воспринимаешь. Например, пиджак кто-нибудь за четыре кружки продает, и вообще все окружено какой-то дьявольской атмосферой. Ну что ж, выпьем у шинкарки, а потом и в пивную пойдем, а после на рынок отправимся, послушаем уличное пение, увидим плачущих слушателей, а потом пойдем покатаемся на каруселях, покачаемся на качелях под разбитую музыку и поглядим сверху на народ, толпящийся вокруг.
Локонов согласился с этим планом.
Анфертьев и Локонов сидели верхом на лошадках, неслись по воздуху под украшенным бисером балдахином. Изнутри неслась музыка, впереди неслась нежно обнявшаяся парочка.
Торгаш и покупатель опьянели, музыка, несшаяся изнутри карусели, казалась им народной и почти прекрасной.
Торгашу и покупателю хотелось нестись и нестись, вылететь на какой-то простор и лететь, лететь ради самого полета.
Музыка смолкла. Карусель остановилась.
– Куда же мы теперь пойдем? – спросил Локонов, слезая с коня.
На следующее утро, проснувшись, Локонов вспоминал, что он вчера вместе с Анфертьевым попал к девицам, что было там очень много выпито, что девицы пели какие-то дикие романсы, что Анфертьев, аккомпанируя себе на гитаре, украшенной ленточками, пел какую-то итальянскую арию из какой-то забытой оперы, что потом пошла какая-то дикая возня.
Как он попал в свою комнату, Локонов вспомнить никак не мог.
Локонов, пошатываясь, встал, открыл окно и обернулся. Неожиданно для себя он увидел Анфертьева. Анфертьев спал голый на полу у дверей. По-видимому, в пьяном бреду он совершенно разделся.
Локонову захотелось пить. Стараясь не будить Анфертьева, он поставил кипяток и сел на окно.
Вода закипела, а Анфертьев все продолжал свистеть носом.
Локонов заварил чай, подошел к спящему, наклонился и хотел разбудить его, но полосы на теле распластавшегося человека привлекли его внимание.
Локонов поднялся и в немом удивлении смотрел на Анфертьева.
«Выпоротый человек», – подумал хозяин.
Локонов вспомнил рассказ о некоем реалисте Пушкинове, которого во время гражданской войны выпороли свои же гимназисты, ставшие добровольцами, за то, что он снимал иконы в школах, как порка разбила его жизнь и превратила в циника.
Локонов всматривался в собутыльника. Пред ним, несомненно, лежал один из таких людей.
«Надо, чтобы он не узнал, что мне известна его тайна».
Локонов прикрыл спящего одеждой.
Прикрыв гостя, Локонов отошел к окну.
Воробьи клевали будку. Вдали виднелась скользкая от дождя береза, под которой еще так недавно сидел циник Анфертьев, подняв свой воротник.
Не оборачиваясь, Локонов просидел до сумерек.
Поезд прошел по железнодорожному мосту.
В огромном доме напротив зажглись огни.
Какой угодно пакт и с кем угодно готов был заключить увядающий человек, чтобы вернуть, хотя бы ненадолго, себе молодость, чтобы отделаться от мучающего его ощущения пустоты мира.
В комнате постепенно светлело. Мучимый бессонницей, встал и подошел к окну. Солнце освещало двор, под окном – следы ног, наполненные водой.
Анфертьев встал страшный, опухший. Глаза у Анфертьева бегали.
Стук в виске начал превращаться во что-то членораздельное. Анфертьев прислушался.
Голос в виске стал произносить слова вполне отчетливо.
Вот Солнце – богиня, основательница Японии, мать первого императора. Ее обидел младший брат, бросил шкурку нечистого животного в ее спальную!
Пуншевич закурил и продолжал:
– Богиня в это время ткала. Она рассердилась и скрылась за скалой. Наступила вечная ночь. Боги – ее вассалы – собрались и принялись думать, как поступить, чтобы вызвать ее из-за скалы, чтобы снова появилось Солнце. Устроили пир перед скалой. Долго пели они там и танцевали. Среди них была молодая красавица – богиня. Она принялась танцевать так смешно, что даже обнажилась, появились груди. Боги рассмеялись. Богиня-Солнце не выдержала, ей захотелось узнать, что рассмешило так богов. Она слегка раздвинула скалы. Тогда самые сильные боги бросились и совсем раздвинули скалы и ее заставили выйти. И опять на свете появилось Солнце. Она была последней представительницей патриархального быта, она была последней царствовавшей богиней!
Пуншевич бросил папироску.
– Что, – спросил он у Жулонбина, – неплохо?
– Очень даже плохо, – мрачно ответил Жулонбин. – Если мы каждому предмету будем посвящать столько времени и от каждого предмета уноситься куда-то вдаль…
– Позвольте, – возразил Пуншевич, – я погружаюсь в предмет, а не отвлекаюсь от него.
