bannerbannerbanner
Стрельцы

Константин Масальский
Стрельцы

Полная версия

II

От ужаса ни рук не чувствую, ни ног;

Однако должно скрыть мне робость ради чести.

Княжнин

Бурмистров, отправленный Долгоруким к Кравгофу, выехал из Кремля на Красную площадь и во весь опор проскакал длинную, прямую улицу, которая шла с этой площади к Покровским воротам. Проехав чрез них, он вскоре достиг Яузы и въехал в Немецкую слободу. По числу улиц и по виду деревянных домов она походила на нынешнее богатое село. В слободе были три церкви, одна кальвинская и две лютеранские. Остановясь у дома Кравгофа и привязав у ворот к кольцу измученную свою лошадь, Бурмистров вошел прямо в спальню полковника, который, затворив дверь и не велев слуге никого впускать к себе, курил тайком трубку[64]. Кравгоф был родом датчанин, но слыл в народе немцем, потому что в старину это название присваивали русские всем западным иностранцам. По его представлению Бутырскому полку дано было красное знамя с вышитою посредине крупными буквами надписью: «Берегись!» Он три недели выдумывал эту надпись и остановился на том, что нельзя лучше выразить храбрости полка и того страха, который он наносит неприятелю; но насмешники перетолковали выдумку его по-своему. Кравгоф-то, говорили они, велит своим поберегаться и не так чтобы очень храбриться.

– Князь Михаил Юрьевич Долгорукий прислал меня к тебе, господин полковник, с приказанием, чтобы ты шел как можно скорее с полком ко дворцу.

– К творес? – воскликнул Кравгоф, вскочив со стула и проворно опустив трубку в карман длиннополого своего мундира.

– Да, ко дворцу. Восемь стрелецких полков взбунтовались.

– Мой не понимай, што твой каварит.

– Восемь полков взбунтовались, хотят окружить дворец, убить всех бояр, приверженных к царице, провозгласить царем Иоанна Алексеевича. Ради бога, поскорее, господин полковник!

– Ай, ай, ай! какой кудой штук! А хто скасал марширофать с мой польк?

– Меня послал к тебе князь Долгорукий.

– Толгирукий? Гм! Он не есть мой нашальник. Еслип велел сарис, то…

– Помилуй, Матвей Иванович, ты еще рассуждаешь, когда каждый миг дорог.

– Мой сосывать тольшен военний совет, а патом марш.

– Побойся Бога, Матвей Иванович, это уж ни на что не похоже. Есть ли теперь время думать о советах?

– Стрелиц не снает слюшпа, и патому так утивлялся! Гей! Сеньке!

Вошел Сенька, слуга полковника.

– Побеши х геспетин польпольковник, х майор, х каптень, х порушик, потпорушик, прапоршик, скаши, штоп все припешал ко мне. Ешо вели свать отин ротна писарь.

Бурмистров, видя, что нет возможности принудить упрямого Кравгофа к перемене своего намерения, в величайшей досаде отошел к окну и, скрестив на груди руки, начал смотреть на улицу. Чрез несколько времени стали собираться приглашенные для военного совета офицеры Бутырского полка.

Сначала вошел майор Рейт, англичанин, потом подполковник Биельке, швед, с капитаном Лыковым. Когда и все прочие офицеры собрались, Кравгоф приказал ротному писарю Фомину принести бумаги и чернилицу, пригласил всех сесть и сказал:

– Князь Толгирукий прислал вот этот косподин стрелица скасать, што восемь польк вспунтирофались и штоп наша польк марш ко творса. Сарись не скасаль нишего. Натопна ли марш?

– Господи, твоя воля! – воскликнул капитан Лыков. – Восемь полков взбунтовались! Да что же тут толковать? Пойдем, побежим драться, да и только!

– Косподин каптень! твой не тольшна каварить преште млатший официр! – воскликнул Кравгоф. – Косподин млатший прапоршик, што твой тумает?

– Тотчас же идти ко дворцу и драться!

– Траться? Гм! Косподины все прошие прапоршик, што ви тумает?

– Драться! – отвечали в один голос прапорщики.

– А косподины потпорушики и порушики?

– Драться!

– А где ешо три каптень? Зашем вишу отин?

– Двое захворали, а один, как известно, в отпуске, – отвечал Лыков.

– А зашем нет рапорт о их полеснь?

– Есть, господин полковник! Я вчера подал, – сказал ротный писарь.

– Карашо!.. Ну а косподин Ликов, што твой тумает?

