Сейчас Хрустальная Лил прижимает телефонную трубку к своей обвисшей плоской груди и кричит в сторону лестницы: «Сорок первая!» – подразумевая, что жильцу из сорок первой квартиры, прыщавому рыжеволосому бенедиктинцу-расстриге снова звонят, и ему надо бежать вниз по лестнице со всех ног, чтобы снять это докучливое бремя с ее, Лил, смятенной души. Когда Лил берет трубку, то прижимает ее покрепче к своему слуховому аппарату, включенному на полную мощность, и кричит в микрофон: «Что?! Что?! Что?!» – пока не расслышит номер. Этот номер она и выкрикивает до тех пор, пока кто-нибудь не спустится вниз по отсыревшим, заплесневелым ступенькам или пока сама Лил не устанет кричать.
Я даже не знаю, насколько она туга на ухо. Лил всегда слышит звонки телефона в холле, но, возможно, просто чувствует вибрации каблуками домашних туфель. Она не только глухая, но еще и слепая. Ее глаза за толстыми стеклами очков в розовой пластмассовой оправе кажутся мутными и огромными. Белки в расплывчатых красных разводах – как тухлые яйца.
Сорок первый с грохотом сбегает по лестнице и хватает трубку. Он постоянно общается со знакомыми из духовенства, всячески их обхаживает в надежде вернуть себе сан. Он что-то взволнованно бормочет в трубку, и Хрустальная Лил ковыляет обратно к себе в комнату. Дверь в коридор она оставляет открытой.
Ее окно выходит на тротуар перед зданием. Ее телевизор включен, звук на полную громкость. Она сидит на табурете без спинки, ощупью ищет большое увеличительное стекло, находит его на телевизоре, наклоняется ближе, почти утыкается носом в экран и водит лупой туда-сюда в тщетных попытках сфокусировать изображение среди точек. Проходя по коридору, я вижу, как серый свет, пробивающийся сквозь линзы, мерцает на ее слепом лице.
Ее называют «администратором», и это объясняет для Хрустальной Лил, почему ей не приходят счета, почему она не платит за комнату и каждый месяц на банковский счет перечисляется небольшая сумма. Лил твердо убеждена, что ей поручено собирать квартирную плату и сторожить дом. Отвечать на телефон также входит в ее обязанности.
Когда Хрустальная Лил кричит: «Двадцать первая!» – то есть номер моей квартиры, – я хватаю с крючка у двери парик из козьей шерсти, нахлобучиваю его на свою лысую черепушку и спускаюсь по лестнице, весь пролет прыгая по ступенькам на одной ноге, что убийственно для суставов, но зато маскирует мою обычную шаркающую походку. Я меняю голос и говорю тоненько и пискляво, почти фальцетом. «Спасибо!» – кричу я в ее разинутый рот. У нее шишковатые десны, бледные, радужно-зеленоватые, лоснящиеся в тех местах, где были зубы. Тот же парик я надеваю, выходя из дома. Я маскируюсь, не полагаясь на слепоту Лил и ее глухоту. В конце концов, я – ее дочь. Возможно, в ней затаилось некое гормональное узнавание моих ритмов, могущее пробить даже стену глухого внутреннего отрицания, которой она отгородилась от мира.
Когда Лил кричит: «Тридцать пятая!» – я приникаю к двери и смотрю в «глазок», установленный рядом с замком. Когда «тридцать пятая» мчится вниз по ступенькам, я вижу мельком ее длинные стройные ноги, иногда сверкающие голой кожей в разрезах зеленого шелкового кимоно. Прижавшись ухом к двери, я слушаю ее сильный молодой голос: с Лил она кричит, а по телефону говорит нормально. В тридцать пятой квартире живет моя дочь, Миранда. Миранда – красивая девушка, ладная и высокая. Ей звонят каждый вечер, пока она не уйдет на работу. Миранда не маскируется от своей бабки. Она считает себя сиротой по фамилии Баркер. Сама же Хрустальная Лил наверняка представляет Миранду просто очередной расфуфыренной барышней, из тех, что разносят по комнатам неуемную сексуальность, словно слизни – свой липкий след, и уже через месяц съезжают. Видимо, Лил даже не понимает, что Миранда живет здесь уже третий год. Да и откуда ей знать, что на звонки «тридцать пятой» всегда отвечает один и тот же человек? Они с Мирандой никак не связаны. Я – их единственное связующее звено, и ни та, ни другая не знают, кто я такая. Тем более что у Миранды, в отличие от старухи, вообще нет причин помнить меня.
Это мое эгоистическое удовольствие: наблюдать, оставаясь невидимой. Им обеим не будет никакой радости, если они узнают, кто я такая на самом деле. Возможно, это убьет Лил, разбередив старую боль. Возможно, меня она возненавидит за то, что я выжила, когда все остальные ее сокровища осыпались пеплом в погребальную урну. А Миранда… я даже не знаю, что с ней будет, если она узнает, кто ее настоящая мать. Мне представляется, как ее яркая сердцевина кривится, сжимается, и тускнеет, и остается такой навсегда. Из нее получилась прекрасная сирота.
Мы все трое – Биневски, но только Лил носит эту фамилию. Для Хрустальной Лил я просто «двадцать первая». Или «Макгарк, калека из двадцать первой квартиры». Миранда более колоритна. Я слышала, как она шепчет друзьям, проходя мимо моей двери: «Карлица из двадцать первой» или «старая альбиноска-горбунья из двадцать первой».
Мне редко приходится общаться с ними. Квитанции на квартплату Лил оставляет в корзинке, выставленной в коридор рядом с ее открытой дверью, и я просто забираю их. По четвергам выношу мусор, и Лил не забивает себе этим голову.
Миранда здоровается со мной при встрече. Я молча киваю. Иногда она пытается заговорить со мной на лестнице. Я отвечаю коротко, отстраненно и стараюсь как можно быстрее сбежать к себе, и мое сердце колотится, как у грабителя.
Лил решила забыть меня, а я решила не напоминать ей о себе, но мне страшно увидеть стыд и отвращение на лице своей дочери. Это меня убьет. И вот я наблюдаю за ними и забочусь о них – втайне, словно полуночный садовник.
Лиллиан Хинчклифф-Биневски – Хрустальная Лил – худощавая и высокая. Ее увядшая грудь свисает чуть ли не до пупа, но сама Лил по-прежнему держится прямо. У нее узкое вытянутое лицо и тонкий породистый нос протестантской аристократки. Она никогда не выходит на улицу без шляпки. Чаще всего это твидовая шляпка с полями, так низко надвинутыми на глаза под розовыми очками, что Лиллиан приходится задирать голову, чтобы увидеть тот бледный свет и движение, которые она расположена разглядеть. В пальто, отделанном мехом мертвых грызунов, Лил проникает на званые завтраки, не вызывая подозрений.
Следить за ней просто. Ее высокая бостонская фигура выделяется в толпе, перемещаясь от одной точки контакта к другой. Она мнительна и бесстрашна, а ее продвижение внушает тревогу. Проходя мимо любого вертикально стоящего предмета, Лил непременно схватится за него и ощупывает, чтобы убедиться, что это такое. Телефонные столбы, дорожные знаки – Лил бросается к ним и хватает, словно они сейчас рухнут, а она не дает им упасть, потом ощупывает двумя руками и, запрокинув голову, мчится к следующей мутной прямостоящей тени, которую различают ее глаза. Точно так же она обращается и с людьми. Я видела, как Лил шла два десятка кварталов по людным полуденным улицам, как металась от одного испуганного пешехода к другому, хватала кого-то за плечо, поглаживала одной рукой, а вторую тянула вперед, норовя вцепиться в грудь следующего прохожего, оказавшегося у нее на пути. Когда кто-нибудь возмущался, огрызался, ругался или отталкивал Лил от себя, она лишь на мгновение замирала в растерянности и сразу вцеплялась в кого-то другого, используя живые тела как поручни для передвижения.
Я ковыляю следом. Она меня не замечает. Двадцать футов между нами – совершенная защита. Мне интересно наблюдать, как люди шарахаются, останавливаются и смотрят на мечущуюся старуху в ее безнадежном пути. Какой-то умник с учебником под мышкой, сам удивленный своим еле сдержанным побуждением толкнуть старую женщину только за то, что она им воспользовалась как трапецией, немного пристыженный, застыл с глупым видом и смотрит ей вслед. Потом оборачивается и видит меня, ковыляющую по улице и глядящую ему прямо в лицо. Это двойная картина его вымораживает. Моя мама, одна на улице, кажется странной, но эту странность можно списать на обычное состояние городских сумасшедших, пьяниц и попрошаек, а когда в двадцати футах сзади шагаю я – это бьет наповал. Пробирает даже надутых снобов. Они возвращаются домой и говорят своим женам, что улицы Портленда просто кишат всякими ненормальными. Им грезится некая извращенная связь между малахольной старухой и горбуньей-карлицей. Или у них появляется мысль, что мы сбежали из дурдома или в город приехал цирк.
Несколько раз в неделю, очевидно, уверенная, что она пребывает в Бостоне, Хрустальная Лил не без труда поднимается на холм, к большому дому на Виста-авеню. Она бежит вдоль кованой решетки, шарит по ней руками, что-то ищет. Потом стоит с раскрытым ртом – упругая нитка слюны, как перемычка между верхней и нижней челюстью, – стоит и чего-то ждет перед входом. Скорее всего, Лил не различает контуры мансардных окон, но машет им рукой. Иногда вцепляется в кого-нибудь из прохожих и кричит: «Я родилась в этом доме! В Розовой комнате! Мама поила нас чаем на солнечной террасе!» Когда ее пленник спасается бегством, она просто стоит и бормочет себе под нос. Лил не замечает, что георгианский особняк обернулся элитным многоквартирным домом. Она ждет, когда на улицу выйдет старый пес или старый слуга и узнает ее со слезами радости на глазах, блудную дочь, вернувшуюся домой после стольких лет. Наверное, ей грезится, что ее проведут в дом, и там встретит и приласкает мама, и ее уложат в девственную постель, и уютно подоткнут одеяло. Но из дома выходят лишь худощавые молодые профессионалы и ловко обходят Хрустальную Лил, возникшую у них на пути. Вскоре она плетется назад, в свою комнатушку на Карни-стрит.
Дверь в комнату распахнута настежь, Хрустальная Лил сидит перед телевизором, держа на коленях кастрюлю. У ее ног стоит большой бумажный пакет. Она достает из пакета стручки зеленой фасоли, ломает их пополам и бросает в кастрюлю. Я удивляюсь, откуда она взяла эту фасоль.
Лиллиан в супермаркете, испуганная и сердитая. Ее длинные руки шарят по полкам, сбрасывают жестянки, наконец хватают картонную коробку, вцепляются в безвинную покупательницу. Лиллиан тычет коробкой женщине в лицо и кричит: «Это что?! Скажите мне, это что?!» Она кричит и кричит, пока женщина не отвечает с жалостливым раздражением: «Кукурузные хлопья!» – а потом вырывается и поспешно уходит прочь.
Жарким летом, когда вся городская грязь поднимается в душный воздух, Лил открывает окно и выставляет на внешний подоконник два горшка с чахлой геранью. В тот же день, после обеда, Хрустальная Лил выбегает на улицу, мечется по тротуару, хватает прохожих за шкирку и надрывно кричит: «Воры! Мерзавцы! Вы украли мои цветы! Воры! Мерзавцы!» Горшки, понятное дело, исчезли. Осталось только два бледных комочка земли.
Звон ключей. Пронзительный голос в коридоре. Лиллиан разносит почту. Она должна оставлять корреспонденцию на столике в нижнем холле. В крайнем случае – подсовывать конверты под двери жильцов. Но иногда она пользуется предлогом и заходит в чужие квартиры.
Однажды Миранда, предававшаяся бурной страсти со своим кавалером прямо на полу, не ответила на стук Лил. Влюбленные затихли и замерли под простыней в удушливой летней жаре и были потрясены до глубины души, когда дверь открылась и Хрустальная Лил вошла внутрь, держась за стены и хватаясь за мебель, медленно приближаясь к простыне, выпирающей белым холмом посреди комнаты. И вот она уже рядом, щупает края простыни, чуть-чуть не задев переплетенные ноги любовников, что лежат, затаив дыхание, и наблюдают за ее ненасытными слепыми исследованиями. Совершив круг по комнате, Лил опять нашла стол, положила на него почту и вышла, закрыв и заперев за собой дверь. Миранда рассказала мне об этом случае, когда пыталась подружиться со мной в коридоре и уговорить меня ей позировать.
Похоже, Миранду неудержимо влекут физические пороки. Она несколько раз заманивала к себе толстяка из газетного киоска на углу, чтобы он ей позировал. У нее нет никаких очевидных причин для подобного интереса, пусть даже она зарабатывает на жизнь своим собственным маленьким отклонением. Миранда стройная, ладная, длинноногая. Возможно, какие-то смутные впечатления из детства отложились в ее подсознании и возбуждают в ней эту странную тягу. Или, возможно, она у нее в крови – склонность к тому, что в мире принято называть уродством.
Следить за Мирандой на улице сложно. Она, как и Хрустальная Лил, выделяется в толпе, но не мечется из стороны в сторону. И она замечает, что происходит вокруг, а меня не заметить сложно. Обычно я теряю ее через два-три квартала. Либо Миранда отрывается от меня, задыхающейся в пыли, либо мне приходится нырять в подворотни, прячась от ее внимательных глаз, когда она оборачивается. За все три года, что Миранда живет в нашем доме, мне всего лишь два раза удалось проследить за ней всю дорогу до ее работы.
Однажды вечером, выйдя с работы на радиостанции, где задержалась позднее обычного, я увидела на перекрестке Миранду. Она была очень нарядно одета. Темно-зеленое короткое платье и подходящий к нему жакет. На занятия в художественном колледже она одевается просто, и меня поразила разница между той Мирандой и этой. Она была сильно накрашена и шла скованной, деревянной походной на непривычно высоких каблуках, в открытых босоножках, державшихся на ногах только на тоненьких золотистых цепочках. Я двинулась следом за ней. Конечно, я не сомневалась, что скоро ее потеряю, но мне нравилось наблюдать, как на нее смотрят мужчины. Наверное, Миранда шла на работу. Я проследила за ней до входа в ночной клуб «Зеркальный дом». На каблуках Миранда ходила медленнее. Я видела, как она забрала у швейцара какой-то конверт. Миранда вошла через служебный вход, а я проскользнула в сам клуб.
Весь потолок был выложен зеркальной мозаикой. Ковры и стены – темных тонов. Маленькие островки света от настольных ламп дробились и умножались в бесчисленных отражениях. Огромный зал был переполнен. Среди посетителей имелось несколько женщин, но в основном это были мужчины, несколько сотен, все столики заняты, люди толпились в проходах, держа бокалы в руках.
Я направилась в самый дальний угол, примостилась на стуле у стены и встала, когда началось представление. Первой вышла худая девчонка, кожа да кости, причем кости заметно выпирали из-под натянутой кожи. Она порхала по сцене, облаченная во что-то воздушное и прозрачное, постепенно расстегивая все пуговки. Под конец своего выступления девушка вынула гребешок из волос, собранных в тугой узел, и волосы упали искрящейся белой волной. Она тряхнула головой и повернулась спиной к зрителям, чтобы им было видно, что волосы свисают до самого пола. Одобрительный свист из зала. Потом вновь повернулась лицом к залу и расстегнула застежку, державшую трусики-стринги. Ее лобковые волосы – такие же светлые и густые, как волосы на голове, – осыпались вниз белым облаком, до самых колен, сплетаясь с волосами, струящимися с головы. Я подумала, что ей, наверное, приходится удалять волосы со всех остальных частей тела. Лысый мужик нараспев говорил в микрофон: «Да, ребята, они настоящие, ну-ка, дерни как следует, Дениз. Я пригласил бы кого-нибудь из зала, чтобы вы сами подергали и убедились, что все по-честному, парни, но это запрещено законом, и вы сами должны понимать, что пара-тройка охотников за сувенирами – и бедняжке Дениз будет нечего вам показать». Девушка вращала бедрами, волосы колыхались из стороны в сторону. «Ну что, джентльмены? Вам понравилось это диво?» Дениз, улыбаясь, ушла со сцены под бурные аплодисменты.
Полетта, претранссексуал, была статной красавицей с идеальным бюстом. Ее выступление шло на ура, пока она не сняла с себя трусики, явив публике скукоженный пенис и мошонку. Неодобрительный гул заглушил объявление лысого мужика, который пытался объяснить, что в следующем месяце Полетта едет в Танжер и вернется уже в декабре настоящей девчонкой.
Миранда выступала последней. Музыканты заиграли что-то чувственное и скрипучее. Она вышла на сцену в длинном платье из белого атласа. Моя голубка. Я впилась в нее взглядом, мои глаза жгло, жаркое пламя мчалось по зрительным нервам в мозг. Мужчины, сидевшие передо мной, вскочили, наклонились вперед, принялись хлопать друг друга по плечам и вопить тонкими, пронзительными голосами, словно фермеры, созывающие свиней. Забираясь с ногами на стол, чтобы лучше видеть, я наступила себе на пальцы. Длинные руки Миранды были подняты, волосы переливались бликами света. Молодая блондинка в серебристом платье за столиком прямо передо мной сверлила злым взглядом спины мужчин, которые прежде сидели с ней, а теперь все повернулись к сцене, где танцевала Миранда. Миранда с ее высокими скулами Биневски, с ее монгольскими глазами. Миранда с сочными полными губами, плясунья на стройных ногах. Меня накрыло леденящей волной радости: моя дочь. Она была хороша. Не великолепна, но хороша. Порода проявляется всегда. И все смотрели на нее не отрываясь, мечтая затащить ее в койку.
Электра и Ифигения были мощными исполнительницами, они держали зал на пределе, сжимали сердце, сминали мозг и, бывало, на полчаса повергали в молчание многотысячную аудиторию. А на представлениях Артуро зрители выворачивали наизнанку всю душу и самозабвенно вливали себя в водоем его воли. Хотя я – мать Миранды, я видела, что ее представление, изящный стриптиз с тщательно выверенными движениями, не идет ни в какое сравнение с мощью и мастерством, которые мне довелось наблюдать в исполнении всех остальных моих самых любимых людей. Но мне было странно и непривычно наблюдать за людьми, наблюдающими за ней. Они считали ее красивой, потому что им нравилось ее тело, и им хотелось ей вдуть. Их тела тянулись к ней в простом, безотчетном влечении, наполняющем каждую клеточку их естества.
Миранда уже разделась до трусиков-стрингов с пышной кружевной оборкой сзади. Повернувшись спиной к залу, она смотрела через плечо и медленно виляла задницей, дразня и завлекая. Хмурая блондинка сидела, подперев щеку рукой. Мужчины, наблюдавшие за представлением, вопили, кряхтели и исходили слюной. Я затаила дыхание, моргнула, и Миранда стянула оборку вниз, расстегнула застежки на трусиках и сорвала их с себя, продолжая покачивать задницей. Она запрокинула голову, и мне было видно, как Миранда рассмеялась, когда перед публикой предстал тоненький, скрученный в кольцо хвостик, выраставший из копчика прямо над ее круглыми ягодицами.
Во второй раз – и последний – я просто двинулась за Мирандой из дома на Карни-стрит. Я вышла через пятнадцать секунд после нее и легко проследила за ней под сильным дождем. Она ни разу не выглянула из-под зонта, пока не добралась до служебного входа в «Зеркальный дом». Я оставила зонт на стеклянной стойке и, стараясь не привлекать к себе внимания, проскользнула в зал. Продвигаясь по стенке, приблизилась к сцене с пока закрытым занавесом.
Перед сценой царила суматоха. Крупный лысый мужчина в смокинге отдавал распоряжения строгим шепотом. Из-за моего роста я не смогла разглядеть, с кем он говорил.
Внезапно он вскочил на сцену. Раздалась барабанная дробь. Луч прожектора высветил лысого в полумраке. Зал взорвался смехом и свистом, послышались редкие аплодисменты.
– Джентльмены и балагуры! Милые дамы! – Лысый засунул микрофон себе между ног и потыкал пальцем в серебристую кнопку. В зале раздались смешки. – Сегодня вторник, и «Зеркальный дом» с гордостью представляет наше специальное вечернее шоу! Кастинг моделей топлес для работы в «Зеркальном доме»! Любой зритель может подняться на сцену и поучаствовать в пробах. Под музыку оркестра «Зеркального дома»! Как настоящий артист! Каждый участник гарантированно получает приз в десять долларов! Леди и джентльмены, выходите на сцену, проявляйте свои таланты! А вот и наши участники!
Пять человек, обнаженных до пояса, вскарабкались на сцену. Зрители встретили их приветственными криками, свистом и смехом. Участники кастинга выстроились в линию лицом к залу. Меня прошиб пот. Ближе всех ко мне стояла тучная женщина, ее блузка болталась вокруг пояса юбки. Толстуха жмурилась в зал, голая грудь, необъятная и тяжелая, свисала на живот в основательных валиках жира. Такие же складки жира красовались у нее на руках. Вдруг застеснявшись, она скрестила руки на груди, но потом опустила их.
Двое мужчин средних лет вышли на сцену в одинаковых красных джинсах с широкими кожаными ремнями, которыми правая нога одного была связана с левой ногой другого. Они обнимали друг друга за плечи тонкими бледными руками, над их редеющими волосами колыхались одинаковые плюмажи из страусиных перьев. Помятые лица под умелым восточным макияжем с применением красной охры были расслаблены и безмятежны, подрисованные соски сверкали красным гелем.
Толстый парень не побоялся выйти практически голым, в одной блескучей «ракушке». Его маленькие глазки терялись на жирном, одутловатом лице. Собутыльники, сидящие за столиками перед сценой, хором скандировали его имя.
Испуганная молодая девчонка заливалась румянцем под неумело сплетенной ажурной косой, губы сочно накрашены, полные страха глаза густо подведены черным, маленькие крепкие грудки стоят торчком на худом тельце, все ребра наружу. Девочка вышла на сцену в вызывающе крошечных трусиках и высоких сапогах с отворотами, но она была трезвой в отличие от всех остальных. Она, наверное, считала, что проходит кастинг, чтобы получить здесь работу.
Прямо-таки травля медведя. Музыканты наяривают вовсю. Лысый конферансье колотит руками по краю сцены и ревет в микрофон, пока участники действа приплясывают и трясутся в мечущемся свете прожекторов. Я подбираюсь ближе и кладу подбородок на край сцены, наблюдая, как на каждом третьем такте в волне плоти проглядывает расплывчатый мутный сосок, когда тучная женщина выдвигает плечи вперед, и ее грудь подскакивает, отрываясь от рыхлого складчатого живота.
Молодая девчонка пытается произвести впечатление опытной профессионалки в хаосе красных вихляющих бедер, колышущихся страусиных перьев и волосяных зарослей на груди толстого парня. Она растерянна и напугана. Понимает, что пришла не в то место, совсем не в то.
Грохот музыки оглушает, мне приходится щуриться, чтобы хоть что-нибудь разглядеть в этом безумном свете. А потом голове вдруг становится холодно, и чья-то рука пытливо ощупывает мой горб.
– Вы тут кое-кого забыли! – раздает крик.
Мой парик болтается в чей-то машущей руке, высоко над головой. С меня срывают темные очки, и свет обжигает глаза.
Лысый конферансье смотрит мне прямо в лицо, чьи-то большие руки поднимают меня на сцену, я раскрываю рот, однако не издаю ни звука. Музыка бьет мне в лицо, я извиваюсь, пытаюсь вырваться, но меня держат крепко. Громкий крик – многоголосый, – и лысый подходит ко мне, улыбаясь, а дряблая, в складках жира толстуха хватает меня за плащ, начинает расстегивать пуговицы и кричит: «Малявка с розовыми глазами!» Те двое в красных штанах ковыляют прямо на меня, их промежности маячат на уровне моих глаз, тяжелые пряжки ремней, скрепляющих их ноги, грозят задеть меня по лицу. С меня уже стянули плащ, моя блузка, сшитая на заказ (сзади глубокие выточки под горб, а перед – плоский и ровный, свисающий до колен), рвется, пуговицы летят во все стороны и катятся по сцене – беззвучно, потому что в этом громадном грохоте нет места для маленьких пуговиц, ударяющихся о пол.
Они уже добрались до моей грудной сбруи из толстых эластичных лент, проходящих на спине над и под горбом и держащих плотную повязку на моей чахлой груди с сероватыми сосками. Лысый конферансье говорит мне что-то без микрофона, конфиденциально, я чувствую, как движутся его губы, чувствую его жаркое влажное дыхание у себя в ухе, но не слышу ни слова, а сбруя снимается, царапает по горбу, скребет по ушам, ослепляет меня на секунду. Я пинаюсь, когда меня поднимают, чтобы стянуть с меня юбку на поясе-резинке, а потом поднимают еще выше, к желтому свету прожектора, и ставят на место. Мои туфли стукаются о пол, белая нижняя юбка задирается до подгибающихся колен.
Я стою одна в свете прожекторов, большие тела отступили прочь. Молоденькая студентка, потрясенная, с отвисшей челюстью, все еще двигается в такт музыке. Она пятится от меня, ее тело еще не успело переключиться, оно танцует, пока у нее в голове мечутся самые разные мысли: кто я такая, что они со мной сделали, и не подсадная ли я утка? Зрители в зале вскочили на ноги, зрители в зале стучат по столам. Лютый смех, громкая музыка, хотя не такая уж громкая, на самом деле. Я поднимаю над головой тонкие руки, трясу непомерно большими кистями, неуклюже раскачиваюсь в полуприседе, мои колени сгибаются в танце, как его понимает мое тело. Я покачиваю горбом на потеху почтеннейшей публике, свет согревает мою лысую черепушку и разъедает мои беззащитные глаза. Я топочу маленькими ногами в огромных туфлях и горжусь собой, мои узкие груди-стрелы колышутся над коленями, а тучная женщина, стоя на моем плаще, смотрит во все глаза, и слюни размазаны у нее по щеке. Толстый парень в блескучих стрингах бьет себя по невидимым гениталиям и смеется, из зала доносятся крики: «Боже! Она настоящая!» Мне приятно крутить горбом в теплом дрожащем воздухе, пот стекает с моей голой головы прямо в оголенные глаза, жжет их пронзительным блеском. Упоение колышущегося горба пропитывает пространство, накрывает и красные джинсы, и волосатые животы, и все вокруг, пока я топчусь на своей рубашке, лишившейся пуговиц, скольжу по спутанной эластичной сбруе и широко раскрываю почти ослепшие глаза, чтобы все видели: они действительно розовые – настоящие глаза альбиноса под веками без единой реснички, – и мне это нравится. Как я горда – я, танцующая перед залом, полным ошеломленных глаз, которые смотрят и смотрят, не в силах оторвать взгляд, потому что я – это я. Эти бедные зайчики у меня за спиной, все притихли. Я их одолела. Они думали использовать меня, думали выставить на посмешище, но я победила их в силу своей природы, потому что подлинными уродцами не становятся. Ими рождаются.
Завершить это буйство достойно было нельзя просто по определению. Музыканты прекратили играть, лысый проревел микрофон: «Поблагодарим наших участников». Поднялась волна свиста. Мы подобрали свою одежду и, прижимая ее к груди, спустились со сцены. Разумеется, никакой раздевалки там не было. Уборные располагались на другом конце зала, так что мы сбились в кучу прямо перед сценой и принялись неуклюже натягивать на себя одежду. Я надела блузку наизнанку, как потом выяснилось, набросила плащ, быстро нахлобучила на голову парик и водрузила на нос темные очки. Грудную сбрую пришлось запихать в карман.
Лысый раздавал пятидолларовые бумажки, словно прогорклые печенюшки. Он вручил мне две бумажки. Я и так-то уже сгорала от стыда, и эти несчастные десять долларов подлили масла в огонь. Я давно не краснела. Наверное, после Артуро – ни разу. Но сейчас кровь прилила к щекам и опалила их изнутри.
– Как вас зовут? Вероятно, мы сможем договориться, чтобы вы приходили на наши кастинги на регулярной основе? У вас хороший потенциал. Ваше участие оживит номер. Можно будет придумать, как все обставить. Мы немного поднимем вам гонорар, например, по двадцать долларов за каждый выход. Мы проводим два кастинга за вечер, в перерывах между номерами основной программы. Можете легко зарабатывать по сороковнику в день.
Он был мил, обходителен и нисколько не сомневался, что его предложение меня обрадует. Парик никак не налезал, и я не могла сообразить почему. Я все пыталась его натянуть, чтобы он сел, как положено, и только потом поняла, что надеваю его задом наперед. Я развернула парик, развернулась сама и направилась к выходу. Протискиваясь сквозь толпу, я включила в мозгу «белый шум», чтобы не слышать, что говорят вокруг. «Беги и прячься скорее», – думала я, мчась по улице.
Всю ночь я ходила по комнате из угла в угол. Я не могла спать из-за страха за папу, за Артуро и из-за собственной ужасающей гордости.