– Нет уж, позвольте, – резко перебил Жулонбин, – что есть этот предмет? Спичечный коробок. Так давайте рассмотримте его как спичечный коробок. А вы что делаете? Вы уноситесь в мифологию. Что общего, скажите, между спичечным коробком и тем, что вы мне порассказали? Мы должны классифицировать предметы, изучать предметы, так сказать, имманентно.
Какое нам дело до всех этих картинок? Ведь вы не дети, которых привлекает пестрота красок и образов. Вот что, дайте мне вашу коллекцию на один вечер.
– Позвольте, – ответил Пуншевич, – вы и так поступаете не совсем корректно. Мы все вносим в общую сокровищницу, а вы даже не внесли и самого пустяшного предмета. Вы все обещаете «завтра, завтра принесу» и никогда и ничего не приносите.
Руки у Жулонбина дрожали.
– Дайте хоть на одну ночь эту коллекцию, – сменил он резкий тон на умоляющий. От волнения он встал. Его лицо носило следы великой горести.
«Не вернет, – подумал Пуншевич, – никак нельзя ему дать. Он жуткий человек, для которого самый процесс накопления является наслаждением. Так для игрока в карты сперва карты являются лишь средством. Так игрока сперва волнуют доступные в будущем картины и жизнь представляется удивительной. А затем остается только „выиграю или проиграю“. Так и писатель, должно быть, сперва пишет, чтобы раскрыть особый мир. Но нет, писатель, пожалуй, сюда не относится».
Умоляя, Жулонбин стоял и горестно перелистывал тетрадку.
– Если вы мне дадите на одну ночь, – сказал Жулонбин, сжимая тетрадку, видно было, что его руки сами хотят спрятать ее в карман, – то тогда завтра я принесу…
Но тут Жулонбин запнулся. Нет, ни за что он не расстанется с брючными пуговицами, с поломанными жучками, с огрызками карандашей, с этикетками от баклажанов, визитными карточками. Жулонбин чувствовал, что он ничего, решительно ничего не принесет завтра, и знал, что если эта тетрадка попадет в его комнату, то уж больше никто ее не увидит, что, несмотря ни на какие обидные слова, ее у него не выманить.
– Хотя вы и относитесь к вещам совершенно иначе, совсем не так, как мы, но все же я рискну и дам вам на одну ночь эту тетрадь. Но только чтоб к двенадцати часам она была у меня.
– Спасибо, – сказал Жулонбин радостно, – я честный человек!
Ссутулившись, стараясь не смотреть по сторонам, вернулся Жулонбин в свою комнату и лег в постель. Вбежала Ираида, укрыла его плечи одеялом.
– Отстань, не мешай, я не люблю!
Ираида захлопала в ладоши и стала приставать:
– Расскажи, как ты любишь, расскажи, как ты любишь, нет, ты расскажи, как ты любишь!
– Не топай, иди к маме, – сказал Жулонбин.
– А я видела во сне волка, – воскликнула радостно Ираи-да. – Он меня обнимал, целовал.
– Постой! Сновидение! – вскричал Жулонбин. – Я совсем позабыл, что решил собирать сны.
И Жулонбин погрузился в мечты о новой огромной области накопления.
Во сне Жулонбин видел, что он борется с Локоновым и отнимает у него накопленные сновидения, что Локонов падает, что он, Жулонбин, бежит в темноте по крышам, унося имущество Локонова.
«А что, если украсть, – подумал Жулонбин. – Ведь никто не поверит, что можно украсть сновидения».
Все чаще и чаще голос в виске Анфертьева повторял:
– Пьяница, пьяница!
Опухший и багровый, Анфертьев чувствовал, что он не может больше работать. Голос в виске мешал ему.
С ужасом Торопуло как-то заметил, как пьет Анфертьев. Пьяница уже брал рюмку обеими руками, склонял голову и пил с каким-то страшным благоговением.
Торопуло хотел уговорить его пойти к доктору.
Торопуло зашел с Анфертьевым в первое попавшееся кафе. Он хотел напоить горячим кофеем своего друга, уговорить пойти к доктору.
Анфертьев в своем гороховом жар-жакете на рыбьем меху дрожал, как пойманный карманник.
Поднятый бывший барашковый воротник плохо защищал его голую шею.
Пьяница был обут в огромные английские военного образца ботинки, у кого-то провалявшиеся лет десять.
Благообразный и величавый, в шубе с бобровым воротником спец Торопуло и темный человек, дурно пахнувший после весело проведенной ночи, подошли к буфету.