– Я думаю, что надобно дать время бунтовщикам войти в Кремль, окружить дворец и сделать, что им заблагорассудится, а потом идти не торопясь ко дворцу, взглянуть, что они сделали, и разойтись по домам.

– Твой смеет шутить, косподин каптень! Твой смеет смеялься! – закричал Кравгоф, вскочив со своего места. – Я твой велю сатить на арест.

– За что, господин полковник? Меня спрашивают: что я думаю? я должен отвечать.

– Твой кавариль сперва траться!

– Я и теперь скажу, что без драки дело не обойдется и что надобно бежать ко дворцу, не теряя ни минуты.

– Мальши, каптень! Мой снает не хуше твой поряток. Косподин майор, што твой тумает?

– Я думаю, что тут нечего долго думать, а должно действовать! – отвечал сквозь зубы Рейт, довольно чисто говоривший по-русски; он давно уже жил в России.

– А твой што скашет, косподин польпольковник?

– Мой скашет, што в такой вашний дело нушно сперва тумать, карашенька тумать. Сперва план, диспосиция, а патом марш!

– Карашо, весьма карашо! Мой сокласна. Фомкин! Тай пумага с перо; я сделай тотшас план и диспосиция.

Выведенный из терпения медленностию Кравгофа, Бурмистров вскочил со своего места и хотел что-то сказать; но вдруг отворилась дверь, и вбежал прапорщик Сидоров, посланный еще накануне полковником в Москву с каким-то поручением.

– Бунт! – закричал он. – Стрельцы убили князя Долгорукого и ворвались во дворец! Я сам видел, как несчастного князя сбросили с Красного крыльца на копья и разрубили секирами!

– Боже милостивый! – воскликнул Бурмистров, сплеснув руками. – Господин полковник, господа офицеры! Вспомните Бога, вспомните присягу! Пойдем против мятежников, защитим царя или умрем за него!

– Умрем за царя! – закричали все, выхватив шпаги. Кравгоф и Биельке также вытащили из ножен свои мечи. Первый при этом воскликнул: «Да, да! Пудем все умереть!» Биельке прибавил: «Да, да! И мой пудет умереть!»

– Zounds[65]! – заревел басом англичанин Рейт, бросясь к дверям с обнаженною шпагой. В дверях столкнулся он с капралом Григорьевым.

– Где господин полковник? – спросил капрал.

– Што твой натопна? – сказал Кравгоф.

Капрал, вытянувшись перед ним, начал говорить:

– Все солдаты нашего полка и с капралами разбежались. Теперь, я чаю, одни домовые остались в избах. Я хотел своих солдат остановить, спрашиваю: куда? – ничего не говорят, хватают ружья да бегут. Что прикажете делать, господин полковник?

– Какой кудой штук, какой кудой штук! – повторял Кравгоф, ходя в беспокойстве взад и вперед по комнате.

Бурмистров, поклонясь полковнику и прочим офицерам, вышел, сел на лошадь и поскакал в Кремль.

– Вон бежит по улице солдат с ружьем! – сказал Лыков. – Так бы и приколол бездельника!

– Где пешит? – сказал Кравгоф, приблизясь к растворенному окну. – Гей! сольдат! сольдат! Кута твой пешит?

Солдат взглянул на окно и побежал далее, не останавливаясь.

– Косподины официр! – воскликнул Кравгоф. – Сольдаты вспунтирофались! Што стелать с пестельники? Сольдат не хошет каварить с комантир! О, я его наушаю каварить! Косподины официр! што ваш тумает стелать?

– А вот я его заставлю говорить! – проворчал Лыков, выбегая из комнаты. Нагнав солдата, он остановил его, отнял ружье и привел, держа за ворот, к полковнику. Приставив к груди его шпагу, капитан закричал:

– Сейчас говори, бездельник, куда ты бежал и зачем? Если солжешь, так я тебя разом приткну к стене.

– Виноват, батюшка! Помилуй! Скажу всю правду-истину! Вчера ходил у нас по избам какой-то дворянин, роздал много денег и обещал еще два эстолька, если мы заступимся за царевича Ивана Алексеича. Он сказал, что все стрельцы на стороне царевича и что когда они войдут в Кремль, то он пришлет гонца за нами. Гонец приехал, мы и бросились в Кремль. Помилуйте, государи-батюшки! наше дело солдатское; солдат глуп: всему верит!

