© Асанов Л. Н., наследники, составление, вступительная статья, 1989
© Стуковнин В. В., иллюстрации, 2011
© Оформление серии. ОАО «Издательство «Детская литература», 2011
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
Прошло уже более ста лет с тех пор, как появились в печати первые морские рассказы Константина Михайловича Станюковича. Всё новые и новые поколения ребят читали их и представляли себе плеск океанских волн, свист ветра в снастях, заливистые боцманские дудки, хлопанье громадных парусов над головой, мечтали о дальних морских дорогах.
Многие замечательные моряки впервые почувствовали тягу к морю, читая книги этого писателя. Да и тот, кто, повзрослев, стал человеком совсем сухопутным, сохранил с детских лет в памяти образы его рассказов: простодушных самоотверженных матросов, суровых боцманов, бывалых офицеров – то искренних и дружелюбных, то высокомерных и жестоких…
А между тем история появления первых морских рассказов Станюковича не менее удивительна, чем многих других его сюжетов.
Читая описания теплых морей, далеких гаваней, где мимо бортов русских судов проплывают кайманы, блестя в темноте рубиново-красными глазами, где днем лучи палящего солнца в считаные минуты высушивают свежевымытую палубу, где вздымают безжалостные ураганы океанские волны, – читая эти страницы, легко представить себе, что где-то там, на дальних широтах и меридианах, и писал Станюкович по горячим следам событий свои рассказы – так наглядно, так явственно запечатлен в них матросский уклад жизни, быт парусного корабля. Легко представить себе эту рукопись, разложенную на столике в офицерской каюте, куда через приотворенный иллюминатор доносится с берегов чужой земли манящий аромат неведомых цветов… Но нет, на самом деле все было не так. И чтобы представить себе обстановку, в которой создавались первые из морских рассказов, нам надо перенестись за многие тысячи верст от океанских берегов, в Азию, где на крутых берегах широкой реки высится старинный русский город Томск.
По пыльным улицам его, мимо приземистых домов, срубленных из вековой сибирской лиственницы, проходил невысокий, изящно сложенный человек с вьющимися каштановыми волосами. Он то спешил в редакцию местной «Сибирской газеты», то на почту – получить вести из столицы, то в полицейскую управу – отмечаться, поскольку жил он здесь на положении ссыльного.
Как же занесла его судьба в этот далекий город?
Константин Михайлович Станюкович родился в 1843 году в городе Севастополе. Город этот расположен в Крыму, на берегу глубокой бухты, удобной для стоянки кораблей, и в те годы он был главной базой русского Черноморского флота. Отец Константина Станюковича был известным моряком, в годы детства будущего писателя он занимал посты командира Севастопольского порта и военного губернатора Севастополя. Характер отца и весь домашний уклад были через много лет описаны в рассказе «Побег», включенном в этот сборник.
Косте шел одиннадцатый год, когда началась Крымская война. Англия, Франция и их союзники напали на Россию, высадили войска в Крыму. Началась героическая оборона Севастополя, длившаяся почти год. Мальчик стал не только свидетелем грозных военных событий, но и участником их: он готовил перевязочные материалы для раненых и сам доставлял их на позиции. За участие в войне он был награжден двумя медалями.