Торопуло стал читать вывешенный список имеющихся блюд, но буфетчица с усмешечкой уронила:
– Не читайте, напрасно аппетит возбуждаете, все равно ничего нет. Садитесь за столик, что есть, вам подадут.
Инженер и темная личность сели за столик под яркой пальмой, пахнущей свежей краской.
Подобострастно и бесшумно к ним подкатился старичок-профессионал.
Нежно склонив голову, он страдальчески спросил, что им угодно.
– Осетрина есть?
– Нет-с, есть только пряники и коржики. Я вам принесу не по пятнадцать копеек, а по двадцать, – шепнул он на ухо дородному спецу, – они получше.
– Ну что ж, штучек десять дайте к кофе.
– Слушаюсь.
Пятясь задом, исчез профессионал.
С приятной улыбкой профессионал принес и поставил на стол двадцать пряников и четыре стакана кофе.
– Человек в стачке с буфетчицей! – сказал Анфертьев, превозмогая нервную дрожь.
– Ладно, – возразил Торопуло, – пусть меня обдувает, это его профессия.
Но Анфертьев видел, что и других посетителей буфетчица с улыбочкой отваживает от буфета, а старичок ощипывает.
Сообщество с ворами, налетчиками и убийцами доставляло Анфертьеву какое-то нравственное наслаждение. Исковерканный язык их, цинизм, постоянное ощущение опасности действовали, как энергичный соус на расслабленный желудок, то есть вызывали аппетит, желание пожить еще, поострить.
Но арапов, вроде этого старичка и буфетчицы, Анфертьев, привыкший к общению с налетчиками и ворами, презирал. Это были щипуны.
После кафе Торопуло отправился в гости к Анфертьеву. Ему хотелось узнать, как живет его приятель, нельзя ли ему помочь.
Анфертьев шел по улице и невольно, несмотря на все увеличивающуюся дрожь, замечал то, что другие не видят.
Он видел медуз, запускающих свои щупальца в кооперативы, замечал, с каким невинным видом эти люди уносят товары. Он узнавал городушников и лиц, пристально всматривающихся в неосвещенные окна, он знал, что они поднимутся и позвонят, если же никто не ответит, то быстро откроют дверь своим инструментом, возьмут первую попавшуюся вещь и, придав себе невинный вид, смоются.
Убийцы, налетчики были, по мнению Анфертьева, такие же люди, как и все, иногда немного пострашнее.
Он считал, что сам не крадет и не убивает лишь потому, что ему незачем красть и убивать.
Воры знали что если Анфертьев и не совсем свой, то все же он их не продаст.
– Не бойся, не продам, – сказал как-то карманнику Анфертьев.
– Мы тебя и не боимся – иди продавай!
Дом, в котором жил Анфертьев, напоминал вертеп или Вяземскую лавру. В нем доживал свой век различный темный люд.
Дом был до того густо населен, что из открытых окон неслось зловоние.
Многие комнатки были разделены на четыре части занавесями. Каждая комната в отдельности напоминала табор, полуголые детишки выглядывали из-за занавесей, старухи на столах, обязательно накрытых скатертью, гадали, барышни, оставшись наедине с собой, вдруг начинали жеманничать и рассматривать свою красоту, мужчины хлопать себя по груди и приходить в восторг до визга и топота от своего телосложения.
Все были в долгу друг у друга и все ненавидели и презирали друг друга.
Когда приходили Анфертьев и Торопуло, кура бегала по двору. В окне третьего этажа показался бюст певца, торговавшего чужими песнями. На голове бюста была элегантная кепка, синий с полосками шарф был обвернут вокруг шеи.
– Эй, Крыса, – закричал бюст, – ты мне нужен. И ты, Анфертьев, тоже зайди.
Бюст, бросив во двор окурок, скрылся.
Табачник на культяпках, огрызнувшись, стал подниматься по лестнице.
– Вот что, – сказал Мировой, – мне инвалид нужен, жизнь вольную и богатую я тебе на старости лет предлагаю, будешь каждый день в стельку пьян, если пожелаешь. Слышал я, как ты поешь, голос у тебя сиплый, гитару ты точно бабу щиплешь. Будешь ты любовные романсы распевать, мою публику это до слез проймет. Кубанку тебе еще завести не мешает. Садись, папаня, сейчас я тебе все толком объясню.
И, не давая вздохнуть Синеперову, бегая жуликоватыми глазами, он, взяв его под руку, посадил к столу, где стояли водочка и закуска.
– Видишь, как я живу. И ты так же жить сможешь. Будут у тебя на столе все дефицитные товары. Девушки тебя любить будут. Заграничные папиросы снова покуривать начнешь. Смотри, у меня денег куры не клюют.
Мировой вынул из кармана кипу кредиток и бросил рядом с водкой.