– Всему верит! – воскликнул Лыков. – Ах ты, злодей-мошенник! Видишь, каким простаком прикидывается. Разве ты забыл присягу? Целовал ли ты крест, чтобы служить царю Петру Алексеевичу верой и правдой?

– Целовал, батюшка, целовал!

– А что же ты теперь делаешь? Дали алтына четыре, так душу и продал Сатане! Беги, куда бежал, мы тебя не держим. Стрельцы взбунтовались против царя, и ты бунтуй с ними вместе; стрельцы забыли Бога, и ты забудь. Беги, любезный, беги к ним, прямо к Сатане в когти. Что ж ты стоишь? я тебя не держу.

– Да, да, пестельник! Твой путут садить на ад и шарить на горяч, красна калена сковорот! – сказал Кравгоф, думая, что он удачно подделался к простым понятиям солдата о вечных мучениях и сильно на него подействовал.

Солдат, пораженный словами капитана, почувствовал всю меру своего преступления, заплакал и упал к ногам его.

– Приколи меня, батюшка! – говорил он, всхлипывая. – Погубил я свою душу! Приколи меня, окаянного! Отрекся я от Бога. Отцы мои родные, казните, расстреляйте меня!

 

– Нет; тебя расстрелять еще не за что. Конечно, грех твой велик, но если раскаешься и загладишь вину свою добрым делом, то Бог простит тебя! Чем бежать прямо в когти Сатане, пустись-ка лучше вдогонку за своими товарищами и уговаривай всех, чтоб они не позорили имени русского изменой и не губили душ своих!

Солдат, обняв ноги капитана, вскочил. Лицо его сверкнуло радостью и мужеством.

– Побегу! – воскликнул он. – Стану уговаривать, чтобы образумились и стали грудью за царя. Не послушают, так штыком начну бунтовщиков усовещивать.

– Вот это дело, брат! – сказал Лыков. – И капитан твой побежит вместе с тобою на доброе дело.

– И мы все! – закричали офицеры.

– И ми! Да! И ми! – прибавили Кравгоф и Биельке.

– Идем! марш! – воскликнул громовым голосом Рейт, махая шпагою. – Смерть всем бунтовщикам и изменникам!.. Это что за дьявольщина! – крикнул он, отворив дверь и увидев несколько солдат, стоявших в сенях.

– Стой! – закричали солдаты, прицелясь из ружей в Рейта. – Не велено никого пускать отсюда. Вокруг дома целая рота!

– Я уж как-нибудь пролезу! – закричал Лыков и бросился в двери. Рейт хотел удержать его за руку, но не успел. Усовещенный Лыковым солдат, бывший с офицерами в комнате, схватил ружье свое и побежал за капитаном.

Несколько ружей прицелились в них, когда они из сеней вышли на улицу.

– Что вы, мошенники! – крикнул Лыков таким ужасным голосом, что вся окружавшая его толпа солдат вздрогнула. – Да как у вас рука-то поднялась прицелиться в меня, вашего капитана! Испугать меня вздумали? Не испугаете! Плюю я на смерть и на вас всех, бездельников. Видите ли, я вот стою, не бегу, не хочу даже и защищаться. Разбойники, что ли, вы или православные солдаты? Ну, ну, кто из вас отдал душу черту, тот прикладывайся и пали в Лыкова. Бровь не поморщу, упаду с радостью на сырую землю за царя и правое дело. Что ж вы ружья-то опустили?.. Видно, совесть заговорила?.. Слушайте, ребята! Кто меня любит, тот сейчас поднимай на штык подлеца, который осмелится в капитана выстрелить. Спровадьте его подлую душонку прямо в ад, к Сатане в гости. Ну, ну, что ж в меня никто не стреляет? Что?.. Головы повесили, беспутые! Стыдно в глаза посмотреть мне, вашему капитану. Ах вы, бараны безмозглые, вороны пустоголовые! Да что это вы затеяли? Какой злодей, какой дьявол вас натолкнул на такое богопротивное дело? Если б вы видели, как мое сердце болит за вас! Жаль, куда мне жаль вас: вы до сих пор были бравые солдаты, христиане православные. Эх! как жаль мне вас, солдатушки!.. – Лыков прослезился.

– Виноваты! – заговорили некоторые. – Виноваты, отец наш, капитан! – подхватили многие голоса. – Виноваты! – крикнули наконец все солдаты в один голос. – Согрешили Богу и государю!

Лыков вмиг утер слезы, бодро и весело поднял голову и окинул глазами всех солдат, поправляя усы.