Вскоре после окончания войны Костю отдали в Пажеский корпус, а в конце 1857 года он был переведен в Морской кадетский корпус, готовивший будущих офицеров флота. Казалось бы, судьба моряка была предопределена для юного Станюковича. Но дело в том, что Станюкович был человеком идеи. Еще в детстве он ощутил, что порядочный человек не может спокойно существовать, когда рядом люди живут в страданиях и муке. И у каждого есть свое лицо, свое имя, своя суть. Он с юных лет запомнил жестокость, царившую во флоте и армии, узнал о суровых наказаниях, которым за малейшие провинности подвергались матросы. Сегодняшний стойкий воин, храбрый защитник Отечества завтра должен был безропотно сносить измывательства какого-нибудь негодяя в мундире!.. Мальчик жил с душевной раной и мечтал о том, что сделает что-нибудь доброе, что-нибудь полезное для людей. И что же – он попадает в училище, где царят грубые казарменные порядки, где, кажется, все делается для того, чтобы вытравить из душ воспитанников светлое начало, превратить их в жестоких, бесчувственных военных чиновников, исполнителей чужих приказов. Все это было невыносимо для Станюковича. Особенно тяжелое впечатление произвело на него учебное плавание на корабле «Орел» по Балтике. Белопарусный красавец корабль оказался, при ближайшем рассмотрении, чуть ли не тюрьмой для сотен матросов: там царили жестокие крепостнические нравы и дня не проходило без грубой брани, кулачных расправ, жестоких наказаний.
Станюкович задумал дерзкий шаг: он решил, сломав семейную традицию, не идти на флот, как этого требовал от него отец, а поступить в университет. Когда отец узнал об этом замысле, он был вне себя от гнева. Воспользовавшись своими связями, он устроил так, что сын его, не закончив курса, был назначен в кругосветное плавание на корвете «Калевала» и в октябре 1860 года отправился в море. Пол мира обогнул корвет под русским флагом и через девять месяцев прибыл во Владивосток. Это путешествие впоследствии было описано Станюковичем в знаменитой книге «Вокруг света на „Коршуне“» – возможно, лучшем из всех его произведений.
Во Владивостоке Станюкович по болезни был списан с корабля и отправлен в лазарет. Выздоровев, он затем продолжал службу на нескольких военных кораблях, должность «отправлял по своему званию», как говорилось в тогдашних документах. Юный офицер заслужил расположение начальника русской эскадры Тихого океана, который в 1863 году отправил Станюковича со срочными бумагами сухим путем в Петербург. Так закончилось трехлетнее плавание будущего писателя.
За эти годы совсем еще молодой человек посетил разные страны, повидал самый разный уклад жизни, мир и войну, перенес бури и штили, близко общался с простыми матросами. Большое значение для будущей писательской работы имело то, что Станюковичу пришлось служить на разных судах. Он видел, как отличаются порядки, вся корабельная жизнь, в зависимости от того, кто стоит на капитанском мостике – просвещенный, гуманный человек или грубый, жестокий невежда.
Станюкович пишет первые свои произведения – статьи и путевые очерки, которые печатаются на страницах «Морского сборника».
Вернувшись в Петербург, он хочет выйти в отставку и всецело заняться литературной работой. Решение это вызвало взрыв отцовского гнева. Отец видел в Константине продолжателя традиций «морского рода» Станюковичей. Но теперь грозному адмиралу противостоял уже не юноша, а многое повидавший человек со сложившимися убеждениями. Семейный конфликт завершился победой сына: он ушел со службы и с этого момента должен был сам зарабатывать себе на жизнь.
Чтобы поближе узнать крестьянскую Россию, Станюкович становится сельским учителем во Владимирской губернии. Жизненные впечатления этой поры через много лет были описаны в «Воспоминаниях сельского учителя шестидесятых годов». Молодой человек был буквально потрясен нищетой, бесправием, забитостью мужиков, которые после отмены крепостного права попадали в кабалу к деревенским богатеям, в унизительную зависимость от чиновников.
Чем он мог помочь этим людям? Станюкович становится журналистом. В своих очерках и фельетонах он стремится рассказать о тяжелой доле простого народа, разоблачить его притеснителей. Он меняет много мест службы, переезжает из города в город. Широкое знание жизни, накопившийся опыт подталкивают его к художественному творчеству. На страницах одного из самых передовых журналов того времени «Дело» он печатает свою первую пьесу «На то и щука в море, чтобы карась не дремал» и первый роман «Без исхода». Так начинается деятельность Станюковича-писателя.