Стол был накрыт удивительно чисто. Скатерть, синеватая, как рафинад, и подкрахмаленная, спускалась до середины точеных, украшенных шарами ножек. Витиеватый, наполненный влагой графин, бюсты и талии рюмок сверкали на солнце. Сочная, полная, необыкновенной величины вобла со своей золотой головой лежала красавицей на блюде. Рядом стройная, чуть подернутая серебряной сединой селедочка раскрывала наполненный зеленью рот. Огромная колбаса с белоснежными кольцами жира чуть касалась тарелки. Желто-красная кетовая икра вызывала горечь во рту.
Все призывало выпить. И эта наполненная светом, удивительно чистая комната, богатая постель с колонной постепенно уменьшающихся подушек заставили Синеперова подумать, что сегодня праздничный день. Но тщетно он пытался припомнить, что могло бы послужить сегодня поводом к столь торжественной чистоте.
Исподлобья он взглянул на богато убранный стол.
– Видишь, папаня, как люди живут, – сказал Мировой. – Это что, начало дня, а вот если ты пойдешь со мной, у тебя совсем мозги вспотеют.
Подхватив инвалида, Мировой подвел его к столу и, отняв костыли, заставил сесть.
– Нагружайся, – сказал он, – пей, ведь не краденое. Пей, раз пришел.
Анфертьев явился.
– Вот что, миляга, – сказал Мировой. – Видишь полфедора? – Он показал Анфертьеву пол-литра. – Ты у меня завтра петь будешь. Я театр организовываю. Хрусты еще в придачу получишь. Ты уж один не пой, я тебя покупаю.
– Ладно, мне все равно, – ответил Анфертьев. – Дай приложиться.
Возвращался Торопуло, а следом за ним шла Манька Сверчок. Спустя полчаса после возвращения Торопуло раздался звонок.
Торопуло открыл дверь. Перед Торопуло стоял человек со значком «Готов к труду и обороне».
– Здесь живет Василиса Михайловна?
– Какая Василиса? – удивился Торопуло.
– Это квартира восемь?
– Нет, четыре.
– Извиняюсь.
Анфертьева разбудил страшный крик за стеной. Он прислушался.
– Выну я из тебя твою жемчужную распроклятую душу и вместо нее вставлю…
«Опять милые ссорятся», – подумал Анфертьев и задремал. Его уже давно не волновали женские крики.
Мировой не договорил. В одной рубашке выскочила Пашка на снег. Двор был пустынен.
Ей показалось, что идет фильм.
Она почти слышала характерный треск, какой бывает при прохождении ленты в аппарате. Ей казалось, что это не с ней происходит. Она остановилась во дворе и не знала, что ей делать. Ворота были заперты, будить дворника было невозможно.
Как затравленный зверь, она закричала, затем завизжала:
– Бьют, бьют! – и покатилась по камням.
В остервенении Мировой бросился за ней, пытался схватить ее за волосы, за рубашку, зажать ей рот, чтоб эта стерва не позорила его, но она отбивалась, кричала все истошнее, невыносимее. Он принялся ее бить ногами, наклоняясь и спрашивая, будет ли она еще кричать.
Он ударил ее ногой под ребра и отошел.
Она поднялась, побежала за ним, крича:
– Как ты смеешь меня бить!
Она ругала его последними словами. Он дал ей в морду, она пожевала и съела оплеуху.
Она стала за ним подниматься по лестнице.
– Проси прощения, – сказал Мировой мрачно.
«Я знаю, как со стервами нужно обращаться, – подумал он, – теперь неделю будет как шелковая».
Анфертьев слышал, как его соседи вернулись. Когда все успокоилось, он крепко уснул.
Мировой рылся в письменном столе и вполголоса произносил:
– Мать твою так… Что же это значит! Издеваются надо мной, что ли?
Какую бы пачку он ни раскрыл – всюду многокрасочные изображения на конфетных бумажках.
Заглянул Мировой в глубь стола – и там конфетные бумажки.
Чертыхнувшись, он принялся открывать другие ящики – точно пачки кредиток, аккуратно связанные золотыми и серебряными ленточками, лежали пожелтевшие меню.
Прочел Мировой, разобрал и вдруг воспылал негодованием.
– Такого инженера нужно поматросить да в Черное море забросить, – произнес он почти вслух. – Посмеялись надо мной, вместо инженера повара мне подсудобили. Будет у Пашки спина мягче живота. Пусть знает, не фрейер я, чтоб меня на хомут брать!
Но тут его взгляд упал на сундук, стоявший в углу. Быстро открыл его Мировой, стал рыться и запихивать в карманы.
Один сверток раскрылся, сверкнули ордена. Подмигнул Мировой, закрыл сундук.
Точно тень, исчез из комнаты.