– То-то, виноваты! Велик ваш грех, но можно в нем покаяться – и все дело поправить. Выкиньте дурь из головы да меня послушайтесь. Пойдемте-ка унимать бунтовщиков. Коли согласны, так и я командовать начну. Смирно! Стройся!

Солдаты поспешно построились в ряды.

– На караул! Раз! Два! Гаркнем ура! да и марш!

– Ура! – крикнули единодушно солдаты.

– Спасибо, ребята! Теперь скорым шагом марш!

Вся рота двинулась за капитаном. Прочие офицеры, бывшие в доме, последовали за нею. Но они пришли уже поздно в Кремль: на площади лежали одни жертвы; палачей уже там не было.

III

Подъялась вновь усталая секира

И жертву новую зовет.

Пушкин

На другой день, шестнадцатого мая, рано утром, шел отряд стрельцов по одной из главных улиц Белого города. Поравнявшись с домом князя Юрия Алексеевича Долгорукого, отца начальника стрельцов, убитого ими накануне, они остановились и начали стучаться в ворота.

Малорослый слуга отворил калитку и едва устоял на ногах от ужаса, увидев пришедших гостей.

– Дома ли боярин? – спросил один из них.

– Как не быть дома! Дома, отец мой! – отвечал слуга, заикаясь.

– Скажи боярину, чтоб он вышел на крыльцо: нам до него есть нужда.

– Слушаю! – сказал слуга и побежал на лестницу.

Чрез несколько времени явился на крыльце восьмидесятилетний князь. Он был без шапки, и ветер развевал его седые волосы. Лицо старца выражало глубокую скорбь.

– Мы пришли к тебе, боярин, просить прощения, – сказал стрелец, стоявший впереди своих товарищей, – погорячились мы вчера и убили твоего сына!

– Бог вас простит! Я не стану укорять вас. Мне не воскресить уже сына!

– Спасибо тебе, боярин, что зла не помнишь! – сказал стрелец.

– Спасибо! – закричала вся толпа.

– Если же дать нам выпить за твое здоровье и за упокой души твоего сына! – продолжал стоявший впереди стрелец. – У тебя, я чаю, погреб-то, как полная чаша!

Князь, не ответив ни слова, вошел в свою спальню, сел у окна и приказал слуге отпереть для стрельцов свой погреб. Выкатив оттуда бочку, незваные гости расположились на дворе, потребовали несколько кружек и начали пить. Малорослый слуга, отворивший им калитку, потчевал их и низко кланялся.

– Скажи-ка ты, холоп, старик-то вопил вчера по сыне? – спросил один из стрельцов.

– Как же; отец мой. Он лежал хворый в постели; а как услышал про свое горе, то стал на колена перед святыми иконами да так и облился слезами. – Приметив неудовольствие на лице стрельца, слуга примолвил: – Не то чтобы с горя заплакал, а с радости. «Много ты мне стоил забот и кручины! – сказал он. – Спасибо добрым людям, что тебя уходили!»

– Врешь ты, холоп! Скажи всю правду-истину: что говорил боярин? Не то хвачу по виску кружкой, так и ноги протянешь!

– Виноват, отец мой, не гневайся, скажу всю правду-истину! – сказал дрожащим голосом слуга.

– Грозился ли на нас боярин?

– Грозился, отец мой.

– Aгa, видно, щука умерла, а зубы целы остались! Что же говорил старый хрен?

– Говорил, отец мой, говорил!

– Тьфу ты, дубина! Я спрашиваю: что говорил?

– Щука умерла, а зубы целы остались.

– Вот что! Ах он злое зелье! Чай, рад бы всех нас перевешать! Что он еще говорил? – закричал стрелец, схватив слугу за шею.

– Взмилуйся, отец мой, ведь не я говорил, чтоб вашу милость перевешать.

– Как, разве он и это сказал?

– Не помню, отец мой! Ахти, мои батюшки, совсем задавил! Отпусти душу на покаяние! Тошнехонько!

– Задавлю, коли не скажешь всей правды!

– Скажу, кормилец мой, скажу! Боярин говорил, что сколько на кремлевских стенах зубцов, столько вас повесят стрельцов!

– Слышите ли, братцы, что старый хрен-то лаял? Постой ты, собака!

С этими словами опьяневший уже стрелец вскочил и бросился на крыльцо. За ним побежало несколько его товарищей. Схватив старца за седые волосы и вытащив за ворота, злодеи изрубили его и, остановив крестьянина, который вез белугу на рынок, закололи его лошадь, отняли у него рыбу и бросили ее на труп князя.