Станюковичем написано очень много. Это целые циклы статей и фельетонов, откликающихся на все крупные события общественной жизни. Это многочисленные повести и романы, в которых действуют представители самых разных слоев России: столичные чиновники и простые мужики, ученые и великосветские проходимцы, помещики и студенты, купцы и адвокаты… Во многих произведениях писатель старался создать образ положительного героя, человека передовых взглядов, который ищет пути разоблачения всякого жульничества, активной помощи страждущему народу.
Все шире становилась известность писателя, но в это же время к нему все пристальнее начинает присматриваться полиция. Полицейским ищейкам удалось установить, что Станюкович, как один из руководителей журнала «Дело», поддерживал связи с русскими революционерами, жившими за границей, печатал их произведения под псевдонимами, помогал им деньгами. В это время судьба нанесла Станюковичу тяжелый удар: опасно заболела его любимая дочь. Писатель с семьей выехал за границу в надежде, что европейские врачи спасут девочку. Но увы, все было тщетно: она умерла. И в тот момент, когда убитый горем отец возвращался в Россию, его при переезде границы арестовали жандармы, доставили в Петербург и без суда заточили в Петропавловскую крепость. Жена Станюковича долгое время не знала о его судьбе: никто не мог объяснить ей, куда так внезапно и бесследно исчез ее муж.
Много месяцев длилось заточение. За это время произошла финансовая катастрофа: Станюкович лишился всего своего достояния, журнал «Дело» перешел в чужие руки. Наконец судьба заключенного была решена: он был сослан на три года в Сибирь, в Томск. Семья писателя, жена и дети, последовала за ним…
По сибирской реке вниз по течению плыл маломощный колесный пароходик. На нем среди пассажиров был и Станюкович с семьей: как лицу «благородного сословия» ему и здесь полагались некоторые поблажки. А на канате пароходик тянул огромную баржу, трюм которой был битком набит ссыльными и каторжными из простонародья. Грязь, теснота, крепкие решетки, преграждавшие выход на палубу… И вот внезапно пароходик наскакивает на мель. Баржа, влекомая течением реки, медленно надвигается на его корму. Еще минута – и произойдет непоправимое: суда столкнутся. И если у пассажиров пароходика есть еще какие-то шансы на спасение, то плывущие на барже обречены на смерть: им не выбраться из зарешеченного чрева баржи.
И в этот миг всеобщего оцепенения раздался громкий голос Станюковича.
– Руби канат! – крикнул он кормовому матросу, крикнул так, что тот, не задумываясь, рубанул топором по буксирному канату.
Теперь баржа была свободна. Струи течения подхватили ее, и она неспешно миновала застрявший пароходик. Все вздохнули с облегчением…
Итак, Станюкович оказался в Томске. Он завязывает знакомства с политическими ссыльными, которых немало было в этом провинциальном городке, ищет способы как-то содержать свою семью: устраивается на службу, сотрудничает в местной газете… И вот в это самое время ему приходит в голову счастливая мысль: обратиться к воспоминаниям более чем двадцатилетней давности, к поре своей молодости, к событиям своей флотской службы. Так были созданы первые морские рассказы.
Они сразу же завоевали успех. Их перепечатывали журналы, они выходили отдельными сборниками, автор стал получать благодарственные письма, в том числе от бывалых моряков.
К 1888 году, когда закончился срок ссылки и Станюкович с семьей вернулся в столицу, его репутация как морского писателя уже утвердилась. С этого времени и до конца жизни (он умер в 1903 году) морская тема остается главной в его творчестве, в ней писатель нашел себя, с ней остался в истории литературы.
Пора, которую описывает в своих произведениях Станюкович, – это пора заката многовековой истории парусного флота.
