…Я вошла внутрь, одна. Мне казалось, тут будет сцена, и все будут выходить, как к микрофону, и что-то говорить, как на стендапе, а Экран потом их воспоминания покажет. Но тут оказались коридоры с кабинетами, как в школе или в поликлинике. Мне надо было из конверта вынуть ещё одну бумажку, типа талончика, на ней прочесть номер кабинета. По коридорам люди ходили, я их раньше видела в очереди на канатную дорогу. А в кабинете, куда я вошла, была та женщина с чёрными волосами, истеричка из соседней кабинки.
Только сейчас она не истерила. Она сидела в кресле, похожем на самолетное. И перед ней, тоже как в самолете, был маленький экран, на таком во время длинных рейсов фильмы можно смотреть…
В кабинете рядами стояло несколько таких кресел, одно свободное. Я туда села. С моего места были видны экранчики остальных доноров.
Та женщина, которая кричала в кабинке, сейчас показывала на экранчике свой страх крупными кадрами. И её экранчик сиял, закачивал энергию. Мне было слышно, как он урчит. Ему ведь можно передавать любые яркие эмоции, не только хорошие. Сильные!
Я села ровно, как в инструкции было нарисовано, стала смотреть в свой экранчик. Представляла мысленно сегодняшний вечер в театре, то, как я увижу Ж… его… моего актёра! Но экранчик не загорался, на нём ничего видно не было. Ну да! Это же мечты, а не воспоминания.
Тогда я вспомнила, как случайно увидела его выступление… Сперва – отрывок из мюзикла, в одном обзоре. Как он там играл, и как я волновалась и не могла поверить, что так можно играть, невероятно, и как я весь вечер поиском смотрела про него, про его фильмы и спектакли… Как он однажды выступал в Америке, на каком-то театральном фестивале, и можно было смотреть спектакль в прямом эфире на канале фестиваля. У нас было три часа ночи! У меня был обратный отсчет в телефоне, я неделю ждала, и в этой неделе каждая секунда отсчёта была счастьем, которое впереди.
Мой экранчик не загорелся. Его не задевали мои эмоции. А у той женщины на её экранчике неслись картинки, с такого ракурса, будто она с высоты смотрит… Видимо, женщина очень сильно боялась высоты… А ведь мы добирались сюда по канатной дороге… А на другом экранчике показывали девушку, она сидела через два кресла от меня… Невысокая, стрижка типа каре… Мне кажется, мы с ней одного возраста, ну тоже типа старшеклассница… Она вспоминала про выпускной вечер, что ли… В общем, там было торжество, радостное и интересное, то, что она сама пережила.
Я стала думать про радость… То, о чём не стыдно рассказать! Ну, например, как у нас Мелочь появилась. Папа его взял по объявлению, уже почти годовалого. Хозяин отдавал Мелочь, потому что думал, что тот породистый, а он, оказывается, метис, пекинесо-спаниель, совсем не выставочный. Сперва мы с папой смотрели объявление, и видео, и фото, а потом по скайпу мне показывали Мелочь… Только он тогда не был Мелочью, его звали Тэффи…
Мой экранчик загорелся. Мелькала рыжая морда Мелочи. Вот папа его из переноски вынимает. А я стою в коридоре, и до меня вдруг доходит, что у меня теперь есть собака. Настоящая. Что мама не против! И на экране было видно, как Мелочь идёт по коридору, и слышно, как лает звонким голосом. И как мы его зовем «Тэффи, Тэффи»… А он вообще не реагирует. И как мама потом говорит: «Звонкий, будто мелочь просыпали…» И он сразу и навсегда наша Мелочь любимая.
Это было очень хорошее воспоминание. Я только не понимаю, почему именно это, оно ведь не самое главное в жизни, не самое важное…
Почему?
На моём экранчике скакала моя любимая рыжая собака. Экранчик совсем неярко светился – бледной рамкой по краям изображения. Чем сильнее воспоминания – тем сильнее энергия. Но я не понимала, как зарядить, как сделать ярче…
Свет опять замигал, в кабинете становилось темно, как перед грозой. Только экранчики мерцали, у кого слабо, у кого очень ярко. Там на них – дорога над водой (вид с высоты), большое официальное торжество (мне кажется, кадры повторялись), очень долгий поцелуй (крупным планом), закат (в Захолустье или в похожем городке, мне кажется, это был какой-то очень важный для этого человека закат). Дальше я не смотрела. Потому что мой экранчик вдруг начал гаснуть – это я отвлеклась от своего воспоминания, полезла в чужие.