– Вот тебе и обед! – закричали они с хохотом и побежали в Кремль.

В находившейся близ спальни царицы Натальи Кирилловны небольшой комнате, в которую вела потаенная дверь, родитель царицы Кирилл Полиевктович и брат ее Иван Кириллович, скрывшиеся туда накануне, придумывали средство выйти из дворца и тайно выехать из города; убежище свое, указанное им царицею, но многим из придворных известное, они не считали верным. Вскоре после рассвета пошли они в спальню Натальи Кирилловны, которая всю ночь провела в молитве. Иногда, переставая молиться, подходила она к стоявшей у стены скамье, обитой бархатом, и, проливая слезы, благословляла сына своего. Одетый в парчовое полукафтанье, он спал, покоясь на изголовье, руками матери для него приготовленном. Трепеща за жизнь сына, она решилась уложить его в своей спальне и всю ночь охранять его. Вошедши тихонько к царице, родитель ее и брат сообщили ей свое намерение. Видя ее беспокойство, они остались в ее спальне почти до полудня, стараясь успокоить ее советами и утешениями. Между тем проснулся Петр Алексеевич, встал, помолился и начал также утешать свою родительницу.

– Стрелецкий пятисотенный Бурмистров просит дозволения предстать пред твои светлые очи, государыня! – сказала постельница царицы, вошедши в спальню.

– Бурмистров? Я сейчас выйду к нему, – сказала царица. – А вы, батюшка и братец, удалитесь в вашу комнату! Бурмистров до сих пор был предан моему сыну; но в нынешнее время на кого можно положиться?

Когда отец и брат царицы удалились, она вышла к Бурмистрову. Он низко ей поклонился и сказал:

– Государыня! я собрал почти всех стрельцов нашего полка и скрыл в разных местах около Кремля. Мятежники и сегодня войдут опять в Кремль. Позволь, государыня, сразиться с ними! К нам пристанут все честные граждане. Я многим уже раздал оружие. Московские жители всем сердцем любят твоего венценосного сына и с радостию прольют за него кровь свою.

– Благодарю тебя за твое усердие и верность! Дай Бог, чтобы я могла наградить тебя достойно! Не хочу, однако ж, кровопролития. Я узнала, что Софья Алексеевна не хочет отнять царского венца у моего сына, а желает только, чтобы Иван Алексеевич вместе с ним царствовал.

– Как, государыня, у нас будут два царя?

– Софья Алексеевна желает именем их сама править царством и отнять у меня власть, которую мне Бог даровал. Спаситель не велел противиться обидящему. Я уступаю ей власть мою. Дай Бог, чтобы она употребляла ее лучше, нежели я, для счастия России. Не хочу, чтобы за меня пролилась хоть одна капля крови. Благодари от моего имени всех верных стрельцов и распусти их по домам. Поди и будь уверен, что я никогда не забуду твоей верности и усердия.

– Сердце твое в руке Божией, государыня! Я исполню волю твою!

Едва Бурмистров удалился, раздался звон на Ивановской колокольне, барабанный бой и шумные восклицания перед дворцом на площади. Царевна Марфа Алексеевна[66], старшая сестра царевны Софии, поспешно вошла в спальню царицы. Бледное ее лицо выражало страх и смущение.

– Стрельцы требуют выдачи дядюшки Ивана Кирилловича! – сказала она. – Кравчий князь Борис Алексеевич Голицын[67] пошел на Красное крыльцо объявить им, что Иван Кириллович из Москвы уехал. Злодеи, вероятно, станут опять обыскивать дворец: не лучше ли ему скрыться в моих деревянных комнатах, что подле Патриаршего двора? Туда мудрено добраться, не зная всех сеней, лестниц и переходов дворца. Постельница моя Клушина, на которую я совершенно полагаюсь, проводит туда дядюшку.

Наталья Кирилловна хотела благодарить царевну, хотела что-то сказать ей, но ничего не могла выговорить. Она крепко обняла ее, и обе зарыдали.

Марфа Алексеевна кликнула свою постельницу, бывшую в другой комнате, и пошла с нею к родителю и брату царицы.

Чрез несколько минут толпа стрельцов вбежала в спальню Натальи Кирилловны.

– Где брат твой? – закричал один из сотников. – Выдай сейчас брата, или худо будет.

– Ты забыл, злодей, что говоришь с царицей! – воскликнул Петр Алексеевич, устремив сверкающий от негодования взор на сотника.