Служба матроса была в те годы тяжела и опасна. Матросов набирали по рекрутскому набору из крепостных крестьян. Часто они прежде никогда и моря-то не видели. Трудно даже представить себе, что они испытывали, когда впервые по команде поднимались на высокую мачту, чтоб, разбежавшись по реям, на страшной высоте, при сильной качке, крепить громадные паруса. А способ обучения был один – кулачный. Брань, зуботычины, порки были обыденным явлением. Станюкович подчеркивает, что пишет о временах ушедших (телесные наказания были отменены на флоте одновременно с отменой крепостного права), недаром многие его рассказы носят подзаголовок «Из дальнего прошлого». И вот такой простой матрос, неграмотный, часто забитый, становится главным героем прозы Станюковича. Приглядываясь к нему, писатель открывает лучшие свойства его души: чувство собственного достоинства, привязанность к товарищам, отзывчивость на добро, самоотверженность и отвагу, терпение, мудрый, простодушный, ясный взгляд на жизнь. Матрос – труженик, привыкший к тяжелой работе, исполняющий ее с лихостью, несмотря на смертельный риск.
Конечно, как говорится, в семье не без урода, и среди матросов попадаются люди жадные, жестокие, барские холуи. Но как бы они ни изворачивались, а все-таки команда видит их насквозь и никогда не наградит своим расположением. Спаянные тяжелым трудом, тесной совместной жизнью, общими опасностями, матросы хорошо знают, чего кто стоит. Жмоту, негодяю не место в их трудовой семье.
Точно и проницательно судят матросы о своем начальстве. Жесткая, жестокая даже, корабельная дисциплина не дает им высказать впрямую своего отношения к офицерам. Но моральная оценка дана каждому. И как же человечна, как же доброжелательна, снисходительна эта оценка! Кажется, не только доброго поступка, всего лишь доброго слова со стороны офицера достаточно, чтоб матросы пошли за ним в огонь и в воду! Разным людям судьба доверила командование матросской массой: есть среди них и достойные офицеры, пекущиеся о славе Российского флота, есть и отъявленные негодяи, карьеристы и жулики. Такая вопиющая несправедливость! Разве не отражает она несправедливость, царившую в те времена во всем русском обществе? К этой мысли исподволь подводит читателя Станюкович.
Можно поражаться силе памяти писателя. Через десятилетия пронес он с юных годов множество черт и черточек морской жизни, показал морскую службу во всем ее многообразии. Мы словно воочию видим и белопарусный корабль, и низковатый кубрик, и каюты с полами, обитыми клеенкой, и кают-компании, где ведут бесконечные беседы свободные от вахты офицеры…
Служба и быт, штормы и штили, труд и учение, авралы и отдых – все это отобразил Станюкович в своих произведениях. Но все же не морской колорит рассказов делает их столь привлекательными для читателя. Изображению могущественной и грозной стихии, перед которой, казалось бы, особенно заметно, насколько мал человек и слаб, противостоят величие души народной, мужество и доблесть моряков, их самоотверженное служение Родине.
Леонид Асанов
Жара тропического дня начинала спадать. Солнце медленно катилось к горизонту.
Подгоняемый нежным пассатом[1], клипер нес всю парусину и бесшумно скользил по Атлантическому океану, узлов по семи. Пусто кругом: ни паруса, ни дымка на горизонте! Куда ни взглянешь, все та же безбрежная водяная равнина, слегка волнующаяся и рокочущая каким-то таинственным гулом, окаймленная со всех сторон прозрачной синевой безоблачного купола. Воздух мягок и прозрачен; от океана несет здоровым морским запахом.
Пусто кругом.
Изредка разве блеснет под лучами солнца яркой чешуйкой, словно золотом, перепрыгивающая летучая рыбка; высоко в воздухе прореет белый альбатрос; торопливо пронесется над водой маленькая петрель[2], спешащая к далекому африканскому берегу; раздастся шум водяной струи, выпускаемой китом, – и опять ни одного живого существа вокруг. Океан да небо, небо да океан – оба спокойные, ласковые, улыбающиеся.