Но я же не просто так, я за подсказкой. Мне надо вспомнить… что-то очень хорошее, сильно хорошее. Когда я была счастлива? Ну вот Мелочь у нас в доме… И когда в школе, в театральной студии, мне дали очень важную роль, ту, которую я больше всего хотела. Роль не самая главная, но без этого персонажа вся пьеса рассыпается! Я боялась, что роль отдадут Алёне или Ольге Морошкиной, но… Мне предложили сыграть… и я сыграла… У меня сбылась мечта!
На моем экранчике теперь была сцена, наша, школьная… Генеральная репетиция – зал-то был пустой, я помнила. Репетиция была лучше, чем сам спектакль, публика не мешала, никто не шептал, не щёлкал и не светил мобильниками… Мы просто играли ради игры, ради спектакля… Я тогда ещё не знала про того человека, про лучшего в мире актёра… Но мне всё равно было хорошо, у нас всё получалось… Мне казалось, что в этом воспоминании вся радость мира. А экранчик всё равно не очень ярко светился, даже в темноте казался бледным, если с остальными сравнивать.
Свет под потолком пару раз мигнул, но толком не включился.
– Не жалейте себя! Наша память – общая сила!
Это кричала та женщина с чёрными волосами, которая боялась высоты. Только последнее слово было другим, на местном языке, что-то типа «мощь и оружие», но коротко и быстро. Это я сейчас так вот перевела. В общем, она ко всем обращалась, просила самых ярких воспоминаний. И я правда старалась, но больше почему-то вообще ничего не вспомнилось… точнее… то, что я не хотела.
Как папа возвращается после новогоднего корпоратива. Он сильно выпил, мы с мамой обе это знаем. Папа в коридоре спотыкается об Мелочь, и Мелочь так воет, будто плачет… Я подхватываю Мелочь, прямо под мохнатое рыжее пузо, уношу к себе и тоже плачу – потому что я сейчас папу ненавижу, но я уже знаю, что его потом прощу всё равно… И я плачу в собачью шерсть и целую Мелочь в нос. И я не хочу, чтобы другие это видели! Никогда! Я не могу это показать, это слишком моё, внутри…
Я зажмурилась. Я не знаю, исчезла от этого картинка на моем экранчике или нет. Но я закрыла глаза. И сжалась. И поняла, что мне дует по ногам, как в машине, когда папа врубает кондиционер… И мне казалось, что, если я открою глаза, за окном будет утренняя дорога, московские дома… Но были серые сумерки, пустой кабинет. Остальные куда-то ушли, их экранчики погасли…
А на моём были слабые отблески и ничего… ничего интересного: мама моет в коридоре пол. И мало ли, почему она это делает, может, мы с Мелочью с прогулки вернулись с грязными лапами, ну я не знаю…
В кабинет вдруг вошёл Юра, встал рядом, заглянул в мой экранчик. Юра не улыбался, не был похож на себя – того счастливого, на улице, в отблесках Экрана… Он был уставший и совсем обычный, как из моей школы, будто мы с ним сегодня восемь уроков вместе проучились… Я только сейчас поняла, что у Юры очень интересный разрез глаз, такой восточный, японский. Будто он правда из мультфильмов Миядзаки. Но Юра был слишком мрачный для мультфильма. Глянул мне через плечо, помотал головой.
На моём экране был снег. Свежий, холодный… Чёрное небо и белый снег – это мы с Мелочью вышли гулять, в тот же самый вечер… А над соседним домом вставала луна, всё было такое прекрасное, утешающее… И не хотелось папу ненавидеть за его скотство. Ну вот такое я могла бы показать, не стесняясь…
Только, кажется, было уже поздно – экранчик почти не светился, изображение не сильно просматривалось. Юра смотрел не на него, на меня – очень мрачно.
Я понимала, что мне ничего не удалось. Я не смогла справиться со своими эмоциями… Я не знаю, с первого раза у всех получается или нет? Остальные до этого уже пробовали или они тоже первый раз? Я хотела спросить…
– Дым, соберись! Если мы не сделаем, то никто не сделает!
Юра хотел, чтобы я…
Я же сама спросила, можно ли Экран как-то ещё запитать, чтобы надолго хватило? И Юра сказал, что можно помочь Захолустью совсем иначе. Когда отдаёшь не яркие события, а просто память – не очень много, месяца на три, но со всеми-всеми подробностями… Я не знала, способна я на такое или нет… Но свет не загорался, и кричали, и вдали разбилось стекло… И ещё был визг, как шины по асфальту… Я просыпалась…
Я все ещё сидела в кресле, теперь оказалось, что оно автомобильное, что впереди меня – разбитое стекло, белый дым…
И всё. Я не видела больше ни кабинета, ни Юры, ни экранчика, ничего… Я не успела им всем помочь. И я верила, что они на самом деле. И до сих пор верю, наверное. Очень хочется спать, мысли медленные… Я хочу уснуть и снова попасть туда.
Я сильно испугалась, когда мы с папой врезались. Я хочу отдать этот страх… Я хочу помочь… Я не знаю, почему они на меня так сильно надеялись, но раз так – значит, надо им помочь…
– Если мы не сделаем, то никто не сделает! Сколько месяцев ты можешь отдать? Скажи, Дым? Назови цифру, и всё! Я сам всё сделаю, ты ничего не… эти воспоминания… сколько? Месяц? Два? Три? Ыва… сни… това… ками… ния… ыва! Дым!
Я не понимаю, что Юра мне сейчас говорит.
Во сне понимала, а теперь – нет. Просто набор слов, да ещё и язык чужой, секунду назад казалось понятным, сейчас – уже нет. И с каждой секундой смысл всё слабее, сон всё дальше.
Я просыпаюсь. Я в машине.
Осколки. Дым. Голова болит. И Юры нет. Кто такой Юра? Откуда он?
А папа снаружи. В папу вцепился какой-то мужик, он ударил папу, приложил его о свою машину, у папы кровь на лице… Папа врезался? Кто виноват? Не папа, не папа…
– Девочка, давай, руку мне давай… Девочка, ты в порядке?
Я хочу закрыть глаза. Меня Юра там ждёт… Не помню где. Не помню уже кто… Я сижу на асфальте… На бордюре. Утро. А почему-то темнеет.
– Как тебя зовут? Ты помнишь?
– Дым.
Я смогла. Я записала.
Иногда я боюсь смерти. Обычно в этот момент я делаю что-нибудь бесполезное.
Например, сижу в поликлинике под дверью окулиста с закапанными глазами. Мобильник у мамы, да и на экране всё размытое («Вика, береги глаза, Вика, ты мне обещала»). Глаза свободны, пальцы свободны… И мысли свободны, и в них всякая хтонь про то, кто я, зачем я, что я здесь забыла – в поликлинике и вообще в этом мире. И как страшно жить. И про ДТП. И про то, что мы все умрём.
Мы все про это знаем, но не сопротивляемся и тратим жизнь на всякую ерунду. Если я снова попаду в ДТП, какая разница, что у меня со зрением, с какими глазами я умру, со здоровыми или нет. Я вообще-то не хочу умирать – ни сейчас, ни завтра, ни когда-нибудь потом. Но я понимаю, что мне однажды придётся, и мне от этого очень страшно, и, если бы у меня был телефон, я бы спрятала в нём свой страх, спряталась бы в игрушке, в роликах про собак и котиков, статью бы прочитала про то, как по форме лица подобрать форму очков.
С мобильником мне не страшно. А так – страшно. Я сижу в коридоре, смотрю в потолок и плачу, а мама пугается. А я говорю, что это капли из глаз. Мама кивает, кивает. И я вдруг понимаю – она боится, что я увижу её страх за меня. Я опять говорю про капли. И мы обнимаемся. И мир уже не бессмысленный. Он абсолютно нелогичный, потому что объятья не отменят нашу будущую смерть. Но обниматься приятнее, чем плакать и страдать.
Я теперь часто обнимаюсь с мамой. И с Мелочью. И иногда с папой, если он приходит домой, когда я не сплю. Иногда мы что-то смотрим вместе, я кладу голову ему на плечо. И ничего не понимаю.
Смотреть фильмы – тоже бессмысленное занятие.
Мне бы хотелось так жить, чтобы делать только то, что я люблю. Чтобы оно приносило одновременно удовольствие и пользу. Понятия не имею, что это может быть. Не учёба точно.
Я теперь на домашнем обучении, а на самом деле пока ни на каком. Надо беречь глаза. Ограничивать нагрузки. Но мысли я ограничить не могу.
Папа говорит, что надо взять себя в руки, я же хотела поступить в гуманитарный лицей, и что мне в институт через два года… Что нельзя всё бросить. Он говорит, говорит. А плечо у него большое, жёсткое и тёплое. Я по нему щекой сползаю, глаза сами закрываются. И папа замолкает, встаёт с дивана, на котором мы сидим. Я засыпаю раньше, чем он с дивана весь встает, и раньше, чем из комнаты выходит.
А потом просыпаюсь ночью, и опять мысли – про жизнь и смерть, и про то, зачем мы все… Я не помню, до аварии они были? Мне кажется, были. Но какие-то совсем неглубокие, только про радость и добро, потому что год назад я ничего не знала о смерти. О хрупкой жизни. И полгода назад. И пять месяцев… И даже четыре.
Сейчас середина сентября. Мы вернулись с дачи. Авария всё дальше. Я должна перестать о ней думать. Но она не исчезает. Я всё время вспоминаю про переднее сиденье, про белый дым за разбитым стеклом. Дым – это я. Я так и не узнала, почему такое имя.
Эта сказка больше не спасает. Я пробовала несколько раз придумать продолжение, как я опять попадаю в этот городок, в Захолустье. Там Экран очень ярко горит, не надо ни о чём беспокоиться, можно просто с Юрой ходить по улицам, на канатной дороге кататься, смотреть, как солнце растворяется в заливе…
Но у меня не придумывалось. Не включалась картинка перед глазами. Я, когда что-то придумываю, это вижу мысленно. А тут – не работало. Так, будто это не было моей личной сказкой. Не было сном.
Но что тогда? Это дежавю? Предчувствия?
Их теперь стало больше. Иногда этих предчувствий несколько штук в день, совсем маленьких и простых. Ну, например, я снова сижу в поликлинике, у кабинета невропатолога, ем банан и вдруг откуда-то знаю, что мне сейчас придёт рассылка из магазина украшений и там будет фраза: «Лето кончилось, скидки остались». Или вот я стою в ванной, пытаюсь вспомнить, когда я зубы чистила – вчера или уже сегодня, и знаю, что сейчас мама войдёт без стука и скажет: «Вика, сходи на балкон, там такое солнце прекрасное».
Мне от этих дежавю немного страшно. Страх щекотный, но почти приятный, как эта… Как такая газировка с кофеином… Я почти не помню её вкус. Я её в последний раз пила вечером перед аварией, колу, вот! Я про это забыла – как мы сидели с папой на крыльце со стаканами, папа пил пиво, а я колу! Я забыла, о чём мы говорили, забыла про вкус колы и про то, как она называется… Тяжело, когда не можешь вспомнить. И когда вдруг вспоминаешь то, без чего спокойно жила несколько месяцев, тоже тяжело. Жить вообще тяжело… Конкретно мне и сейчас. Жить с дежавю, с предчувствиями…
Но я уже знаю, как обманывать дежавю. Например, не брать телефон, когда в нём уведомление из магазина украшений, подождать, чтобы оно другими закрылось. Или самой сказать маме про балкон и солнце. И тогда предсказанное не сбудется. Может, смысл жизни в том, чтобы обманывать вот это всё?.. Судьбу? Она ловушки расставляет, а я догадываюсь и обхожу.
Не знаю.
Но Захолустье – это не дежавю. Я даже не хочу знать, что это.
Я боюсь догадаться. Вдруг оно правда отгрызло у меня три месяца памяти? Но как? Зачем? И какого чёрта! Это моё время! И оно не бесконечно. Мы же смертны. Я же не знаю, вдруг я мало проживу, может, три месяца – это большой кусок? Да даже если маленький! Я не разрешала… Я не соглашалась. Или соглашалась? А если я хотела Юре помочь и правда помогла, пусть он мне скажет, как именно. А то уже середина сентября, а ничего не происходит…
Я шла с Мелочью из парка и злилась. Ощущение очень дурацкое, будто асфальт под ногами немножко едет. Я двигаюсь, а он тоже, против моего движения. Но не стремительно, как когда кружится голова, а задумчиво…
Мне сейчас было как во время дежавю. Только вот ничего не происходило. Серый асфальт, синее небо, жёлтые листья, серебряные кроссовки, зелёный провод наушников, красный поводок, белый рукав куртки… Всё немного дрожит, будто я не сама смотрю, а на мобильник снимаю, а там этот… ну, размытый режим. Ну этот… это простое очень слово, короткое. А я вспомнить не могу, будто оно не английское, а чёрт знает какое, вообще непонятно, недо… поро… ава… ыва! Тово… ками…
Голуби летели. У меня над головой полетели белые голуби. Я вздрогнула и начала думать нормально, на русском языке… И было страшно очень. Как перед аварией, когда уже ничего не поправить. Только тут…
Я знала, что это случится – не знаю откуда, и знала, что я ничего не изменю.
Голубь ударился о рекламный щит. Остальные улетели, а он упал на проезжую часть. На вторую крайнюю полосу. И я понимала, что его сейчас размажут… и всё… Но я стояла и дрожала. Это в дежавю самое невыносимое – непоправимость. Неотвратимость.
Я стояла, поводок дёргался – Мелочи хотелось бежать дальше. Голубь лежал там. Ещё живой. И тут на проезжую часть выскочил человек. Я его со спины видела, с оранжевого рюкзака… Большой, высокий мужчина. Он размахивал руками. Визжали тормоза.
Я не должна была смотреть. Но глаза не закрывались, голова не поворачивалась – до боли. Я смотрела на асфальт, а он дрожал, будто в жару… И я слышала гудки, и тормоза, и ещё сигналы машин. Но никто не орал, не матерился, не бил моего папу о бампер…
Тут как-то наоборот было.
– Держи его, мужик!
– Молодца!
Автомобили его объезжали. Он стоял с голубем в руках. Лицом ко мне.
Мне показалось вдруг, что это Юра, только сильно выросший. Я чуяла, что сейчас что-то произойдёт… То, что я видела во сне. Или ещё увижу.
Но человек с оранжевым рюкзаком просто перешёл с проезжей части на тротуар. Он держал голубя у груди и гладил. А голубь был белый, крупный. Наверное, из той голубятни за гаражами. Остальные голуби над ней сейчас кружили, становились от солнца то синеватыми, то серебристыми. А этот сидел у человека на руках. И человек его понёс туда, к голубятне. Мне кажется, он был просто прохожий, не владелец. Я хотела об этом спросить. И ещё спасибо сказать. Но, оказывается, я не знала, какие для этого нужны слова. У меня в голове были совсем другие… Непонятные.
Смысл жизни в том, чтобы понимать, кто ты и что с тобой происходит. Говорить с другими. Понимать, что они тебе говорят. Я сейчас боялась проверять, что я могу, а что нет. Я стояла, смотрела на голубя… У меня что-то болело, но я не понимала, что именно… Голова? Глаза изнутри. Приду домой, лягу и буду смотреть темноту.
Человек с рюкзаком подкинул голубя в небо. И тот сразу влетел в стаю, начал кружить среди других серебристо-белых в синем небе… Глазам больно! Закрываю лицо ладонями. Плывут горизонтальные тёмно-оранжевые полосы…
– Дым, ну как ты?
Дым – это я. Но… не здесь. Меня окликает… Юра!
Пионы, астры, георгины, гладиолусы. А ещё подсолнухи – огромные, выше нас. Город Захолустье был сейчас похож на осенний букет. Яркий, как для натюрморта. Тут росли непривычные клёны – тощие, с мелкими листьями. Листья были сплошь красными, но такими же пятиконечными. Они ложились на тротуарные плитки и прижимались к ним. Похоже было на отпечатки ладоней. И на звёзды.
Осень. Звёзды падают.
Воздух жаркий и горький, как от дачного костра. Совсем не московский, уже знакомый по предыдущему сну про Захолустье. Я снова чувствовала запахи. В других моих снах этого не было, даже в самых необычных. А ещё у меня сейчас совсем не болела голова: я шла, потом мы бежали, Юра смеялся, я громко говорила, маяк гудел, флюгер в чужом саду трещал, цветы были яркие и пахучие – и это всё было нормальным, не раздражало. Не хотелось закрыть ладонями уши и заорать «нет!». Я могла этому просто радоваться. И я радовалась.
Я сейчас не гадала, что это вообще – сон, другая реальность или мультик, в который я почему-то попала. Надо было не удивляться, что время тут по-другому идёт и что Юра сейчас старше, чем раньше. Не сильно. Всё-таки четыре месяца прошло. Тогда у меня был июнь, а сейчас сентябрь.
По розовым плиткам тротуара бежит Мелочь, гоняет листья, рыжим хвостом вертит, сразу во все стороны… И раз Мелочь здесь – всё в порядке. Безопасно.
Я только не помню, как мы сюда попали.
– Пойдём скорее домой, Дым. Тебя дома ждут.
– Кто?
– Ну мама, вообще-то…
Ой. Так. У меня здесь что? Другая жизнь? Другая семья? Это какой-то сверхсложный сон. Столько деталей, и вообще. Ну сейчас не важно. Я слишком рада, что Юра меня нашёл. Забрал меня и Мелочь. Он совсем не удивлялся собаке.
– Дым, ну пойдём! Поужинаем!
Я хотела сказать, что рада его встретить. А спросила сразу о важном.
– А ты куда в тот раз пропал, у канатной дороги? А потом появился сразу у Экрана. Ты перемещаться умеешь?
– Нет. Я поехал в другой кабинке. Я работаю в группе сопровождения, помогаю тем, кто не может добраться сам. У кого нет физической возможности. Я видел тебя в стекло. Между нами была разница в три кабинки. Я понятно объясняю или надо лучше?
Я не все слова понимала прямо сразу. Поэтому казалось, что Юра… Юре казалось, что я туплю. Нет, я просто переводила на русский, мысленно. А потом щёлкнуло – как в ушах щёлкает, когда самолет меняет высоту, и всё стало понятно, я всё понимала и отвечала легко.
– Понятно-понятно. Юра, ну пошли, конечно, я такая голодная, ужасно… Мелочь, фу! Не тяни!
Мелочь натягивал поводок, ему хотелось раскопать что-то в листьях и это немедленно сожрать. Я его понимала, мне тоже хотелось есть, голова уже кружилась.
– Тогда давай быстрее. Мама сказала, без нас ужинать не сядет. Дым, может, мне его на руки взять?
Юра показал на Мелочь. Тот копошился в листве, не хотел никуда идти. Даже рычал. Такой суровый боевой пекинесо-спаниель. Но Юра его подхватил на руки, ловко, будто Мелочь – его собака. И грозный рык прекратился.
Мы побежали. Я в реальной жизни так быстро совсем не могу, голова начинает ныть…
– Юра, нам долго ещё?
Он ответил, но я не услышала. На той стороне улицы завопила женщина. Я сразу её узнала – худая, с длинными чёрными волосами. Только сейчас волосы были спутанные, а сама женщина – грязная, в мятом длинном платье… В прошлый раз, на канатной дороге и у Экрана, она была чище, но вопила так же сильно.
– Слушайте! Надо любить землю, по которой идёшь… Мы все должны…
Мне казалось, что я опять забыла язык. Встала, начала женщину разглядывать. Юра тоже остановился. Я спросила, кто это.
– Её зовут Тьма. Она каждый раз после Экрана дурная… Эмоции набежали, а девать их пока некуда… Скоро наорётся и успокоится. Тихо ты!
Это Мелочь в ответ на крики начал рычать и вырываться…
– Пошли уже! Знаешь, что мама на ужин приготовила? То, что ты любишь.
Откуда мама Юры знает, что я люблю на ужин? Может, я вселилась в тело другой девушки? Её зовут Дым, она с Юрой давно знакома и даже ходит к нему в гости… Пока непонятно. Но интересно…
Мы не бежали, просто шли, довольно быстро. И женщина по имени Тьма кричала уже далеко, неразборчиво. Но мне казалось, что я эту Тьму ещё много раз встречу и это всегда будет не очень приятно. Под ногами мелькали алые звёздочки листьев, липли к подошвам… Обувь и одежда были другими, не мои серебряные кроссовки, а белые туфли с ремешками, и не куртка и джинсы, а платье, длинное. И в прошлый раз тоже так было с одеждой – я только сейчас вспомнила.
Мы шли недолго. Мне казалось, что я знаю эту дорогу – улица поведёт вниз, потом надо по каменным серым ступенькам, по деревянному мостику через ручей, потом мимо зелёной лужайки… Там пасётся белая лошадь, сама по себе. Потом опять улица, дома такие же аккуратные, маленькие, но не яркие, а сероватые. Может, потому что солнце стало куда ниже? Скоро загорится Экран, я знаю. Надо успеть домой пораньше.
Светились огоньки, в одном доме на первом этаже была яркая длинная витрина и горела вывеска с распахнутой книгой… Надпись. Не все буквы сразу складываются, не сразу слово вспоминаю… Книгоубежище. Это значит – библиотека.
Мне кажется, что там тихо, прохладно, пахнет книгами и старым деревом… Мне хочется зайти туда прямо сейчас, но Юра тянет меня за руку. Я не могу останавливаться, нас ждут – во сне часто бывает, когда ты куда-то спешишь и всё никак не можешь попасть. Я испугалась, что и сейчас так будет. Я зайду в библиотеку, меня что-то задержит, я не попаду к маме… Я до сих пор не поняла, чья это мама… Юрина?
Хорошо, что Юра взял меня за руку. Я никуда не денусь. Даже если его руки слишком тяжёлые… Нет, другое слово. Твёрдые? Сильные? Крепкие?
Мы шли дальше, я уже знала, куда сворачивать, – там дорога вела немного вверх. Каменные плиты, красивые кованые ворота, сбоку белая лестница… Коврик на нижней ступеньке крыльца, на одном столбе вертелся флюгер, на другом сидела белая гипсовая жаба. Большая, больше Мелочи. Он, кстати, на жабу начал лаять. Юра его погладил, и тот быстро перестал. Я не умею так стремительно успокаивать собаку. Мелочь любит поворчать, сразу не замолкает. А тут как игрушечный стал. Может, он…
– Ой, ну наконец-то!
Дверь мягко открылась, колокольчик звякнул, на крылечко вышла женщина. Очень странная. Невысокая, в светлых кудряшках… Нос широкий, губы большущие, глаза очень выпуклые, ресницы и брови светлые… Такое лицо… Как у африканки-альбиноски. И даже кудряшки такие же. Только совсем белые. Не седые, нет… Просто очень светлый цвет.
Меня что-то смущало.
– Хорошо добрались? Не замерзли? Юра, сегодня ветер такой, а девочка в одном платье…
Платье!
Я пошла в парк в джинсах, худи и куртке с капюшоном. Такой московский сентябрь, ну? А сейчас на мне платье. Летнее, длинное, зелёное в оранжевых цветах. Ой, нет, это апельсинки… Красивое, очень лёгкое платье. Оказывается, в нём холодно. Даже в доме, когда мы в него, наконец, вошли.
Тут здорово пахло. Цветами, пряностями, свечами и жареной рыбой. Я люблю рыбу больше всего на свете. Любую, даже варёную из школьного супа. Я из-за рыбы была популярной на продлёнке. «Это та самая Вика, которая может съесть всю варёную рыбу».
А эта рыба была жареная, какая-то совсем невероятная даже на запах… И на вид. Мы быстро сели за стол – он был почему-то треугольный, со светлой полотняной скатертью – довольно большой стол. Каждый, сидя за своей стороной этого треугольника, мог руки раскинуть и другого бы едва коснулся.
Юра спустил Мелочь на пол. И теперь, разумеется, подкидывал ему кусочки – и Мелочь всё мёл так, будто его неделю не кормили. И я, вообще-то, тоже. Подкидывала и мела.
В реальной жизни для меня сейчас почти вся еда никакая. Из-за лекарств вкус почти не различаю. Где сладкое, где солёное – мне вообще не важно. Обычно я смотрю на тарелку и думаю, что вот, надо вилку взять, а потом рот открыть, а потом жевать, а потом глотать. И это всё как-то ужасно трудно… В общем, мне есть не хочется, потому что тяжело. А сейчас – нет, нормально. Как раньше.
Как будто я много раз уже сидела за этим столом, ела рыбу с чем-то вроде розовой маринованной капусты, пила из глиняной кружки что-то вроде вишневого компота, слушала разговор Юры и мамы… Его? Моей? Вот оно что!
Она не была похожа ни на кого из нас! Может, мы у неё приемные? Мы же оба вот не альбиносы совсем? Юра больше похож на японца, мне кажется.
– Как дела? Дым, что у тебя новенького?
– Мама, ну дай ты ей поесть, а?
– Ну мне же интересно. Что расскажешь, Дым? Где была, что видела?
Я не знала, что ей сказать. Про свой мир? Была у окулиста, видела первые три строчки, после аварии зрение сильно хуже стало?
– Видела Тьму!
– Она вам велела мир спасать, да, дочка?
Я кивнула – мне было некогда отвечать, с такой-то рыбой!
– Ох, Юра, боюсь, как бы она нам весь праздник не испортила…
Я подавилась, потом спросила у Юры, почти шепотом:
– Почему она может испортить?
– Тьма любит приходить на такое… эмоций нахватается и бежит скорее сдавать! Фурсишка…
Юра что-то похожее сказал. Ну как «воришка» или «пьянчужка». Это те, кто зависят от Экрана… От сдачи эмоций. Одни так любят сдавать, что не в силах остановиться. Другие не хотят помнить свою жизнь и всё время сдают воспоминания, чтобы те побледнели, не мешали жить дальше… Наверное, разные аварии и несчастные случаи тоже можно вот так сдать? Мне теперь казалось, что рыба очень острая, а компот приторный, как сладкая вата…
– Несчастная она женщина, Юра. Не осуждай, такую жизнь прожить и не сойти с ума… Ох… Да всё хорошо будет, найдём управу… Дым, ты совсем бледная… Дочка, ты что? Давай-ка посиди спокойно… В кресло садись, ближе к окну.
Я только сейчас обратила внимание на обстановку. На стенах книжные полки, картины… Одна из картин – совершенно белая. Может, это как наш «Чёрный квадрат», только «Белый прямоугольник»? Был рассказ у Герберта Уэллса, не помню названия, мы его отыгрывали в театралке, там один художник случайно нарисовал дьявола, тот заговорил, художник испугался и закрасил картину, оставил только белый прямоугольник… Ну-ну… Вот сейчас на этом белом прямоугольнике проступит красный глаз, а потом меня спросят про самое заветное желание… Чтобы не было аварии.
Я отвернулась. Сперва в тарелку посмотрела, потом на другие картины.
На остальных стенах висели натюрморты с фруктами и цветами, портрет какого-то младенца с белыми кудрявыми волосами… Мама в детстве? И ещё море и маяк, кажется… Такая приторная живопись, как у художников на курортном бульваре…
У окна большое кресло, на подлокотнике плед или большой платок, на вид очень мягкий и тёплый, узор с какими-то цифрами…
Я вылезла из-за стола, села, в плед закуталась. Стало понятно, что я так много раз уже делала, ощущения очень знакомые… Я знала, что у меня за спиной в обивке кресла есть пружинка… и надо сесть так, чтобы она спины не касалась. И что правый подлокотник более потёртый, а на левом есть отметина – тёмный кружок, след от очень горячей чашки… И что сейчас, когда я поудобнее сяду, Мелочь прыгнет ко мне на колени. А Юра подойдёт, присядет на подлокотник, и можно будет протянуть ему руку, чтобы он не терял равновесия…
– А пирог с орехами кто будет есть? Я для кого пекла, скажите мне, пожалуйста? Для собаки? Отлично. Собака, иди сюда, я сейчас тебе…
Голос мамы… всё-таки, наверное, Юриной мамы… убаюкивал… Она не ругалась, она радостно ворчала. Я слушала… Но не её, а себя.
Кресло. Уютно и хорошо. Часы тикают. Можно просто быть собой. Даже не важно, кто я сейчас – Дым или Вика…
Мне было очень спокойно. Особенно из-за звука часов. Я сперва думала, что часов… Но их не было. Звук шёл от экрана. Шорох? Шёпот.
– Это что там на стене? Экран?
– Это передатчик. Транслирует тепло большого Экрана.
Юра шепчет, а потом берёт меня за руку… Мне кажется, что экран становится чуть ярче. Будто мы его нагреваем своими прикосновениями, и разговорами, и даже мыслями…
Мелочь лёг у моих ног и начал чесаться, звякая жетоном-адресником. Экран засиял, я прикрыла глаза…
– Вика? Викуша, ты спишь?