– Брата нет здесь, – сказала Наталья Кирилловна.

– А вот увидим! – продолжал сотник. – Ребята! пойдем и ошарим все углы.

Стрельцы вышли из спальни и рассеялись по дворцу. После напрасных поисков они вышли на площадь и вызвали на Красное крыльцо нескольких бояр.

– Скажите царице, – закричал пятисотенный Чермной, – чтобы завтра непременно был нам выдан изменник Иван Нарышкин, а не то мы всех изрубим и зажжем дворец!

После этого мятежники из Кремля удалились. На другой день опять раздался в Кремле набат и звук барабанов. Вся площадь пред дворцом наполнилась стрельцами. С ужасными угрозами стали они требовать выдачи брата царицы.

Устрашенные бояре собрались в ее комнатах. На всех лицах изображались ужас и недоумение.

– Матушка! – сказала царевна София, войдя в комнату. – Все мы в крайней опасности! Мятежники требуют выдачи Ивана Кирилловича. В случае медленности грозят нас всех изрубить и зажечь дворец!

 

– Брата нет во дворце, – отвечала царица. – Пусть рубят нас мятежники, если забыли Бога и перестали уважать дом царский.

– Где же Иван Кириллович? Если б он знал про нашу опасность, то, верно бы, сам решился пожертвовать собою для общего спасения.

– Он и пожертвует, – сказал Нарышкин, неожиданно войдя в комнату.

– Братец! что ты делаешь! – воскликнула, побледнев, царица. Упав в кресла и закрыв лицо руками, она зарыдала.

Все присутствовавшие молчали. Удивленная София долго не могла ни слова выговорить. Великодушие Нарышкина победило на минуту ненависть, которую она давно к нему в глубине сердца таила. Наконец царевна сказала:

– Не печалься, любезный дядюшка! Все рано или поздно должны умереть. Счастлив тот, кто, подобно тебе, может пожертвовать жизнию для спасения других. Я бы охотно умерла за тебя; но смерть твоя, к несчастию, неизбежна. Покорись судьбе своей!

– Я не боюсь смерти. Желаю, чтоб и другие могли ее встретить так же спокойно, как я встречаю. Дай Бог, чтобы кровь моя успокоила мятежников и спасла отечество от бедствий.

В дворцовой церкви Спаса Нерукотворенного собралось множество стрельцов, согласившихся, по просьбе Нарышкина, чтобы он пред смертию исповедался и приобщился Святых Тайн. Нарышкин, царица Наталья Кирилловна и царевна София, в сопровождении всех бывших во дворце бояр, вошли в церковь. После исповеди началась обедня. Каждая оканчивавшаяся молитва напоминала царице, что час смерти любимого ее брата приближается.

Хор запел «Отче наш». «Уже в последний раз на земле, – думал Нарышкин, – слышу я эту молитву, которую нам Спаситель заповедал». Он стал на колена. «Да будет воля Твоя!» – повторил он вполголоса. Когда раздались слова «И остави нам долги наша, яко же и мы оставляем должником нашим!», Нарышкин от искреннего сердца простил Софию и начал за нее молиться.

Наконец отворились царские врата. Раздался голос священнослужителя: «Со страхом Божиим и верою приступите!» – и Нарышкин, забыв все земное, подошел к чаше спасения.

– Теперь уж недолго осталось жить изменнику! – шепнул один из бывших в церкви стрельцов своему товарищу.

– Певчие, кажется, нарочно пели протяжно, чтобы обедня не так скоро кончилась, – сказал другой стрелец. – Ну, вот уж он приобщился. Опять запели! Будет ли конец этой обедне?

Служба кончилась. Боярин князь Яков Никитич Одоевский вошел торопливо в церковь.

– Государыня! – сказал он, подойдя к царице. – Стрельцы, стоящие на площади, сердятся, что заставляют их ждать так долго, и грозят всех изрубить. Нельзя ли, Иван Кириллович, выйти к ним скорее? – продолжал он, обратясь к Нарышкину.

Царица, терзаемая неизобразимою горестию, вовсе не слыхала слов Одоевского. Проливая слезы, она смотрела на брата. Он подошел к ней.

– Прости! – сказал он прерывающимся голосом. – Не терзайся! Забудь мою погибель и помни мою невинность!

Почти без чувств упала царица в объятия брата. Бояре плакали. Стрельцы изъявляли нетерпение.

София, смущенная раздирающим сердце зрелищем, отворотилась, подошла к иконостасу и, взяв с налоя образ Богоматери, подала царице.