– Дозвольте, ваше благородие, песенникам песни петь? – спросил вахтенный унтер-офицер, подходя к офицеру, лениво шагающему по мостику.
Офицер утвердительно махнул головой, и через минуту стройные звуки деревенской песни, полной шири и грусти, разнеслись среди океана. Довольные, что после дневной истомы наступила прохлада, матросы толпятся на баке, слушая песенников, собравшихся у баковой пушки. Завзятые любители, особенно из старых матросов, обступив певцов тесным кружком, слушают сосредоточенно и серьезно, и на многих загорелых, обветрившихся лицах светится безмолвный восторг. Подавшийся вперед широкоплечий, сутулый старик Лаврентьич, «основательный» матрос из «баковщины», с жилистыми просмоленными руками, без пальца на одной руке, давно оторванного марса-фалом, и цепкими, слегка вывернутыми ногами, – отчаянный пьяница, которого с берега привозят всегда в бесчувствии и с разбитой физиономией (он любит лезть в драку с иностранными матросами за то, что они, по его мнению, «не пьют настояще, а только куражатся», разбавляя водой крепчайший ром, который он дует гольём), – этот самый Лаврентьич, слушая песни, словно замер в какой-то истоме, и его морщинистое лицо с красно-сизым, как слива, носом и щетинистыми усами – обыкновенно сердитое, точно Лаврентьич чем-то недоволен и сейчас выпустит фонтан ругани, – смотрит теперь необыкновенно кротко, смягченное выражением тихой задумчивости. Некоторые матросы тихонько подтягивают; другие, рассевшись по кучкам, вполголоса разговаривают, выражая по временам одобрение то улыбкой, то восклицанием.
И в самом деле, хорошо поют наши песенники! Голоса в хоре подобрались всё молодые, свежие и чистые и спелись отлично. Особенно приводил всех в восторг превосходный бархатный тенорок подголоска Шутикова. Этот голос выделялся среди хора своей красотой, забираясь в самую душу чарующей искренностью и теплотой выражения.
– За самое нутро хватает, подлец! – говорили про подголоска матросы.
Песня лилась за песнью, напоминая матросам, среди тепла и блеска тропиков, далекую родину с ее снегами и морозами, полями, лесами и черными избами, с ее близкими сердцу бездольем и убожеством…
– Вали плясовую, ребята!
Хор грянул веселую плясовую. Тенорок Шутикова так и заливался, так и звенел теперь удальством и весельем, вызывая невольную улыбку на лицах и заставляя даже солидных матросов поводить плечами и притопывать ногами.
Макарка, маленький бойкий молодой матросик, давно уже чувствовавший зуд в своем поджаром, словно в себя подобранном теле, не выдержал и пошел отхватывать трепака под звуки залихватской песни, к общему удовольствию зрителей.
Наконец пение и пляска кончились. Когда Шутиков, сухощавый стройный чернявый матрос, вышел из круга и пошел курить к кадке, его провожали одобрительными замечаниями.
– И хорошо же ты поёшь, ах хорошо, пес тебя ешь! – заметил растроганный Лаврентьич, покачивая головой и прибавляя в знак одобрения непечатное ругательство.
– Ему бы подучиться, да ежели, примерно, генерал-бас понять – так хучь в оперу! – с апломбом вставил молодой наш писарь из кантонистов, Пуговкин, щеголявший хорошим обращением и изысканными выражениями.
Лаврентьич, не терпевший и презиравший «чиновников»[3], как людей, по его мнению, совершенно бесполезных на судне, и считавший как бы долгом чести при всяком случае обры вать их, насупился, бросил сердитый взгляд на белокурого, полнотелого, смазливого писарька и сказал:
– Ты-то у нас опера! Брюхо отрастил от лодырства – и вышла опера!
Среди матросов раздалось хихиканье.
– Да вы понимаете ли, что такое обозначает опера? – заметил сконфуженный писарек. – Эх, необразованный народ! – тихо проговорил он и благоразумно поспешил скрыться.
– Ишь какая образованная мамзеля! – презрительно пустил ему вслед Лаврентьич и прибавил, по своему обыкновению, забористую ругань, но уже без ласкового выражения. – То-то я и говорю, – начал он, помолчав и обращаясь к Шутикову, – важно ты поёшь песни, Егорка!
– Уж что и толковать. Он у нас на все руки. Одно слово – молодца, Егорка!.. – заметил кто-то.
В ответ на одобрения Шутиков только улыбался, скаля белые ровные зубы из-под добродушных пухлых губ.
И эта довольная улыбка, ясная и светлая, как у детей, стоявшая в мягких чертах молодого, свежего лица, подернутого краской загара; и эти большие темные глаза, кроткие и ласковые, как у щенка; и аккуратная, подобранная сухощавая фигура, крепкая, мускулистая и гибкая, не лишенная, однако, крестьянской мешковатой складки, – все в нем притягивало и располагало к себе с первого же раза, как и чудный его голос. И Шутиков пользовался общей приязнью. Все любили его, и он всех, казалось, любил.
Это была одна из тех редких, счастливых, жизнерадостных натур, при виде которых невольно делается светлее и радостнее на душе. Такие люди какие-то прирожденные философы-оптимисты. Его веселый, сердечный смех часто раздавался на клипере. Бывало, он что-нибудь рассказывает и первый же заразительно, вкусно смеется. Глядя на него, и другие невольно смеялись, хотя бы в рассказе Шутикова иногда и не было ничего особенно смешного. Оттачивая какой-нибудь блочок, отскабливая краску на шлюпке или коротая ночную вахту, примостившись на марсе, за ветром, Шутиков обыкновенно тихо подпевал какую-нибудь песенку, а сам улыбался своей хорошей улыбкой, и всем было как-то весело и уютно с ним. Редко когда видели Шутикова сердитым или печальным. Веселое настроение не покидало его и тогда, когда другие готовы были упасть духом, и в такие минуты Шутиков был незаменим.
Помню я, как однажды мы штормовали. Ветер ревел жестокий, кругом бушевала буря, и клипер под штормовыми парусами бросало, как щепку, на океанском волнении, готовом, казалось, поглотить в своих седых гребнях утлое суденышко. Клипер вздрагивал и жалобно стонал всеми членами, сливая свои жалобы со свистом ветра, завывающего в надувшихся снастях. Даже старики матросы, видавшие всякие виды, угрюмо молчали, пытливо посматривая на мостик, где словно приросла к поручням высокая, закутанная в дождевик фигура капитана, зорко взглядывавшего на беснующуюся бурю.
А Шутиков в это время, придерживаясь одной рукой за снасти, чтоб не упасть, занимал небольшую кучку молодых матросов, с испуганными лицами прижавшихся к мачте, по-сторонними разговорами. Он так спокойно и просто «лясничал», рассказывая про какой-то забавный деревенский случай, и так добродушно смеялся, когда долетавшие брызги волн попадали ему в лицо, что это спокойное настроение невольно передавалось другим и ободряло молодых матросов, отгоняя всякую мысль об опасности.
– И где это ты, дьявол, насобачился так ловко горло драть? – снова заговорил Лаврентьич, подсасывая носогрейку с махоркой. – Пел у нас на «Костенкине» один матросик, надо правду сказать, что форменно, шельма, пел… да все не так забористо.
– Так, самоучкой, в пастухах когда жил. Бывало, стадо разбредется по лесу, а сам лежишь под березкой и песни играешь… Меня так в деревне и прозывали: певчий пастух! – прибавил Шутиков, улыбаясь.
И все почему-то улыбнулись в ответ, а Лаврентьич, кроме того, трепанул Шутикова по спине и, в виде особого расположения, выругался в самом нежном тоне, на который только был способен его испитой голос.
