Поезд пришел точно по расписанию, но Вари не оказалось на перроне. Кое-как перебравшись с багажом в сторонку, Поля долго искала в толпе это исполнительное и доброе существо, милейшее на свете после мамы.
Конечно, ее задержала какая-нибудь беда или заболевание… но что могло случиться со студенткой в Советском государстве, где, кажется, самая молодость служит охранной грамотой от несчастий? Какая хворь пристанет к двадцатилетней девушке, еще недавно дальше всех толкнувшей ядро на межрайонном спортивном состязании? Верно, забыла завести будильник с вечера и сейчас, расталкивая пассажиров и чужую родню, мчится по вокзалу, чтобы с разбегу обнять подружку… Однако уже и схлынула обычная по приходе поезда суматоха, а Вари все не было.
Поля решила своими силами добираться по записанному на бумажке адресу. И сперва ей никак не давался чемодан с оторванной скобкой, а потом выяснилось, что не хватает рук на узелки и свертки: так всегда бывает, когда провожают четверо и не встречает никто. Она растеряла бы половину вещей, если бы откуда-то сверху не свалился к ней чумазый паренек с комсомольским значком на спецовке, – явно не носильщик. Повесив через плечо спальный саквояж и мешок с шубкой, накрест перехваченный веревкой, он вскинул чемодан под мышку и двинулся по опустевшему перрону так обыкновенно, словно это повторялось у него изо дня в день. Привыкнув к маленьким удачам, сопровождавшим ее всю дорогу с Енги, Поля молча покорилась чудесному вмешательству.
Благодетель попался на редкость неразговорчивый, и, с одной стороны, это было неплохо, так как чудеса всегда тускнеют от объяснения, а с другой – все же полагалось ему, хотя бы из учтивости, справиться если не об имени приезжей, то по крайней мере о цели прибытия в столицу, тем более что Поле не терпелось поделиться с кем-нибудь планами жизни на ближайшие сто – двести лет. Чуть забежав вперед, она извинилась за подвязанный к саквояжу чайник, потому что он бил по колену и бренчал крышкой, выбалтывая свои провинциальные новости, но молодой человек сдержанно успокоил Полю в том смысле, что и в старину бабушки ездили в Москву со своими самоварами. Выйдя же на улицу заметно в испарине, он уже сам осведомился у спутницы, не дровец ли или бутового камня прихватила она с собой в качестве гостинца столичной тетке. Пока онемевшая от его дерзости Поля собиралась выпустить ответные коготки, они уже добрались до троллейбуса.
Теперь чудеса пошли так густо, что и не различишь, где кончалось одно и начиналось другое. Голубой сверкающий вагон па воздушных колесах и с предупредительно распахнутой дверцей поджидал Полю у остановки. Не успела войти, билет взять, как ее багаж сам собой разместился внутри, и, несмотря на переполненье, даже нашлось местечко у окна, приспущенного из-за жары. Поле не хотелось уезжать, не отплатив по заслугам молодому человеку, и троллейбусное начальство тотчас предоставило ей время для беглого сведения счетов.
– Скажите, пожалуйста, сколько я вам должна за этот ваш… ну, подвиг? – спросила она через окно, с притворно озабоченным видом роясь в стареньком мамином кошелечке.
Паренек поднял глаза, и вначале Полю поразило его удивительное сходство с Родионом: они у него были такие же строгие, зеленоватые, с задорными искринками на донышке— и та же подкупающая привычка глядеть прямо в лицо при ответе. Правда, этот был моложе и ростом чуть пониже ее приятеля; лишь копоть да рабочая одежда придавали ему видимость старшинства, а на деле, если бы его помыть немножко, он оказался бы разве только на годок старше Поли, совсем мальчишка, видимо из щегольства решивший не улыбаться никогда. Нет, этому далеко было до Родиона; тот не посмел бы с первого раза потешаться над малознакомой девушкой, несколько оробевшей от счастья, как и должно быть при исполнении желании.
– Ровно ничего! Просто меня губит любопытство – наблюдать из будки – и жалостливое сердце ко всем, попавшим в безысходную беду… – невозмутимо отозвался благодетель – Я кочегар на паровозе, который вас привез в Москву.
Тогда, не умея изобрести чего-нибудь поядовитей, Поля посоветовала ему торопиться назад, а то вокзальные жулики уведут у него паровозишко, пока он ухаживает за незнакомыми девицами, и ему придется тысячу лет выплачивать из жалованья. Склонив голову набочок, молодой человек сочувственно кивал на ее жалкие потуги мести, пока она сама не покраснела от бессилия и досады. По счастью, водителю удалось наконец накинуть на провод соскользнувшую дугу. Машина плавно тронулась в путь, и Поле сразу стало легко и радостно от солнышка, от встречного ветерка, от обилия заманчивых приключений, ожидавших ее в будущем, а в душе на все лады пелась любимая ее поговорка, эпиграфом надписанная в дневничке: «И вот былинку понесла река!»
Лишь теперь Поля с удивлением приметила, что все ее новые попутчики чему-то улыбаются с такими осветленными лицами, словно слушают перекличку ранних птиц в лесу, еще обрызганном росою. Никто не смотрел в Полину сторону при этом, но, значит, каждому из них уже известны были ее безоблачные обстоятельства и благороднейшие намерения, тем в особенности завидные, что все у ней было впереди… Видимо, всем, от кондукторши до сурового усача в разлетайке и черной стариковской шляпе, может быть профессора из того учебного заведения, куда собиралась поступать Поля, – всем им было лестно, что такая привлекательная девушка, как Аполлинария Вихрова, отныне поселится в их превосходном городе и станет вникать в разные полезные науки на радость маме, Ленинскому комсомолу и всему их великому отечеству. Так что едва Поля осведомилась вполголоса про Благовещенский тупичок, где проживала Варя Чернецова, все наперебой, и даже немножко ссорясь, принялись объяснять ей дорогу, причем, так совпало ко всеобщему удовольствию, две Полины соседки ехали в ту же многоэтажную новостройку, потому что работали как раз во дворе дома 8-а, в швейной мастерской, а профессор, оказавшийся смотрителем чего-то, имеющего почти оборонное значение, даже и квартировал там, в деревянном особнячке наискосок… Словом, чуть ли не каждому в то утро оказалось с Полей по пути.
Все четверо они вышли на остановке и двинулись по солнечной стороне, добросовестно поделив Полину кладь. Присмиревшая, подавленная великолепием московской улицы, Поля шла посреди, едва ступая, словно боялась повредить какое-нибудь всенародное имущество, и стараясь запоминать подробности для вечернего отчета маме на Енгу. Слепительный милиционер придержал поток машин, пока шествие перебиралось через перекресток; наряднейшие здания мира высились по сторонам, и из всех, сколько их там было, распахнутых окошек гремела одна и та же торжественная радиомузыка с единственно возможным названием – приглашение к жизни. В то лето вдобавок было ужасно много цветов: на любом углу – в киосках, на лотках и прямо с рук – продавали целые копны цветов с необсохшей влагой на срезах, окутанные облаками душистой утренней свежести… Но почему-то всякий раз при этом Поля торопилась пройти мимо, ревниво прижимая к груди сверток в серой бумаге, единственную ношу, не доверенную никому.
Профессор в разлетайке, лихо возглавлявший шествие, повернул направо и потом еще раз вправо, в прохладную, поросшую травкой улочку с домиками под ленивыми, расклонившимися деревьями, каким положено расти только на окраинах. Здесь весело кружился тополевый пух, запоздалая в тот год летняя вьюга, и маленькие местные жители самозабвенно ловили этот волшебный, невесомый снег, а ветерок сдувал его с доверчивых детских ладошек, и, пожалуй, весь смысл жизни в том и заключался, чтобы снова с криками гоняться за ускользающими хлопьями. Если бы не дети, было бы там совсем пустынно, так что событием пришлось бы считать одинокого велосипедиста, который, посверкивая зайчиками, проехал в глубь тупичка. Вчерне законченный восьмиэтажный дом возвышался в этой мирной житейской заводи. Поля озабоченно взглянула вверх, где под самой крышей обитала ее Варя, и вдруг, в довершение чудес, оказалось, что лифт после длительного простоя начал работать как раз в то утро.
– Вот спасибо вам!.. – на прощанье сказала провожатым Поля и поклонилась им с особым чувством, как если бы перед ней находились не просто попутчики, а доверенные представители доброго и умного человечества. – Мы теперь соседи, так что еще непременно увидимся и поговорим обо всем… правда?
Квартира была не заперта, но никто не выглянул на шум, пока Поля по частям втаскивала в прихожую свои пожитки. Она перевела дух и прислушалась. Где-то в глубине глухо посвистывал сквознячок и с прозрачным звуком капала вода. Несколько дверей, иные под замками, выходили в полутемный коридор. Поля постучала наугад в первую налево, и женский голос разрешил ей войти.
Опрятная пустоватая комната смотрела на солнечную сторону; через настежь раскрытое окно вся она была залита резким, почти кварцевым сияньем неба. Сидя на детском стульчике, женщина чинила вдетый на руку шелковый чулок. Вороха цветного трикотажа лежали на фанерном рабочем столе перед нею и прямо у ног, сваленные как попало. Работа была изнурительна, а женщина уже пожилая, но ей нравилось ее ремесло, потому что заказов было много и, кроме хлеба, они доставляли сознание полезности, необходимое для осмысленного существования. Когда-то она была хороша собою; тугой жгут почти белых волос, по-старомодному уложенных валиком, венчал ее чистый, очень выпуклый лоб. Поле почудилось, что не раз встречала эту женщину в компании таких же чопорных, седовласых стариков, – кажется, на колоде карт.
– А, помню: вязаный мужской жилет… вашего отца? – для верности переспросила женщина и, приоткинув картонный козырек со лба, мельком и близоруко взглянула на гостью. – Да, я смотрела его и держусь прежнего мнения. Против судьбы не пойдешь. Он отжил свое, остается лишь распустить его на нитки.
Жесткая окончательность диагноза не допускала ни расспросов, ни возражений, и, хотя происходило явное недоразумение, у Поли почему-то сжалось сердце.
– Вы, наверно, ошибаетесь. Я только что приехала. Мне Варя Чернецова нужна… – пояснила она внезапно пересохшими губами.
Женщина снова оторвалась от работы:
– А, знаю… Вы та самая девушка из провинции… простите, с периферии, – поправилась она по моде века, стремившейся уравнять всех граждан, чтоб никому не было обидно. – Товарищ Чернецова скоро вернется, ее срочно вызвали в районный комитет Коммунистической партии, – прибавила она, и почему-то в ее устах это прозвучало в особенности внушительно и непривычно. – Присядьте… если только вы богаты временем. Через минутку я покажу вам, где она прячет ключ… а то у меня петля соскочит.
– О, пожалуйста… уж в этом-то отношении я богачка! – задорно улыбнулась Поля, и действительно, первым впечатлением от нее было – будто привезла с собою свежий прохладный воздух и уйму просторного и, не в пример городскому, дешевого времени, как другие везут из деревни масло или небеленый крестьянский холст. – Мне хоть и сто лет нипочем!
Тогда женщина попросила Полю подойти ближе.
– Какая вы еще молоденькая! – вскользь заметила она.
– Ой, что вы… – зардевшись, отмахнулась Поля. – Это я только выгляжу моложаво, а мне уж скоро восемнадцать стукнет.
– И когда же это вам восемнадцать… стукнет? – раздельно и не спуская с нее прищуренных глаз, спросила женщина.
Выяснилось, что до совершеннолетия оставалось всего два часа девять минут и – тут Поля справилась по серебряным часикам, подарку матери после окончания школы, – три секунды. Она стала горячо доказывать, что восемнадцать не так уж мало, – «вон Дарвин в ее возрасте уже доклады делал, а Герострат, к примеру…». По ее убеждению, свою знаменитую истину древний философ мог открыть лишь в детстве, когда босыми ногами бродил по гальке древнегреческого ручейка, а вот она, Поля, сколько ни бродила по лесу, нарочно забираясь в дебри поглуше, ничего путного пока не изобрела. Отсюда вытекало с очевидностью, как много предстоит ей сделать, чтоб не осрамиться перед лицом своего народа и внести что-нибудь свое и новенькое в сокровищницу человеческой культуры, несколько подзапущенную, как она намекнула, по вине мирового капитализма.
– Наверно, вы Гераклита имели в виду? – осторожно поправила женщина с чулком.
– О, конечно… я их всегда немножко путаю. Да еще, говорят, какой-то Геродот был вдобавок?.. это который же из них церковь-то спалил? Извините, я вас все от работы отрываю… – Тут Поля смутилась и стала извиняться за свою неуместную говорливость.
– Нет, все это очень интересно и важно очень… – в раздумье сказала женщина, и было похоже, что она радуется вынужденной передышке в работе. – Продолжайте, прошу вас.
– Да уж все! – еле слышно призналась Поля.
Женщина не сразу склонилась над своим чулком; кажется, еще и еще хотела слушать наивную, противоречивую музыку Полиной болтовни.
– Впрочем, если вам скучно со мною, девочка, возьмите книжку с комода…
– Ничего, я и так посижу, мне все равно надо еще привести в порядок разные свои там… ну, мысли и впечатления! – шепнула Поля.
После томительного уличного зноя приятно освежал горный сквознячок восьмого этажа. Присев на краешек чего-то, служившего вместо кресла, Поля огляделась украдкой. Главное место было отведено детской, стерильной чистоты, кроватке с тумбочкой возле, где, кроме недопитой чашки молока, лежали сложенные по ранжиру и на бочок три заласканные до глянца матрешки. В гораздо меньшей, правой половине, за китайской ширмой, сгрудилось все остальное, нужное для жизни и добывания хлеба, между прочим – манекен на деревянной ноге, во весь рост отразившийся в старинном зеркале меж двух резных колонок. С тех пор как сквозная, непоправимая трещина раздвоила его во всю длину, вещь эта относилась скорее к разряду семейных реликвий, чем мебели.
Слегка подавшись вперед, Поля заглянула в зеленоватое, потускневшее стекло и догадалась об источнике своих удач и чудесных совпадений на протяжении последних суток. Из овальной ореховой рамы на нее глядели, две сразу, забавные провинциальные девчонки лет по пятнадцати, с беспричинно сияющим взглядом и до такой степени обгоревшие на енежском солнцепеке, что и кожа и кофейной раскраски платье совершенно сравнялись по цвету. Ясно, подобное существо и шагу не могло ступить незамеченно в таком глазастом городе, как Москва. И значит, все они, кто потчевал ее в вагоне дорожной снедью, бегал для нее за кипятком на станциях, чтоб не отстала от поезда, кто в десяток рук втаскивал ее багаж в троллейбус и потом провожал до Варина тупичка, – все они жалели ее той особой, не обидной, чуточку даже эгоистичной жалостью, какою простые люди возмещают горький пробел в своем собственном безрадостном детстве.
– Вы бывали прежде в Москве? – продолжая работу, спросила женщина.
– Я и родилась здесь… но четырех лет меня увезли в лесничество.
– Ваш отец служит в лесу?
– Нет, он здесь, он состоит… – почему-то замялась Поля, – ну, лесным профессором!
– Значит, вы живете врозь с отцом?
– Мама разошлась с ним, когда я была маленькая совсем. Он даже довольно известный, имеет много специальных трудов, только… человек он оказался плохой.
– Кто же посвятил вас в историю семейного разлада, мать?
– А никто.
– Тогда почему же вы думаете, девочка, что он плохой человек?
– А потому… потому что мама хорошая! – возвысила голос Поля.
И дальше не могла остановиться, пока не выплеснула всего, что, подобно илу, отстоялось на душе. Получалось одно к одному, что и наука его скучная и профессор он, надо думать, неважный: не зря же то и дело хлещут его в лесных журналах за то, что из-за деревьев леса не видит. Ладно еще, что подружки этих статеек не читают, а то затравили бы Полю насмешками да допросами, на какой помойке ухитрилась себе такого родителя подобрать.
– Его Иван Вихров зовут… не слыхали? – назвала наконец Поля и с робкой надеждой подняла увлажнившиеся глаза.
Судя по тому, как оживилась вдруг женщина с чулком, ей, видимо, известно было это имя. Да, в молодые годы в Петербурге она встречала одного молчаливого студента с такой фамилией, тем лишь примечательного, что был он, помнится, кухаркин сын… Мельком, чтоб не слишком огорчать свою собеседницу, женщина помянула также, что наслышана и о вихровских неудачах от одного из своих знакомых того же петербургского периода, – гораздо более удачливого, даже процветающего ныне лесовода… И тучка грустного, нежелательного воспоминания набежала на лицо женщины с чулком. В противоположность Вихрову и в опровержение Полиного мнения о людях лесной профессии, этот человек отличался, по ее словам, на редкость живым, хоть и несколько озлобленным умом, придававшим особый блеск его общепризнанному дару даже слишком уж беспощадного анализа. Но, значит, в таких и нуждалась эпоха, если именно ему доверили вести критические обзоры в специальных изданиях, высказывать руководящие соображения, разоблачать ереси и ошибки своих товарищей.
– Этот человек – тоже профессор, и, сколько мне помнится, он рассказывал мне кое-что о Вихрове. Впрочем, я слишком далека от лесных дел и распрей… – сдержанно заключила она.
– Вы можете говорить со мной откровенно. Я ненавижу моего отца… Так что же он сказал?
Непоправимое горе светилось в глазах у Поли, и, с одной стороны, нельзя было не пожалеть это кроткое провинциальное создание, вынужденное расплачиваться за родительские грехи… но, пожалуй, еще хуже было бы обидеть его неправдой.
– Я держусь правила никогда не лгать детям. Не хочу огорчать вас, девочка, но… это была не очень лестная и даже сердитая оценка.
– Да, мне тоже попадались его статьи, – покорилась своей участи Поля, наперед зная имя прославленного критика своего отца.
– На вашем месте, – милосердно продолжала женщина с чулком, – я утешилась бы сознанием, что, во первых, у вас еще остается мать, а во-вторых, видимо, ваш отец все же немало потрудился в жизни, если привлек к себе перо и гнев такого выдающегося ученого. Милая, не надо предаваться отчаянию: не всем же обладать талантами, а, судя по вашим семейным делам, этот Вихров вдобавок не без странностей?..
Тот же зловещий и неопределенный отзыв Поля неоднократно находила между строк в рецензиях на отцовские книги, причем, несмотря на различные подписи, иногда лишь инициалы, в их обостренном до резкости стиле легко угадывалось одно и то же авторство. Можно было любым образом объяснять существование Вихрова в лесной науке – великодушием эпохи или же, напротив, недостатком ее внимания к лесным делам, но этот сложившийся приговор уже не подлежал ни отмене, ни даже обсуждению, и лишь по наивности сердца, по бедности воображения, по незнакомству со строгими условиями века еще можно было рассчитывать на помилование.
– Но… этот ваш знакомый, он тоже долго в лесу жил? – наобум спросила Поля.
– Нет, по слабости здоровья и необходимости постоянного врачебного присмотра он почти не покидает города.
– Но, значит, он… издали предан лесу, сам пишет книги, если он все же… такой уж замечательный знаток?
Женщина с чужим чулком на пальцах должна была объяснить это мнимое противоречие.
– Дело в том, девочка, что он не совсем лесник… Я бы скорее назвала его просто выдающимся деятелем в этой области. И вообще – это человек большой трагической судьбы и разнообразнейших дарований… и в юности близкие пророчили ему будущность поэта или музыканта. О, вы еще не знаете, милая, как судьба склонна посмеяться над нашими планами! Нет, я не скажу, чтобы он был очень привязан к лесу, хотя, бывало, часами бродил по парку, приезжая к нам в именье… Впрочем, это было совсем небольшое поместье, скорее просто так, старинная хижина с колоннами, – быстро поправилась она, приметив ревнивое и пристальное Полино любопытство. – Кроме того, талантливому критику и не обязательно все знать или уметь самому, его дело в общем наблюдении. Во всяком случае, у него достаточно вкуса и культуры, чтобы судить о деятельности других: что хорошо там, что плохо. Вот уже лет восемь подряд из-за всяких общественных нагрузок он не имеет возможности закончить… я не помню темы… но один очень такой фундаментальный труд. К сожалению, у меня крайне плохая память на эти вещи, – неожиданно прибавила она, как бы отстраняясь от окончательного суждения в таких сложных и запутанных проблемах.
– А скажите, этот человек… он не родственник вам? – тихо и как-то в особенности настоятельно спросила Поля.
Вопрос был явно неприятен этой женщине. Нет, она не состояла с ним в родстве, а просто однажды в молодости, проходя мимо, они ненадолго приметили друг друга. Да и дружба-то их, если позволено назвать этим словом мимолетные отношения тридцатилетней давности, распалась еще до революции, и теперь они встречались совсем изредка, главным образом на улице, хотя та же насмешница-судьба поселила их на старости лет в одном и том же доме, правда в разных подъездах и этажах. Оказалось, что с годами при всех прочих сохранившихся достоинствах из порывистого, общительного юноши получился довольно холодный и нелюдимый в обращении человек… и Полю поразила смена оттенков – то горечи, то восхищения, то раздражительной досады – в том, как эта женщина отзывалась о главном судье ее отца, словно одновременно и жаловалась на него, и под защиту его брала, и проклинала за какую-то непрощаемую вину.
– Вы не скажете, как его зовут? – еще поинтересовалась Поля.
– Вы же сказали, что знаете… так зачем же вам это?
– Мне для точности, если только не секрет.
– Здесь и нет никакого секрета. Его знает вся страна, – вынужденно и уже не без гордости отозвалась та. – Ну, Грацианский… а что?
– Нет, ничего… я так и знала, – без всяких задних мыслей усмехнулась Поля.
Обе, пожилая и молоденькая, замолкли ненадолго. Вот так же, бывало, в дремучих енежских лесах прежних лет встречные настороженно расходились, стараясь проникнуть в намерения друг друга. Тем временем женщина с чулком припомнила подробнее, при каких именно, ускользающих теперь, обстоятельствах она услышала впервые имя Полина отца. Странно, прежде чем оживить в ней образ человека, довольно расплывчатый за давностью той чуть ли не единственной встречи, оно сперва вызывало в памяти большую порцию малинового мороженого с вафлями, такого вкусного по жаре, и вслед за тем продолговатое, залитое праздничной публикой поле Коломяжского ипподрома в Петербурге, с облачком несчастья над ним, похожего на кратковременный дождик, и, пожалуй, больше ничего, кроме полурастворившейся во времени щемящей тоски. В тот самый день, попозже, близ шести, разбился известный летчик Мациевич, первая жертва русской авиации, а за час перед тем Грацианский представил ей, восемнадцатилетней девушке Наташе Золотинской, трех своих приятелей, мушкетеров, причем один из них принес мороженое на трибуны, где они сидели; видимо, это и был Вихров. Его товарища, длинного и басовитого, звали почему-то Большая Кострома. И, как песчинка или шевеление ветерка в горах, слово это привело в движение подтаявшую лавину стареющей памяти.
Сперва нужно было непременно удостовериться в чем-то:
– Боже мой, Вихров, Вихров!.. ведь я тогда как раз в вашем возрасте была. Ваш отец учился в Петербурге?
– Не знаю. Он женился, когда уже стал профессором, а я еще позже родилась. Он хромой…
– Вот не помню, хромых в этой тройке как будто не было, но… он потом был арестован и выслан на север, правда?
– Я никогда не задавала маме вопросов об отце, чтоб не причинять ей боли. Только однажды я спросила ее мельком… она смутилась и сказала: когда-нибудь ты все узнаешь сама… увидишь его и поймешь сама.
– Как же могло случиться, что ваша мать не проговорилась об этом ни разу, если все время вы жили вместе с ней?
Нет, они как раз не все время жили вместе: в Пашутинское лесничество к матери, где находилась ее больничка, Поля приезжала лишь на летние каникулы. Три последние зимы она прожила в семье у Вари Чернецовой, отец которой, Павел Арефьич, бывший уральский партизан, служит теперь ветеринаром при райисполкоме. Все дело в том, что в Шихановом Яму, недалеко от лесхоза, имелась только семилетка, и потому среднюю школу Поля кончала в городке Лошкареве… ну, который при впадении в Енгу шустрой лесной речонки Склани!.. Раньше, как и Шиханов Ям, это было просто богатое раскольничье село, но в революцию, после постройки текстильного комбината, его выдвинули в города и, по слухам, собирались также фабрику кинопленки строить, но, значит, получше нашли местечко. Оно конечно, городишко не чета Москве: и улицы травой заросли, и дома помельче… но зато воздух – хоть в бочках на экспорт гнать, зато необозримые заливные луга за Енгой, и в половодье как отразится в них опрокинутая небесная ширь, то буксиришки с плотами как бы по облакам бегут. А в лесах лось и барсук, да и рысь видали, а незадолго до Полина отъезда хитрущие тамошние мужики с Васильева Погоста притащили в лесхоз на жерди живого мишку, которого опоили медовой водкой из дуплянки, с вечера поставленной на заветной тропе. «Он сперва-то крышку лапой собьет, потом с урчаньем по земле катается, пчел по привычке давит, хоть и нету их, после чего приступает к самому пированью. Тут его сонного, пьяненького и берут, и он лежит, повязанный, оплакивает свою долю человечьими слезами…» И сама Поля слышала, будто в стародавние времена, пока не свели подступавшие с юга березовые рощи, соловьи в окна залетывали, прямо хозяйкам во щи! Старики же подревней доныне хвастаются, будто в бывалошнее время по высокому берегу – не то на полтораста километров, не то на четыреста, но уж никак не меньше восьмидесяти, – маленько не доходя до двинских болот, простиралась отборная корабельная сосна. Да и теперь еще в грозу как поразойдутся, как заскрипят с ветром в обнимку енежские-то боры, как дохнут раскаленным июльским маревом, так даже подушки ночи три подряд пахнут горячим настоем земляники и хвои… Вот как у нас на Енге!
Варя все не шла, а нельзя было обрывать рассказ в разгоне, как и песню на высокой ноте: только с птичьим щебетом и сравнить было звонкий Полин голосок.
– Нет, мы на наш Лошкарев не жалуемся… Есть у нас и стадион побегать, и Дворец труда при кожевенной фабрике, а в городской библиотеке даже переписка Микеланджело имеется. И мы еще с седьмого класса клятву дали: как в люди выйдем, городка своего не забывать и каждый месяц слать в него хоть по книжке: у нас комсомол дружный, строгий, грамотный. Правда, все у нас из дерева пока, в лесу живем, даже бронзы на памятник Ленину не нашлось, так мы отличный парк в честь его учредили. Уж шумит над головами, наш: ничего, бронза потом сама придет. А как сажали, то на каждом деревце всего по двадцать листочков было, а нынче… Вот мы всё о будущем да о родине твердим, словно за горами они. А если б каждый всерьез подзанялся ею в радиусе шажков хоть на десяток вкруг себя, – и Поля пощурилась, мысленно умножая цифру на квадрат радиуса круга, – да прибрал бы эти триста четырнадцать квадратных метров, как комнату свою, как рабочее место, как стол, где пища твоя стоит, да кабы приласкал землицу-то свою в полную силу, да хоть бы вишенку посадил, пускай одну за всю жизнь… Ой, чего можно за час в сто тысяч рук наделать! Вот я и хочу с письмом обратиться ко всему комсомолу, чтоб брали пример с нас, с лошкаревских ребят. Как вы думаете, напечатают?.. не сочтут меня за выскочку? – доверчивым шепотом осведомилась она.
Потому ли, что слишком много знала о жизни и о Грацианском тоже, женщина с чулком не решилась взглянуть в Полины, ничем пока не омраченные глаза. Склонясь над работой, она думала о том, что никогда, пожалуй, такой длинный перегон не разделял в России двух смежных поколений.
Минутку спустя она переборола свое необъяснимое смущение:
– Вас, кажется, Полей зовут? А меня – Наталья Сергеевна. Вы хорошая, горячая, большелобая девочка… и я рада, что познакомилась с вами, – заговорила она растроганно, но почти сухо, а Поля внимала ей, вся раскрасневшись и догадываясь, что сейчас услышит слова, каких не повторяют дважды. – Запомните, что я вам скажу… непонятное само разъяснится впоследствии. Когда жизнь догорает дотла, то в пепле остается одна последняя золотинка. Она бежит, гаснет, и потом наступает холод… Вот в ней-то, в той последней искре, и заключен весь опыт пройденного пути. Вот вам моя золотинка… Люди требуют от судьбы счастья, успеха, богатства, а самые богатые из людей не те, кто получал много, а те, кто как раз щедрей всех других раздавал себя людям. Что касается меня самой, я выяснила эту истину слишком поздно… – Она вопросительно подняла глаза. – Я вижу, вам хочется возразить мне?
– Не сердитесь, Наталья Сергеевна, но будет нечестно с моей стороны… если я сейчас промолчу. Это хорошо сказано, об этой… ну, о золотинке!.. Но сегодня вы уже три раза подряд назвали слово судьба. Мы на эту тему даже коллективное обсуждение у себя в Лошкареве провели, два дня бранились и выяснили наконец, что это – вредное слово слабых, ничего не выражающее, кроме бессилия. Так что судьбы-то нет, а есть только железные воля и необходимость.
Наталья Сергеевна улыбнулась, и за весь их разговор это была первая ее улыбка.
– Все зависит от того, Поленька, откуда рассматривать человеческую биографию, с начала или с конца. В вашем возрасте мы тоже мечтали о великих делах, читали рефераты, динамитцем играли, спорили до хрипоты… и вот через тридцать лет я чиню чужой немытый чулок, чтоб заработать на молоко для внучки. А ведь я бывала на самом верху жизни… и, признаться, вовсе не сожалею о том, что она разжаловала меня… просто в люди! Но я не знаю, как это получилось. Человеку и свойственно меру своего удивления называть судьбою, вот. Однако вы правы в том смысле, что молодость человека длится до той поры, пока он не произносит впервые это слово судьба в применении к себе. – Женщина отложила законченную работу. – Если вы хотите умыться с дороги, то – по коридору вторая дверь направо. Потом тушите свет.
Целая жизнь, добросовестно оплаканная, заключалась в ее кратком, очень спокойном признании. Поле стало грустно и душно, потянуло к окну. Она подошла, взглянула сверху, – с непривычки к высоте у нее закружилась голова. Очень много неба она увидела там, и в нем изредка проплывали невесомые тополевые пушинки. Прямо внизу лежал Благовещенский тупичок с ветхой, спрятанной меж деревьями недоломанной церквушкой. Там, на лужайке, малыши водили хоровод, и, судя по тому, как живое, пестрое колечко то смыкалось, приседая до земли, то расходилось с поднятыми ручонками, то была любимая детская игра каравай. Звук их песенки достигал восьмого этажа, как ни глушил ее ровный гул из-за ближней вереницы зданий, где «река жизни катила свои каменные воды». Поле в особенности нравилась эта уже сложившаяся фраза из будущего письма к маме. Потом она подняла глаза, и у нее захватило дух от объемности зрелища… Перед ней лежала Москва.