– Вручи эту икону несчастному страдальцу: при виде ее, может быть, сердца стрельцов смягчатся, и они простят осужденного ими на смерть. – Царевна произнесла эти слова громко, чтобы стрельцы, бывшие в церкви, могли их расслышать.

Царица подала икону брату. Он с благоговением взял ее и спокойно пошел к дверям золотой решетки, сопровождаемый с одной стороны рыдающею сестрою, а с другой – царевною Софиею.

Едва отворились двери решетки, раздался неистовый крик:

– Хватай, тащи его!

Окружавшие дворец стрельцы, увидев Нарышкина, влекомого толпою товарищей их на площадь, наполнили воздух радостными восклицаниями. Теснясь вокруг своей жертвы и осыпая страдальца ругательствами, злодеи провели его чрез весь Кремль к Константиновскому застенку. Там, за деревянным, запачканным столом, на котором лежало несколько бумажных свитков и стояла деревянная кружка с чернилами, сидел под открытым небом крестный сын боярина Милославского, площадной подьячий Лысков.

– Добро пожаловать! – воскликнул он, увидев Нарышкина. – Так-то все на свете превратно! Сестрица твоя хотела было меня согнать со света; а теперь я буду допрашивать ее брата. Эй! десятник! Подведи-ка боярина поближе к столу. Тише, тише, господа честные! Вы этак стол уроните. Что Нарышкин-то за невидальщина!

– Начинай же допрос! – сказал стоявший подле Лыскова сотник.

– Не в свое дело не суйся, господин сотник! Ты приказного порядка не смыслишь. Лучше поди-ка посмотри: готово ли все для пытки?

– Все готово! Уж не заботься!

– Ну, Иван Кириллович, примемся за дело! – продолжал Лысков, развертывая один из лежавших на столе свитков.

– К чему меня допрашивать? – сказал Нарышкин. – Я не сделал никакого преступления! Не теряйте времени и скорее убейте меня. За кровь мою дадите ответ Богу. Молю Его, чтобы Он простил всех врагов моих, которые довели меня до погибели!

– Все это хорошо! А допрос-то надобно кончить своим чередом. Тебя никто убивать не хочет. Оправдаешься – ступай на все четыре стороны; не оправдаешься – по закону казнят тебя. Плакаться не на кого. Закон для всех писан.

– Для всех! Вишь что выдумал! – шепнул один из стоявших за стулом Лыскова своему соседу. – По Уложению, надо было бы у самого нос отрезать; а нос-то у него целехонек. Ой, эти приказные твари! Как бы умел кто-нибудь из нашей братьи допрос и приговор написать, так я бы этому еретику теперь же обрубил нос-то, да и голову кстати. Вот-те и закон!

– Замышлял ли ты извести царевича Ивана Алексеевича? – спросил Лысков. – Говори же, Иван Кириллович!.. Эй, вы! в пытку его!

Видя, что жестокие мучения довели Нарышкина почти до бесчувственности, но не принудили его признаться в преступлении, выдуманном его врагами, Лысков велел снова подвести страдальца к столу.

– Упрям же ты, Иван Кириллович! Однако ж я не хочу тебя напрасно мучить; запишу, что ты признался. Можно ведь и молча признаться. Согласен ли ты на это?

Нарышкин не отвечал ни слова.

– Молчишь – и, стало быть, соглашаешься. Дело доброе. Запишем!.. Надевал ли ты на себя царскую порфиру?.. Также молчишь? И это запишем.

Предложив еще около десяти вопросов и не получив ни на один ответа, Лысков записал, что Нарышкин во всем признался. Развернув потом другой свиток, Сидор Терентьевич громко прочитал следующее:

– Уложения главы второй, в статье второй сказано, что буде кто захочет Московским Государством завладетъ и Государем быть и про тое его измену сыщется до пряма, и такова изменника потому же казнити смертию. И так, по силе оной статьи, – сказал Лысков с расстановкой, записывая произносимые им слова, – боярина Ивана Нарышкина, признавшегося в измене, казнити смертию. Ну, господа честные, подписывайте приговор – и дело в шляпе. Господин сотник, не угодно ли руку приложить? Вот перо. Еще кому угодно?

– Подпишись за всех разом! – сказал десятник.

– Пожалуй! Надобно будет написать: за неумением грамоте.

– Пиши, как знаешь; это твое дело! – закричало несколько голосов.

Положив перо на стол и свернув свиток, Лысков подал его валено сотнику.