В эту минуту, расталкивая матросов, в круг торопливо вошел только что выскочивший из палубы плотный пожилой матрос Игнатов.
Бледный и растерянный, с непокрытой, коротко остриженной круглой головой, он сообщил прерывистым от злобы и волнения голосом, что у него украли золотой.
– Двадцать франоков! Двадцать франоков, братцы! – жалобно повторял он, подчеркивая цифру.
Это известие смутило всех. Такие дела бывали редкостью на клипере.
Старики нахмурились. Молодые матросы, недовольные, что Игнатов внезапно нарушил веселое настроение, более с испуганным любопытством, чем с сочувствием, слушали, как он, задыхаясь и отчаянно размахивая своими опрятными руками, спешил рассказать про все обстоятельства, сопровождавшие покражу: как он еще сегодня после обеда, когда команда отдыхала, ходил в свой сундучишко, и все было, слава богу, целехонько, все на своем месте, и как вот сейчас он пошел было за сапожным товаром – и… замок, братцы, сломан. Двадцати франоков нет.
– Это как же? Своего же брата обкрадывать? – закончил Игнатов, обводя толпу блуждающим взглядом.
Его гладкое, сытое, чисто выбритое, покрытое крупными веснушками лицо с небольшими круглыми глазами и острым, словно у ястреба, загнутым носом, отличавшееся всегда спокойной сдержанностью и довольным степенным видом неглупого человека, понимающего себе цену, теперь было искажено отчаянием скряги, который потерял все имущество. Нижняя челюсть вздрагивала; круглые его глаза растерянно перебегали по лицам. Видно было, что покража совсем его расстроила, обнаружив его кулацкую, скаредную натуру.
Недаром же Игнатов, которого некоторые матросы уж начинали почетно величать Семенычем, был прижимистым и жадным к деньгам человеком. Он и в кругосветное плавание пошел, вызвавшись охотником и оставив в Кронштадте жену, торговку на базаре, и двоих детей, с единственной целью прикопить в плавании деньжонок и, выйдя в отставку, заняться в Кронштадте по малости торговлей. Он вел крайне воздержанную жизнь, вина не пил, на берегу денег не тратил. Он копил деньги, копил их упорно, по грошам, знал, где можно выгодно менять золото и серебро, и, под большим секретом, давал мелкие суммы взаймы за проценты надежным людям. Вообще Игнатов был человек оборотистый и рассчитывал сделать хорошее дело, привезя в Россию для продажи сигар и кое-какие японские и китайские вещи. Он и раньше уж занимался такими делишками, когда плавал по летам в Финском заливе: в Ревеле, бывало, закупит килек, в Гельсингфорсе сигар и мамуровки[4] и с выгодой перепродаст в Кронштадте.
Игнатов был рулевым, служил исправно, стараясь ладить со всеми, дружил с баталером и подшкипером, был грамотен и тщательно скрывал, что у него водятся деньжонки, и притом для матроса порядочные.
– Это беспременно подлец Прошка, никто, как он! – закипая гневом, взволнованно продолжал Игнатов. – Даве он все вертелся в палубе, когда я ходил в сундук… Что ж теперь с этим подлецом делать, братцы? – спрашивал он, обращаясь преимущественно к старикам и как бы ища их поддержки. – Неужто я так и решусь денег? Ведь деньги-то у меня кровные. Сами знаете, братцы, какие у матроса деньги. По грошам сбирал… Чарки своей не пью… – прибавил он униженным, жалобным тоном.
Хотя никаких других улик, кроме того, что Прошка «даве вертелся в палубе», не было, тем не менее и сам потерпевший, и слушатели не сомневались, что украл деньги именно Прошка Житин, не раз уже попадавшийся в мелких кражах у товарищей. Ни один голос не раздался в его защиту. Напротив, многие возмущенные матросы осыпали предполагаемого вора бранью.
– Эдакий мерзавец! Только срамит матросское звание… – с сердцем сказал Лаврентьич.
