Глухая осень. Дождь зарядил с ночи и мелкой дробью барабанит по крышам и окнам. Пасмурное, мокрое, петербургское утро, такое, когда, ворча и хмурясь, с неохотой расстаешься с теплою постелью, гонимый нуждою на мокрую улицу.
Сумрачно показалось утро на улице, но еще сумрачней заглянуло оно в узкий переулок на Петербургской стороне и пробралось через мокрый серый забор в небольшую комнату надворного строения. Серым полусветом осветило оно бедную обстановку в комнате: стол, прислонившийся к стене, о трех ножках, этажерку с книгами и маленький клеенчатый диванчик… На нем, свернувшись клубком, лежал молодой человек, покрытый шинелью.
Из себя молодой человек худощав, чуть-чуть бледен. Глаза неглупые, серые с блеском; волосы темные, кудреватые, откинулись назад, оставляя открытым большой широкий лоб. Общее впечатление: энергичное, хорошее лицо с добродушной, несколько лукавой улыбкой, показывающей в характере долю юмора.
Ворошилов только что проснулся. Он протер глаза, приподнялся и взглянул в окно. Увидав дождь, Ворошилов слегка поморщился и, взяв с полу сапоги, внимательно их осмотрел. Подметки на сапогах были истерты, и огромные дыры на каждом сапоге зияли темными пропастями.
– Эка, как скоро носятся! – проговорил Ворошилов и стал одеваться.
Скоро Ворошилов был готов. Исправив свое старенькое, много поношенное платье, молодой человек подошел к этажерке и не без аппетита принялся за ломоть ситника.
“Чай, Агафья опять самовар предложит!” – подумал он.
И только что пробежала эта мысль, как в комнату вошла кухарка Агафья и сказала:
– Давать, что ли, самовар?
– Нет, Агафья, не давать. Что-то не хочется сегодня чаю.
Однако Агафья заподозрила искренность отказа. Она находила несколько странным не желать по утрам (особенно по таким сырым, холодным утрам!) горячего чаю или кофе, а жилец (вспомнила Агафья) вот уже дней с десять как на вопросы агафьины: “давать ли самовар?” – отвечал: “не хочется”.
Агафья нерешительно мялась на пороге. Ее рябое, покрытое оспенными ямками, рыжеватое, доброе лицо выражало некоторую внутреннюю борьбу. Заскорузлые ее пальцы вовсе без пути шмыгали по стене, а глаза – тусклые, старые такие глаза! – не в меру часто моргали.
– Вы бы, Николай Николаич, – наконец сказала кухарка, – выпили бы чайку, право. У меня чай и сахар есть, коли не побрезгуете. Лишние! – добавила старуха.
– Спасибо, Агафья. Не хочется.
– Ведь этак и заболеть недолго. Встамши, надо горячее. Без горячего – нельзя.
– Можно! – улыбнулся Ворошилов. – Вот на урок пойду – там выпью.
– Ну, как знаешь! – с сердцем воркнула Агафья и вышла вон.
На кухне Агафья стала чистить сапоги другим жильцам и вспомнила про то, что у Ворошилова сапоги худы.
“Эка сиротливый!..” – подумала кухарка.
Молодой человек внушал Агафье большое участие, и она словно бы мать заботилась о Ворошилове. То без просьбы с его стороны латочку к его жилетке прикинет, то украдкой рубашку ему выстирает, то – случалось – побольше дровец в его комнату принесет, несмотря на хозяйкину воркотню. Агафья сама была одинокая старуха – родные были далеко, в Пермской губернии – и искренно жалела одинокого Ворошилова.
– И не дает бог ему счастья!.. Все доброта! – не без злобы к этому качеству, проговорила Агафья и остановилась чистить сапоги.
С минуту она раздумывала. Потом подошла к своей кровати, оглядываясь, достала из-под нее маленький красный сундучишко и, сняв с образка ключ, отперла сундук. В агафьином сундуке было много всякой дряни, которую тем не менее Агафья очень берегла и не без гордости звала своим имением. Имение это было разнообразно; в сундуке была всякая всячина: старый подсвечник из томпаковой меди [1] несколько тряпья, дырявая тальма [2], несколько изорванных детских сорочек, бронзовая цепочка, купленная несколько лет тому назад для некоего городового, обещавшего на ней жениться, две-три пустых помадных банки, словом, немало всякого хлама, собранного Агафьей во время мыканья “по людям”. Раскопав этот хлам, Агафья добралась до заветного уголка и вытащила оттуда старое порыжелое портмоне. В нем было на десять рублей бумажками и рубля на три мелочи. Агафья, крадучись, пересчитала деньги, прикопленные несколькими годами подневольного житья, и тут же ей вспомнилось: