Посвящается А.В.Вергежскому1
Яйла 2 “курила” и сверкала под блеском южного солнца своими белоснежными гребнями, расщелинами и склонами.
Срывая и крутя алмазную пыль, порывы горного ветра налетали с бешеной силой все чаще и чаще и так пронизывали своим ледяным дыханием, что напоминали близость не Черного моря, а Ледовитого океана.
Ветер дул и с гор, и с моря, и, казалось, с самого неба, подернутого бирюзой, по которому величаво и словно бы лениво поднималось ослепительное солнце, появившись из-за гор.
Над ними неслись нежно-белые перистые облачка, а на противоположном горизонте, над морем, надвигались черные, тяжелые и нависшие тучи и точно грозили приближением шторма.
И, чуя его, бакланы и чайки тревожно, короткими концами, носились низко над волнами, как будто скользя по ним.
И белые как снег чайки словно бы предостерегали друг друга своим грустным криком, похожим на плач обиженного ребенка.
В маленькой открытой гавани Ялты, у набережной, трепыхались, прыгая на своих якорьках, зимовавшие каботажные суденышки.
Этот десяток маленьких бригантинок и шкунок допотопной конструкции не внушал большого доверия. По-видимому, не особенно доверяют им и господа шкипера – из отставных боцманов военного флота или “из греков” – и не плавают на своих “каботажках” в зимнюю пору, когда Черное море задает “форменные трепки”, от которых не спасет моряков даже заступничество св. Николая Мирликийского 3. Да и тихое, оно на долгое время заволакивается таким густым туманом, что здешние шкипера, умеющие плавать только “на глаз”, вблизи знакомых берегов, и не имеющие понятия о прокладке курса по карте и о компасе, знают, что легко вместо Феодосии попасть в Одессу, а то и в Константинополь.
Ошвартовавшийся у мола, раскачивался пассажирско-грузовой “Баклан”, только что пришедший из Севастополя. Выпущенные пары прогудели о приходе. Ветер подхватывал черные клубы дыма из горластой трубы. Несколько палубных пассажиров в порты Кавказа вышли на берег, чтобы купить кое-чего и попробовать твердой земли после сильной качки на пароходе… А что еще будет впереди?..
Крепчало.
Волны взбухали и “разгуливались”. Сталкиваясь между собою, гребни пенились с сердитым воем, и ветер подвывал волнам, срывая верхушки “зайчиков” и разнося брызги.
Море вблизи седело и становилось сердитей.
А вдали, совсем вдали, оно казалось холмистым, темным, таинственно-грозным и жутким.
Прибой гудел.
Особенно был высок подъем столба воды у волнореза мола.
Эта, суженная вверху, прибойная волна взлетала с бешеной стремительностью на высоту тридцати футов, почти вертикально… Еще мгновение – и, рокочущая и обессиленная, она низвергалась, сливаясь с широкими волнами. Через несколько секунд взлетала следующая могучая и бушующая волна.
Кучка людей уже пришла на мол.
Грузчики подавали тюки и ящики к лебедке, поворачивающейся с парохода к пристани. Несколько зрителей из “серой” публики напряженно и испуганно взглядывали то на море, то на пароход, словно бы изумляясь и сожалея людей, которые пойдут на “Баклане”, казавшемся скорлупой перед взволнованным, вздувшимся морем.
Были и “господа”.
В отдалении от стенки, чтобы не получить ледяной ванны, они любовались высоким и грозным прибоем, и бессмысленная его сила невольно наводила почтительный страх.
Какой-то художник с подстриженной бородкой, худощавый, молодившийся старик, быстро, размашисто и самоуверенно писал масляными красками эскизы прибойной волны. Но неуловимо характерный, трепетавший жизнью, грозный, красивый и, казалось, каждое мгновение менявший и цвет, и мощь, и прозрачность воды, прибой едва ли был почувствован художником.
В выражении его изжитого и скептического лица виден был ум, но “бога” в нем не было.
И он, ловя натуру, в то же время взглядывал на молодую, красивую и изящно одетую девушку, стоявшую от него в двух шагах с пожилой дамой. Обе восхищались и ужасались прибоем, не обращая ни малейшего внимания на художника.
Зато дамы невольно заглядывались на пригожего, белокурого студента с худощавым и одухотворенным лицом и необыкновенно мягкими и “чистыми” голубыми глазами. Возбужденный и зарумянившийся на стуже, он озабоченно расставлял фотографический аппарат, чтоб снять в разных видах прибой, произведший сильное впечатление.
Один из “серых” зрителей, обращавших исключительное внимание на сравнительно небольшой, низко нагруженный пароход, молодой человек с болезненным и напряженно-встревоженным лицом, лихорадочными и угрюмо-насмешливыми глазами, с жидкой черной бородкой и маленькими усиками над тонкой бескровной губой, – по-видимому, находился в отчаянно скверном положении.
По крайней мере костюм его далеко не соответствовал собачьему холоду в Ялте, побаловавшей еще вчера чудной, теплой погодой.
Летнее “легкомысленное” пальтецо, тонкое и протертое на локтях, настолько выцвело, что определить его цвет было трудно. Дырявые и стоптанные ботинки обнажали голые грязные пальцы. Легонькая фуражка, когда-то модная, очевидно, попавшая с большой головы, была с вентиляцией… Одним словом, вся одежда несомненно плохо защищала молодого человека, пронизываемого ледяным норд-остом.
Только шерстяной шарф, в который он прятал нос, представлял собою лучшую и основательную часть костюма и, казалось, именно он и придавал некоторый апломб всей этой худенькой, бессильной и вздрагивающей фигурке. И молодой человек носил свое рванье с таким же достоинством, с каким сытые люди носят свое хорошо сшитое платье.
Молодой “зритель” пытливо смотрел на пароход и не без зависти думал о солидно одетых матросах, работавших на лебедке, и о теплом помещении на кубрике. Да и у машины было тепло…
И, несмотря на грохочущий в конце мола прибой, на гул вздымающегося моря и на вой ветра, молодой человек, словно бы озаренный вдруг решением, обратился к одному из грузчиков. Он показался молодому человеку умнее и симпатичнее других, этот пожилой здоровый брюнет, обросший сильно заседевшими бородой и усами. Он только что спустил с широкой сутулой спины изрядный ящик и, остановившись в нескольких шагах от парохода, ловко закурил на ветре папироску.
– Пойдет в “рейц”, господин рабочий?
И, приложив к козырьку засиневшие пальцы, молодой человек махнул головой на пароход.
– Пойдет! – обрывисто и далеко не любезно ответил грузчик.
– В такого-то дьявола-шторм?
– Капитан знает, коли идет! – строго и авторитетно промолвил грузчик и отвернулся.
– Разве по воле пойдет в бурю?
– Отстоялся бы здесь, если б хотел.
– Может, и очень бы хотел, да службы решиться не смеет…
– А ты знаешь, что ли? – резко спросил грузчик.
– То-то знаю… Небось, ваши шишки, главные, значит, начальники в страхе капитанов держат… Лестно, мол… Я, такой-сякой, захочу – прогнал с места, захочу – оставил… Им ведь, вашим начальствам “обормотам”, сиди на сухом пути да жри хороший харч с мадерой вином, а вот ихние подначальные капитаны, по опаске и глупости, хоть сам потопай да матросов топи!.. Они и виноватые останутся… А управляющие, мол, не при чем… Очень просто… И ежели в тебе есть понятие, то обмозгуешь, что везде одна и та же идет линия… Все, что по своему месту или по капиталу над людьми куражатся, – одно слово, озверелые свиньи и сволочь! – прибавил с злой насмешкой молодой босяк.
И эта неожиданно дерзкая речь, не совсем понятная грузчику, который никогда и не думал о людской неправде, хотя, быть может, и чувствовал ее своими боками, и оборванный вид этого босяка, видимо, дошедшего до точки, – вызвали в грузчике неодобрительные чувства к оратору.
И он, основательный и домовитый семейный человек, тепло одетый и хорошо напившийся чаю с хлебом в своем маленьком домишке в слободке, купленном на деньги жены, неизвестно как добытые ею, – строго взглянул на бездомного босяка и ничего не проговорил.
Однако, заинтересованный этим оборванцем с такой дерзкой “фанаберией”, не уходил.
А молодой оборванец неожиданно сказал:
– А если капитана этого парохода спросить… не возьмет ли он матросом?
– Это кого взять матросом? – удивленно спросил грузчик.
– Меня.
– Тебя!?. Такого… господина?
И грузчик рассмеялся.
Но оборванец, казалось, не обратил внимания на презрение в смехе этого сильного и здорового человека к слабосильному, нищему и самоуверенному проходимцу. И он спокойно ответил:
– То-то такого господина… Сию минуту нанялся бы. Бури не боюсь…
– Ты хоть и отчаянный господин, но капитану не требуются матросы. Да тебя, все равно, не возьмут… Тоже лодырь, объявился матрос!..
– Правильно рассудил, сытый грузчик!.. А ежели, например, наняться грузчиком на пристани, а то носильщиком?..
– Проваливай лучше… Замерзнешь в своем легком кустюме!
– А я полагал, по тому самому ты и порекомендуешь меня на должность!.. – с резкой и угрюмой иронией проговорил молодой человек.
– Другой должности ищи… А пока что… оденься.
И с этими словами грузчик торопливо отошел, испытывая какую-то неловкость, вроде виновности, перед этим вздрагивающим босяком с чахоточным лицом.
– Сволочи! – негодующе бросил искатель занятий, два месяца тому назад приехавший из Керчи, где был, по болезни, рассчитан с табачной фабрики и со штрафом за дерзкие слова управляющему.
Замерзнувший от ледяного ветра, молодой человек почти побежал с мола и направился в “матросскую слободку”, где жил у старой квартирной хозяйки, ялтинской мещанки, которой платил три рубля в месяц за крошечную конуру, без отопления, разумеется.
Ни у кого из встречных, шедших к молу – посмотреть на прибой и на пароход, собирающийся уходить в бурю, – он не решился попросить гривенника, чтобы купить десяток папирос и выпить в кофейне стакан горячего чая.
Уже два месяца он напрасно искал работы и продал все, что было возможно, чтобы не умереть с голода.
Вчерашний день он не ел.