– Да-а… Завелась и у нас паршивая собака.
– Надо его теперь проучить, чтобы помнил, лодырь беспутный!
– Так как же, братцы? – продолжал Игнатов. – Что с Прошкой делать? Ежели не отдаст он добром, я попрошу доложить старшему офицеру. Пусть по форме разберут.
Но эта приятная Игнатову мысль не нашла на баке поддержки. На баке был свой особенный, неписаный устав, строгими охранителями которого, как древле жрецы, были старые матросы.
И Лаврентьич первый энергично запротестовал.
– Это, выходит, с лепортом по начальству? – презрительно протянул он. – Кляузы заводить? Забыл, видно, с перепугу матросскую правилу? Эх вы… народ! – И Лаврентьич для облегчения помянул «народ» своим обычным словом. – Тоже выдумал, а еще матросом считаешься! – прибавил он, бросая на Игнатова не особенно дружелюбный взгляд.
– По-вашему, как же?
– А по-нашему, так же, как прежде учивали. Избей ты собачьего сына Прошку вдрызг, чтобы помнил, да отыми деньги. Вот как по-нашему.
– Мало ли его, подлеца, били! А ежели он не отдаст? Так, значит, и пропадать деньгам? Это за что же? Пусть уж лучше форменно засудят вора… Такую собаку нечего жалеть, братцы.
– Жаден ты к деньгам уж очень, Игнатов. Небось Прошка не все украл… Еще малость осталась? – иронически промолвил Лаврентьич.
– Считал ты, что ли!
– То-то не считал, а только не матросское это дело – кляузы. Не годится! – авторитетно заметил Лаврентьич. – Верно ли я говорю, ребята?
И все почти «ребята», к неудовольствию Игнатова, подтвердили, кто кляузы заводить не годится.
– А теперь веди сюда Прошку! Допроси его при ребятах! – решил Лаврентьич.
И Игнатов, злой и недовольный, подчинился, однако, общему решению и пошел за Прошкой.
В ожидании его матросы теснее сомкнули круг.
Прохор Житии, или, как все пренебрежительно называли его, Прошка, был самым последним матросом. Попавший в матросы из дворовых, отчаянный трус, которого только угроза порки могла заставить подняться на марс, где он испытывал неодолимый физический страх, лентяй и лодырь, отлынивавший от работы, и ко всему этому нечистый на руку, Прошка с самого начала плавания стал в положение какого-то отверженного пария[5]. Все им помыкали; боцмана и унтер-офицеры по́ходя, и за дело, и так, за здоро́во живешь, ругали и били Прошку, приговаривая: «У-у, лодырь!» И он никогда не протестовал, а с какой-то привычной тупой покорностью забитого животного переносил побои. После нескольких мелких краж, в которых он был уличен, с ним почти не разговаривали и обращались с пренебрежением. Всякий, кому не лень, мог безнаказанно обругать его, ударить, послать куда-нибудь, поглумиться над ним, словно бы иное отношение к Прошке было немыслимо. И Прошка так, казалось, привык к этому положению загнанной паршивой собаки, что и не ждал иного обращения и переносил всю каторжную жизнь, по-видимому, без особенной тягости, вознаграждая себя на клипере сытной едой да дрессировкой поросенка, которого Прошка учил делать разные штуки, а при съездах на берег – выпивкой и ухаживанием за прекрасным полом, до которого он был большой охотник. На женщин он тратил последний грош и ради них, кажется, таскал деньги у товарищей, несмотря на суровое возмездие, получаемое им в случае поимки. Он был вечный гальюнщик – другой должности ему не было, и состоял в числе шканечных, исполняя обязанность рабочей силы, не требовавшей никаких способностей. И тут ему доставалось, так как он всегда лениво тянул вместе с другими какую-нибудь снасть, делая только вид, как ленивая лукавая лошадь, будто взаправду тянет.