– Вот и приговор! Теперь можно его исполнить!

– Ладно! это уж наше дело! – сказал сотник, разорвав на клочки поданную ему бумагу.

– Что ты, что ты, отец мой! В уме ли ты? Да знаешь ли, что велено делать с тем, кто изорвет приговор?

– Не знаю, да и знать не хочу! Эй, ребята! ведите-ка боярина на Красную площадь. Ба, ба, ба! это еще кого сюда тащат? Что за нищий?

– Не нищий, – сказал пришедший с отрядом десятник, – а еретик и чернокнижник Гадин. Вишь, какое лохмотье на себя надел. Мы насилу его узнали!

– А! милости просим! – воскликнул сотник. – Не принес ли он такого же яблочка, каким уморил царя Федора Алексеевича?

– Надобно его допросить, – сказал Лысков.

– Вот еще! С этим молодцом мы и без допроса управимся! – сказал приведший фон Гадена десятник. – Проходил я мимо Поганого пруда[68] и спросил прохожего: не знаешь ли, где живет лекарь? Он указал мне дом. Я на крыльцо. Попался навстречу какой-то парень на лестнице: сын, что ли, лекаря, аль слуга – лукавый его знает! Кто живет здесь? – спросил я. Он было не хотел отвечать и задрожал, как осиновый лист. Я его припугнул. Батюшки дома нет, молвил он. – А куда ушел? – Не знаю! – Не знаешь! Ах ты, мошенник! Хватай его, ребята! – Он начал кричать; так горло и дерет! Мы и прикололи его. Выбежал на лестницу мужик с метлой. Эй ты, метла! Кто живет здесь? – закричал я. Лекарь Гудменшев[69], батюшка! Я вынул из-за кушака список изменникам. Смотрю: написано лекарь Степан Гаден. Глаголь[70] есть и добро есть: я и смекнул, что Гуд или Гад все едино и что в доме живет нехристь. Врешь ты, дубина! – крикнул я на мужика. Не Гудменшев, а Гадин. Своего господина назвать не умеет! Как угодно твоей милости, молвил он. Вбежали мы в горницы. Вместо образа висит на стене смерть. Признаться, мороз меня подрал по коже. Верно, смекнул я, чернокнижник извел какого-нибудь православного, содрал кожу и кости его на стену повесил. Так сердце у меня и закипело! Начали шарить, обыскивать. Глядь: под кроватью спрятался чернокнижник. Как раз схватили его, на Красную площадь, да и на пики! Потом пошли мы в Немецкую слободу и там поймали этого зверя. Мы было и его на площадь! Так нет: взвыл голосом, да суда просит. Мы и привели его сюда.

– Нечего тут судить да рядить. Чернокнижников, что собак, без суда бей! – закричал сотник. – Тащите его на Красную площадь.

Приведя Нарышкина и Гадена на место казни, изверги подняли их на копья и, сбросив на землю, изрубили.

В это самое время прибежал престарелый родитель Нарышкина, Кирилл Полиевктович, оставленный тихонько сыном в покоях царевны Марфы Алексеевны во время сна, в который старец невольно погрузился после двух суток, проведенных в беспрерывной тревоге. Увидев голову сына, поднятую на пике, он поднял руки к небу и в изнеможении упал на землю.

– А! и этот старый медведь вылез из берлоги! – сказал Лысков, бывший в числе зрителей казни. – Поднимите его! – закричал он стрельцам.

– Не хватить ли его лучше по затылку вот этим? – спросил стрелец, поднимая секиру. – Что старика долго мучить!

64Табак запрещено было курить даже и иностранцам. Полковник фон Деллен, по обвинению патриарха Никона, был наказан кнутом за употребление табака. (Примеч. автора.)
65Английское восклицание, соответствующее французскому «morbleu!».
66Царевна Марфа Алексеевна – имеется в виду Марфа Матвеевна, вторая супруга царя Федора Алексеевича.
67Голицын Борис Алексеевич (1654–1714) – князь. Служил при дворе царей Алексея Михайловича и Федора Алексеевича. Один из руководителей партии Нарышкиных, наставник Петра I. Сыграл важную роль в отстранении правительницы Софьи.
68Впоследствии пруд сей назван был Чистым. (Примеч. автора.)
69Гудменш, приехавший в Россию при царе Алексее Михайловиче из Голландии. О нем пишет Scheltema. Рихтер неправильно называет его: Гутменш. (Примеч. автора.)
70Глаголь – церковнославянское название буквы «г».
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru