bannerbannerbanner
Школа бизнеса в деревне Упекше

Леонид Бежин
Школа бизнеса в деревне Упекше

Полная версия

VI

В последний понедельник августа я встретил мою бывшую жену. Впрочем, бывших жен не бывает, поэтому скажем так: я встретил жену моей юности (я женился в двадцать один год).

Мы с ней живем по разные стороны от Измайловского парка, где оба часто прохаживаемся, прогуливаемся – словом, совершаем моцион. Никто из нас не хочет уступать эти владения другому и отказываться от прогулок, тем более осенью, когда дождливая игольчатая хмарь висит над прудами и ветер морщинит воду, кружа плавающие корабликами сухие, вскоробившиеся листья.

Над облаками сквозит синева, а под ними горизонт то затягивает оловянной пеленой, то пронизывает солнцем, громады сизых туч распадаются, словно столбцы подтаявшего сахара, и лазурное сияние нисходит небесным светом, похожее на благодать.

Жаль пропускать такие дни, хотя и велик риск нам с женой встретиться, столкнуться где-нибудь на тропинке. Но мы все же стараемся не попадаться друг дружке на глаза, а уж если попадемся, то делаем вид, что друг дружку не замечаем. Особенно это удается жене, непринужденной притворщице, и я не осуждаю ее за это.

Не осуждаю, поскольку и сам принимаю соответствующий рассеянно-отстраненный вид, поднимаю воротник плаща и прячу глаза, чтобы случайно не взглянуть в ее сторону.

Такой уж я друг и такая у меня дружка…

Жена сидела на скамейке в парке с такой смиренной озабоченностью, словно ей давно уже надо было встать, но так не хотелось, что после каждой попытки хотя бы слегка приподняться она сдавалась и позволяла себе еще минутку-другую безмятежной лени. Она была в наушниках, что меня очень удивило и позабавило. Никогда раньше я не замечал в ней легкомысленного желания уподобиться молоденьким дурочкам, опутанным проводами и убежденным, что таким образом они слушают музыку.

Я сел рядом, на затененный край скамейки (жена принимала последний осенний загар). Немного подождал и кашлянул, чтобы привлечь ее внимание, внушить, что я не случайный прохожий, а как-никак бывший супруг.

Супруг ее юности.

– Мое почтение. – Когда жена обернулась, я привычным жестом приподнял над головой шляпу.

– Боже, как ты выглядишь! – воскликнула она, оглядывая меня сверху донизу. – Стал такой импозантный. Даже помолодел. Вижу, что занимаешься своим гардеробом. Раньше я за тобой такого не замечала.

– Я тоже не замечал за тобой… – Я отвернулся, чтобы не задерживать взгляд на ее наушниках.

– Ах, это! Почему бы нет? Я же не с нечистой силой якшаюсь, а слушаю музыку.

– Не музыку, а умц… умц… умц.

– Ладно, не придирайся. – Жена все же сняла наушники. – Ну, расскажи… Снова женился? Кто она? Модель? Оперная дива? Порнозвезда наконец?

– Кассирша в магазине.

– Ты как-то невесело шутишь.

– Могу для веселья добавить, что с некоторых пор я интересую только продавщиц и кассирш. Получаю от них знаки внимания, высушиваю и вклеиваю в особую тетрадь.

– А твой костюм?

– Ты хочешь спросить, ради кого я так вырядился? Так это же все обноски, дорогая. Вспомни, этот плащ и кожаную куртку ты мне когда-то и подарила на сорокалетие.

– Ах, боже мой! Ты еще называл ее летчицкой и обещал, что станешь в ней парить над облаками. Вот видишь, как я тебя понимала. А ты не ценил, отсталый человек.

– Теперь ценю, – сказал я ей в угоду, хотя и не замечал за собой ни малейших признаков того, что я стал ценить ее понимание. – Ну, а ты как? – Я посмотрел на нее слишком пристально для вопроса, заданного лишь для того, чтобы поддержать разговор.

Она ответила мне таким же пристальным взглядом и произнесла то, что менее всего ему соответствовало:

– Я стала зимовщицей.

– Во льдах?

– Нет, на даче. Просто живу там всю зиму.

– Это, знаешь ли, не так-то просто. На это должны быть причины.

– Они есть, хотя это вряд ли тебе интересно.

– Обижаешь. Ведь и я когда-то тебя понимал. Да и сейчас понимаю, – добавил я не слишком искренне, чтобы не давать жене повод обольщаться и ценить мое понимание так, чтобы оно ей польстило. – Так какие же причины?

– Я одна. И хочу быть одной. А на даче для этого есть все условия. Могу заниматься гороскопами, магией, левитацией.

– Чем-чем?

– Или я что-то путаю… Словом, чем-то таким… ну, ты понимаешь. Особенно когда в трубе воет ветер, невидимкою луна освещает снег летучий…

– Мутно небо, ночь мутна. Неужели ты полюбила Александра Сергеевича?

– Я всегда его любила. Еще со школы. Но я не об этом… – Жена смутилась и слегка покраснела, словно школьница. – Не знаю, как ты отнесешься к моей просьбе, но все-таки рискну.

– Давай, рискуй.

– Собственно, это пустяк – не надо придавать особого значения…

– Говори, говори. Обещаю выполнить любую просьбу.

– Правда? Только не сомневайся, а то ничего не получится.

– Господи, что ж это такое? Ты меня заинтриговала.

– И интриги здесь нет никакой. Все эти глупости, суеверия и предрассудки разом отпадают. Только ответь мне сразу, согласен ты или не согласен.

– На что именно?

Жена опустила глаза.

– Давай полетаем. Только сразу… сразу… ответь.

– Давай, – сказал я, не успев толком уразуметь, взять в толк, что мне предлагают и с чем я соглашаюсь.

Тогда жена взмахнула руками, словно дирижер, поднимающий оркестр в ответ на овации публики. При этом она загадочно и призывно взглянула на меня, явно поощряя повторить за ней ее жест. Я тоже взмахнул, подражая жене во всем из одного только равнодушного недоумения, вызванного ее нелепыми жестами и загадочными призывами: а почему бы нет, если уж ей так хочется?

И тут мы оба с чудесной легкостью оторвались от земли и повисли в воздухе на высоте трех-четырех метров. Осваиваясь со своим новым положением, я невольно оглядывал свои руки и ноги, словно проверяя, не обрел ли я вместо них ангельские крылья, помогающие держаться в воздухе.

Нет, ангелом я еще не стал. Руки и ноги были те же, только на левой ноге расшнуровался ботинок, и я боялся его потерять (уронить кому-нибудь на голову), но нагнуться и зашнуровать не мог, опасаясь, что перекувырнусь в воздухе.

– Ну, как? Не жалеешь, что согласился? – закричала мне жена (от высоты с непривычки закладывало уши).

Вместо ответа я закрыл себе ладонью рот, чтобы тоже не закричать от удивления и восторга, и замотал головой, что означало, наверное: нет, не жалею.

Затем мы стремительно поднялись в голубое, прозрачное небо с плавающими осенними паутинками и мелкими иголками дождя, высыхающими, не достигнув земли. Мы оба одновременно заплакали и засмеялись от счастья.

Засмеялись и – блаженно раскинув руки, – полетели. Мои развязавшиеся шнурки… впрочем, я уже не помнил ни о каких шнурках.

VII

Земля, верхушки деревьев, скамейки Измайловского парка, пруды, дорожки с велосипедистами (во вращающихся спицах проскакивала змейкой золотистая радуга) разом оказались где-то внизу, отдалились и уменьшились, словно в перевернутом бинокле. Облака же, наоборот, неправдоподобно увеличились, приблизились, и солнце засияло ярче, ослепило, и на минуту перед глазами возникла нездешняя белизна.

В воздухе по-прежнему плавали осенние паутинки, налипая на лицо. Полы наших одежд захлопали на ветру, как флаги. С меня сорвало шляпу и куда-то унесло. Остатки волос на голове встали дыбом. Ветер засвистел у меня в ушах, чем-то влажным забило дыхание, и я чуть не задохнулся, закашлялся, стал рвать на себе ворот рубахи и ртом судорожно хватать воздух.

– Это сейчас пройдет. Повернись ко мне лицом. Ну вот… Тебе хорошо? – спросила жена, не выпуская моей руки и делая вид, будто это я держу ее за руку. – И не страшно? – Глядя мне в глаза, она приготовила шутливый упрек на тот случай, если я признаюсь, что испугался.

– Немного непривычно. – Я старался не смотреть вниз и улыбаться. – Все-таки я раньше никогда не летал. – Мне стало досадно, что я оправдываюсь. А затем стало еще досаднее из-за моей досады.

– Скоро привыкнешь. Мне тоже пришлось привыкать, хотя у меня отец был летчик-испытатель, вся грудь в орденах, ты же помнишь. Между прочим, твои старые одежды и особенно кожаная куртка, подаренная мною, удивительно приспособлены для того, чтобы летать. В этом их нераспознанное свойство, приобретаемое со временем. Да и сам ты – отчаянно смелый, я тобой горжусь. – Жена прикрыла мне маленькой ладонью рот, чтобы не услышать от меня банального отказа признавать свои достоинства. – Смотри, там внизу наша Яуза, Лефортово, где мы студентами прогуливали лекции, целовались, пили портвейн прямо из горлышка вместе с крошками от пробки, закусывали какой-то дрянью, и было так вкусно.

– Было восхитительно.

– Ну уж, не преувеличивай. Ты любишь преувеличивать. – Жена пыталась поправить разметавшиеся от ветра пряди волос. – А вот высотный дом, где мы катались на скоростном лифте – вверх и вниз, только циферки проскакивали в оконцах. И когда кабина падала в бездну, ты мне однажды признался. Только не спрашивай, в чем.

– В чем?

– Кажется, в неземной любви.

– По-моему, я признался тебе в любви на Ваганьковском кладбище, когда хоронили мою бабушку Елизавету. Шел мокрый снег, на дне могилы скопилась лужица, и было так грустно…

– Это уже во второй раз. А в первый раз ты признался от восторга падения. А после мы поднялись на самый верхний этаж высотного дома, и там такое круглое окно, из которого видна вся Москва.

– Жаль, что мы тогда не летали.

– Да мы вообще не летали, потому что были слепы, как Иоланта у Чайковского. Она родилась с этим пороком и не догадывалась, что она слепая, поскольку, чтобы прозреть, ей нужно было осознать свою слепоту. Вот так же и всем людям надо осознать и ужаснуться, что они не способны летать, и тогда они полетят. Им откроются нераспознанные свойства вещей, как и нам они открылись. Скоростной лифт не в счет. Все его свойства распознаны. Но есть вещи иного порядка… Впрочем, не будем особо мудрствовать.

 

– Как ты хорошо придумала: наш полет и этот разговор…

– Я ничего не придумывала. Помнишь, у Льва Николаевича Наташа на балконе говорит, что надо обхватить себя за колени, поднатужиться и – полетишь. Как мы сейчас. У нее не вышло по молодости. К тому же Наташа слишком тужилась, а летать надо с непринужденным изяществом. У нас получилось, поскольку мы зрелые овощи, хотя и без лишнего житейского опыта. Накопленный опыт – это балласт, мешающий взлететь.

– А мы не упадем?

– Видишь, ты засомневался…

– Кажется, я падаю. – Я почувствовал, что воздушные потоки подо мной перестают быть мне опорой и я сползаю с них, как рыхлое ватное одеяло с кровати. – Держи меня.

– Ничего ты не падаешь. – Жена на всякий случай меня поддержала. – Не смей так думать. И измени направление мыслей. Куда бы ты хотел слетать? Пользуйся случаем – выбирай. В Париж? В Италию? В Гималаи?

– Я бы хотел в Иерусалим.

– Не важничай. Зачем тебе? Ведь ты у меня законченный афей, ни во что не веришь. К тому же в Иерусалим летают, оседлав черта или ведьму, а это давно уже устарело, стало пережитком. Я придерживаюсь более совершенных и современных методов.

– Каких же? Умц… умц… умц?

– Дались же они тебе, эти умцы! Никак не успокоишься. Нет, мой главный метод, позволяющий мне летать, – это любовь. Я им хорошо владею. Да и метлы у меня, как видишь, нет. Вернее, есть на даче, за сараем. Так что я перед тобой чиста, словно ангел.

– Тогда – в Калифорнию к нашему сыну, – сказал я, с облегчением услышав от жены ее признание и сочтя для себя нужным при удобном случае тоже признаться, что некие упомянутые ею методы (например, любовь) мне не совсем чужды.

VIII

Наш сын Варфоломей учился так же хорошо, как и я когда-то, но наша похожесть лишь подчеркивала роковое различие меж нами: сыну доставались одни несчастья там, где мне удавалось быть счастливым. Поэтому жена предпочла бы, чтобы Варфоломей не был на меня похож и даже учился намного хуже, лишь бы это избавило его от несчастий. Но успехи, схожие с моими, казались ей причиной всех бед, словно я невольно отбирал у сына то, что по праву принадлежало только ему и отчасти ей, раз уж она как мать ему все-таки ближе, чем отец.

Об успехах сына неустанно твердили наши друзья и знакомые. Твердили особенно охотно за столом и под рюмку, когда жена вносила на блюде заливное (сквозь подрагивающее желе смутно проступала украшенная лимоном и петрушкой спинка судака), разливала по тарелкам золотистый от жира бульон, почему-то называвшийся у нас бухарским, и раскладывала свой фирменный салат из тертой редьки с жареным луком.

Вот тогда-то все считали нужным отметить успехи: жены – в домашней готовке и умении накрыть к празднику стол (с этого всегда начинали), а Варфоломея – в школьных премудростях и науках, благодаря чему мы, как правило, подписывали ему дневник не глядя.

Гости не забывали упомянуть и мои любимые шахматы, и по застольной логике получалось, что сын все-таки во всем на меня похож: «Унаследовал отцовские дарования. Далеко пойдет. Нам еще в его кабинеты стучаться придется».

Однако подобные фразы вовсе не переполняли меня гордостью счастливого отца. Матери же Варфоломея (моей жене в ту пору нашей жизни) они позволяли, проводив гостей, произнести с досадой, упреком и затаенной обидой: «Вот уж воистину похож! Похож как две капли воды! Не ребенок, а твоя копия!»

Произнести, лишь бы нашелся повод обвинить того, кто ни в чем не виноват, и не забыть при этом себя, воплощенную невинность.

Всему этому способствовало одно обстоятельство, хотя похожесть (или непохожесть), как уже отмечалось, была ни при чем. Здесь было важно другое, о чем говорить не хотелось, тем более после таких дифирамбов и восхвалений в адрес Варфоломея – вот женою и списывалось все на ту же случайно подвернувшуюся похожесть.

Мы тогда жили у Красных ворот, в квартире с длинным коридором и рядом раздвижных дверей (все по одну сторону), уподоблявшим ее вагону поезда. Нам ценою невероятных усилий, просьб и унижений перед директором удалось устроить Варфоломея в престижную, центровую школу. Он, повторюсь, хорошо учился, соображал и по математике, и по физике, с дурными компаниями не водился и даже однажды – по случаю Нового года – с успехом играл перед всеми собравшимися на пианино польку Рахманинова (наследственность сказывалась). Это пианино, некогда купленное мне родителями, я по настоянию жены принес в жертву. Конечно, было жалко с ним расставаться, но я привез его на грузовике, накрытое брезентом, привязанное канатами к борту, и торжественно подарил школе (грузчики внесли его в актовый зал под аплодисменты учителей и директора).

Это была наша маленькая победа, тем более что школа давно собиралась купить пианино, а денег на это вечно не хватало. Варфоломея стали хвалить, ставить ему высокие оценки (раньше вместо пятерок часто приносил четверки и тройки: учителя по негласному сговору снижали на один-два балла), и, казалось бы, все хорошо, можно только радоваться. Но при этом радости у нас не было, поскольку Варфоломей обладал несчастным, изначально присущим ему роковым свойством – вечно попадать в трудные, даже безвыходные положения.

Мы подчас удивлялись, как ему это удается, поскольку не раз бывало: все счастливы, на горизонте ни облачка, ничто не предвещает беды. И вдруг словно бы поворачивается невидимая стрелка, слышится звук, похожий на треск разрываемой материи, и нам приходится вызволять сына из неприятной истории, в которую он роковым образом попадает.

Кто-то из его класса украл деньги, собранные на летнюю поездку в Крым. Подозрение падает на него, потому что он как дежурный запирал дверь классной комнаты и относил ключи нянечке. Кто-то курит в туалете и жжет бумагу – у нашего Варфоломея находят распечатанную пачку сигарет и обгоревшие спички, после чего директор, вызвав нас к себе, произносит: «Мы для этого брали вашего сына? У нас своих хулиганов достаточно». И нам приходится оправдываться, умолять, обещать…

Во дворе кого-то угораздило разбить окно футбольным мячом, все разбежались, и на месте преступления застают нашего сына. Варфоломей при этом растерян и счастлив оттого, что он самый храбрый, не стал прятаться и готов взять вину на себя.

Мы, конечно, возвращали украденные деньги в школьную кассу и извинялись перед директором за сигареты и жженую бумагу. Мы же платили за разбитое стекло и, конечно, вдвое больше того, что брал стекольщик, чтобы вставить новое. Мы не роптали и не позволяли себе упрекнуть сына, но нам становилось обидно: почему же он все взваливает на нас, сам же даже не пытается найти выход и выпутаться из затруднительного положения?

Иногда мы даже осторожно, со всяческими деликатными оговорками задавали ему этот вопрос: «Неужели ты сам не можешь себе помочь? Или хотя бы попытаться?» И Варфоломей искренне недоумевал вместе с нами, беспомощно разводил руками: «Получается, что не могу. Или не хочу. А может быть, то и другое вместе».

Похоже, что он попросту не знал, как поступают в таких случаях, как находят выход и выпутываются.

Мы надеялись, что с возрастом он чему-то научится и положение изменится. Не тут-то было. Все продолжалось, как и раньше, – с тою лишь разницей, что теперь нам приходилось вызволять его из милиции, куда он попадал по недоразумению, нелепому невезению и фатальному стечению обстоятельств. Варфоломея не раз отчисляли из университета, а затем увольняли со службы (он носил на подпись ненужные бумаги в глупом министерстве) – по мнимой вине и нежеланию доказывать собственную невиновность.

IX

Словом, ничего не ладилось, и я невольно вспоминал, как когда-то в детстве у Варфоломея упрямо заваливался набок игрушечный самосвал, нагруженный кубиками, и они рассыпались по ковру – закатывались под диван, под буфет, некоторые неведомо куда, что и вовсе не найдешь.

Вот и вся его жизнь казалась мне теперь такими кубиками…

А тут еще начались девяностые годы, все зашаталось, стало оседать, оползать, словно талая наледь с крыши, распадаться и рушиться. И нам-то с женой выживать было трудно, мы не знали, что с нами будет завтра, а тут еще закрадывался панический страх за сына: совсем пропадет.

Вскоре он действительно остался без работы, причем, не будучи женатым, ждал рождения ребенка от женщины вдвое его старше, из подмосковного Одинцова, где у нее была изба, сарай, погреб и огороды. «На что вы будете жить?» – спрашивали мы сына, и он со знакомой блуждающей, оторопелой и блаженной улыбкой отвечал: «Как-нибудь выпутаемся. Тыкву буду выращивать и продавать на рынке. Или жареными семечками торговать».

От безысходности мы были бы рады, если бы Варфоломей и впрямь занялся огородом: хоть какой-то толк, какой-то заработок. На последние копейки, чудом уцелевшие после всех реформ, мы готовы были купить ему необходимый инвентарь: лопаты, ведра, грабли и даже маленький колесный трактор, если понадобится, лишь бы сын выбрался из этой ямы.

Время шло, но не наблюдалось ни малейшего признака, что он станет огородником и осуществит свое намерение – выращивать тыкву. Вместо этого сын увлекся совершенно фантастическим и нелепым, на наш взгляд, проектом: создал и зарегистрировал не банк, не торговую марку, а коммерческое нечто, помогающее всем желающим выбираться из трудных, безвыходных положений.

Вот тут мы с женой – после горестных вздохов и сетований – вволю насмеялись, аж в висках заломило и слезы на глазах выступили. Очень уж забавная получалась петрушка. «Ты будешь помогать выбираться? Ты сам за свою жизнь ни разу не выбрался, а тут станешь учить других?!» – спрашивали мы сквозь душившие нас приступы смеха.

Варфоломей терпеливо выдержал нашу петрушку и даже принес нам по стакану воды, поскольку затянувшийся смех превращался в икоту. После этого он безучастно и загадочно произнес, не глядя на меня, хотя и обращаясь ко мне: «Да, и ты хотя бы по шахматам должен знать, что лучший учитель тот, который сам играть почти не умеет и всем проигрывает».

Варфоломей нашел себе компаньонов – таких же бедствующих, неустроенных, обремененных семьями и долгами. Надо было их видеть – взлохмаченных, небритых, диковатых, в выцветших тельняшках и баскетбольных кедах. Поначалу у них ровным счетом ничего не получалось: к ним никто не обращался за помощью. Само их нечто доверия не вызывало и было расположено сначала в бывшей трансформаторной будке, кое-как обклеенной обоями, с креслами и письменными столами, явно найденными на свалке. А затем – в подвале со штабелями досок, где ночевали бездомные коты и с шипением вырывался пар из обмотанных войлоком труб.

Но затем неведомо как что-то двинулось, тронулось, шевельнулось, вырвалось, словно пар из трубы. Появились – забрезжили – то ли первые клиенты, то ли пациенты, то ли просители. Словом, страдальцы тех самых девяностых, выброшенные на свалку, как старые кресла и столы. В безвыходных положениях оказывались заводы, лаборатории, проектные бюро, колхозы, совхозы, библиотеки и кружки по интересам.

А также – светские дамы в мехах и драгоценностях (оставшихся на дне шкатулки), потерявшие мужей в тяжбах и склоках с их любовницами. И – бывшие начальники, лишившиеся должностей, кресел и преданных жен. Словом, Русь уходящая…

Они приносили последние сбережения, лишь бы им не то чтобы помогли, но у них затеплилась пусть даже мнимая надежда, что жизнь еще не кончена, есть шанс что-то исправить, расчистить, вымести мусор, огородить, этак дотянуть до старости и сойти в могилу, как сходят в земляной погреб за квашеной капустой и солеными огурцами.

Вот так оно и вышло, что коммерческое нечто нашего сына загадочным и непостижимым для нас образом обрело себя. Чтобы не извиняться за свой давнишний (и недавний) смех, нам с женой пришлось сделать вид, что мы о нем благополучно забыли. Вид-то мы исправно делали, но смех не забывался, назойливо звучал в ушах, и мы все-таки извинились – к собственному облегчению: «Прости, что мы тогда… самим неловко». Между тем коммерческое нечто процветало, открывались филиалы в других городах, а там и за границей зазвенел призывный звоночек.

Словом, ими заинтересовались и их сманили…

В конце концов сын и его компаньоны переселились за океан. Они помотались по Америке, присмотрелись, приценились и выбрали Калифорнию, откуда поступило самое выгодное и заманчивое предложение. Мы не знали, потеряли ли мы при этом сына или, наоборот, обрели, но теперь и выживать нам стало легче, поскольку я и жена перестали за него бояться. Да и Варфоломей писал, что у него все прекрасно, присылал фотографии своего особняка с подземным гаражом, аквамариновым бассейном и шафрановым теннисным кортом, уверял, что полюбил Америку и даже не скучает о России.

Не скучает, поскольку и ее привез с собой в багажных ящиках вместе со всем ненужным, лишним и необходимым.

 
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37 
Рейтинг@Mail.ru