(Хвостов – Сухомлинов)
При открытии Государственной Думы в Таврическом дворце показался впервые царь, и этот факт вызвал такой поток византийского срамословия в прессе как отечественной, так и «западных демократий», от которого потомков наших будет тошнить до седьмого поколения. «Отныне никто не посмеет более называть Думу крокодиловым убежищем», – заявил журналистам Хвостов, переживавший тогда медовый месяц своей министерской карьеры. Это нимало не помешало ни ему, ни тому, кто извлек Хвостова из праха, раздавать деньги газетам и организациям, ведущим атаку на Думу. «Русское Знамя»[89] – напрасно либерально-придурковатая пресса называет его «Прусским»: нет, оно наше, отечественное, неподдельное – «Русское Знамя» – настойчиво рекомендует перевешать всех депутатов прогрессивного блока и нимало не опасается такой своей программой разгневать господина своего. Эта очевидная «двойственность» придает процессу российского обновления несколько смутный характер. «Зато занятно!» мог бы с полным правом повторить мальчик без штанов свой ответ немецкому мальчику, если бы между ними допустим был по нынешнему времени диалог.
Министр Хвостов развернул богатейшую деятельность, которая на фоне войны выделялась единственным в своем роде красочным пятном: давал дважды в день интервью, открывал, совместно с охранной дамой Дезобри, кооперативные лавки, рекомендовал манифест Плеханова, поощрял законы спроса и предложения и завтракал в думском буфете. Казалось, человек совершил все. Но оказалось, что главную-то свою работу Хвостов совершал в тиши: министр внутренних дел, помимо всего прочего, занимался еще организацией покушения на убийство Распутина, а может быть, и не его одного только. Русские газеты сообщают пять различных версий хвостовского заговора. Но действующие лица одни и те же: сам министр; журналист, битый подсвечниками; «клубный» инженер; безграмотный еврей, несомненно, не имеющий права жительства в столице, но вхожий в убежища самых сановных крокодилов; фрейлины; церковные иерархи; кокотки и пр. и пр. Белецкий, бывший при Хвостове товарищем министра, рассказывает теперь репортерам, что его патрон склонялся к «временам Венеции с ее наемными убийцами и нападениями из-за угла». В результате этой склонности, Хвостову пришлось уйти из министерства, так и не закончив своей внутренней борьбы с немецким засильем. Но пока что бывший министр, выдавший уголовному журналисту Ржевскому на предмет общеполезных убийств 60.000 рублей из того самого бюджета, за который «в духе» голосует Плеханов – пока что, говорим, Хвостов, по-видимому, совершенно не собирается в арестантские роты.
Судьба бывшего министра Сухомлинова, намеревающегося, несмотря на все, закончить дни свои в покое, может тем более укреплять дух Хвостова, что Сухомлинов пользовался услугами того же самого Ржевского для затевавшихся им «мокрых» дел мирового масштаба: оказывается, что знаменитая высоко-официозная и международно-провокационная статья «Мы готовы!», которая появилась за несколько месяцев до войны в «Биржевых Ведомостях» и облетела весь мир, была написана битым подсвечниками шантажистом Ржевским под диктовку Сухомлинова, в присутствии поспешно казненного за предательство полковника Мясоедова.[90] Обо всем этом рассказывал журналистам не кто иной, как Хвостов, тот самый, который, по Белецкому, склонен прибегать к наемным убийцам и нападениям из-за угла. Невероятно? Зато занятно! Ведь выходит, что битые подсвечниками прохвосты делали мировую политику. А как же… Кант? Кто, так сказать, утирал в этом клубке нос категорическому императиву? Сухомлинов, который продавал подряды и вообще все, за что платили? Мясоедов? Неразрешенный вопрос.
Русь, Русь! Куда ты несешься? И если счастливой судьбой предопределено было тебе идти рука об руку с западными демократиями к «высоким целям права и справедливости», зачем же тут Ржевский? зачем Хвостов? зачем Сухомлинов? Белецкий?.. «Но не дает ответа».
А между тем вот уже выходит в отставку военный министр Поливанов, которого насмерть заласкала своими аплодисментами Дума, и на смену ему идет Шуваев. Еще неизвестно, какой журналист будет писать под диктовку нового военного министра, а уж либеральная пресса тихо скулит, томимая предчувствием: жутко…
Жутко! – стонут либеральные депутаты, городские и земские деятели и военно-промышленные патриоты. В самой, так сказать, сердцевине национального единства торчит Ржевский – и следы подсвечников на его лице освещаются зарницами босфорских и дарданельских исторических перспектив.
Вы чего хотите, господа: власти или проливов? – спрашивает их рок в образе Маркова 2-го. «Нет, – отвечает от имени прогрессивного блока Шульгин, – мы хотим только министерства, о котором не печаталось бы то, что сейчас в газетах печатается». «Если бы организовать Россию для победы значило организовать ее для революции, – подхватывает Милюков, – я сказал бы: лучше оставьте ее на время войны такой, как она была»… Такой, как была… Ржевский с шулерскими синяками, Хвостов с наемными убийцами, Сухомлинов с Мясоедовым, – все лучше, чем перспектива революции. И от сознания своей политической растленности жалко скулит либеральная печать.
А дух Ржевского между тем полновластно царит над отечественным хаосом. Хозяйственная жизнь в полном расстройстве. Ржевский торгует вагонами и держит города и области под такой блокадой, о которой может только мечтать соединенный англо-французский флот. Министры и губернаторы сменяют друг друга, как уголовно-фантастические тени на национальном экране.
Русь, Русь, куда ты несешься так бешено, третьеиюньская?
– К катастрофе! – отвечает эхо петербургских мостовых.
«Наше Слово» N 137, 14 июня 1916 г.
Русской политике нельзя отказать в разнообразии. Министры сменяются так часто, что бывают – говорят – случаи, когда вчера отставленный министр обменивается по ошибке калошами с министром, которого удалили сегодня. Раньше Государственная Дума тщетно искала с министрами «общего языка». Теперь общего языка с министрами ищет царь. Это дело не столь простое: царю нужен язык немудреный. И вот придворные старцы, ветхие графини с табакерками и всякие вообще проходимцы в рясах и даже без подрясников ищут денно и нощно немудрящего министра. – Вам какого? – спрашивают их из Государственного Совета. – Да нам бы… тае… тае… дурака надо. – Сколько угодно, – отвечают им: на том стоим, выбирайте любого.
Тем временем господа европейские союзники, в качестве просвещенных иностранцев, беспокоятся. «Какая будет у вашего нового министра программа?» – спрашивают они русских посланников в Лондоне, Париже и Риме… – Да программа у нас будет обыкновенная, домашняя, хорошая программа… – Хорошая, говорите? – Честь-честью… – А с евреями, например, вы как собираетесь поступать? – С евреями… сообразно с духом времени и с заветами покойника Распутина. – Но вот американские еврейские банкиры обижаются: а ведь Америка, знаете, во-первых, амуниция, во-вторых, завтрашний союзник… – А мы еврейским банкирам полпроцентика накинем, они… хе-хе… и перестанут обижаться за своих единоверцев. – Вы уверены? – Дело испробованное… Хорошо. А зачем ваш русский немец Штюрмер в Копенгаген поехал? – Для поправки поехал… по слабости своего нездоровья. – В Копенгаген? – Морским воздухом подышать… – В Данию? – Так точно, для температуры… – Гм… а не приедет ли туда одновременно какой-нибудь немецкий дипломат, тоже любитель температуры?
При этом вопросе у русского посланника глаза начинают воровато бегать по сторонам.
– Зачем нам немецкий дипломат? Насчет, например, сепаратного мира? Ни-ни! У нас на этот счет и думать не приказано.
Тут российский посланник делает паузу, чтобы создать «психологический момент».
– Хотя, с другой стороны, денег у нас нету. Очень вы прижимисты стали, господа союзники. Воевать всухомятку нам тоже не с руки.
– Так что вы Штюрмера послали вроде намека? Денег, стало быть, опять хотите?
– Хотим, – кратко отвечает посланник.
– Но ведь ежели вам денег дать, вы их немедленно разворуете? спрашивают вкрадчиво союзники. – Вы вон и Думу вашу разогнали, чтоб воровать было сподручнее.
– Думу? Эка невидаль: вчера разогнали, а завтра опять соберем. А послезавтра…
– Что послезавтра?
– Ничего-с. Послезавтра, говорю, немцев разгоним.
После этого посланник идет на телеграф и уплачивает 23 франка 35 сантимов за срочную телеграмму: «Откройте Думу под верный заем».
А царь говорит старцам и графиням с табакерками: «Заготовьте сразу двух министров: одного – на открытие Думы, а другого – на закрытие оной»…
Так русская политика шествует по пути прогресса.
«Новый Мир»[91] N 930, 8 марта 1917 г.
(Пуришкевич)
Что такое популярность, слава? Всегда ли награда – сила? Всегда ли сила – преимущество, всегда ли слабость – ущерб?
Фикслейн мечтает у Жан-Поля достигнуть славы обнародованием систематического каталога всех опечаток, встречающихся у немецких авторов. О, сколько почтенных «имен» и популярностей создано на этом пути!
И на других, не менее причудливых путях… Если верно, что извозчики ввели в лексикон ругательств имя депутата Пуришкевича, то велика, стало быть, его популярность. Какими такими качествами она завоевана?
Правда, «Одоль» тоже очень популярен и Ван-Гутен – какао – не менее. Но это обстоятельство не служит нисколько к умалению г. Пуришкевича. Ибо надо полагать, что «Одоль», как и Ван-Гутен действительно имеют какие-то преимущества, лишь закрепленные и популяризованные расточительной рекламой.
Что же таит в себе Пуришкевич? Или, может быть, самый вопрос нужно поставить иначе: каковы те недостатки механизма демократии, которые позволяют ему, Пуришкевичу, быть вождем, политической фигурой и объектом неисчислимых карикатур? Мы говорим о демократии, ибо несомненно, что без вторжения демоса на священную территорию политики Пуришкевичу пришлось бы безвестно влачить дни свои в степях Бессарабии.
Пуришкевич не пассивный продукт 3 июня. И до 3 июня, и во II Думе, и вне Думы он в течение двух-трех лет уже производит по своему делу большой шум.
Еще совсем недавно бессарабские и иные Улановы спокойно рассуждали по Островскому: «было бы только земли побольше, да понимать свой интерес помещичий; а то и без ума можно прожить» («Лес»). Суматоха, произведенная демосом, потребовала и от Улановых предъявления ума. Что ж, может быть, Пуришкевич пошел навстречу этой потребности? Нет, поистине этого никто не решится утверждать. Ни даже г. г. Хомяковы, которым Пуришкевич весьма нужен, и которые именно поэтому позволяют ему наполнять зал Таврического дворца своим… ароматом.
Но оставим в покое Пуришкевича, который интересует нас не сам по себе. К тому же история учит, что правые депутаты почти в такой же мере неприкосновенны для журналистов, в какой левые прикосновенны для стражников.
Незачем ограничиваться Россией. В любом европейском парламенте вы найдете нескольких депутатов, популярность которых представляется скверной загадкой. Шуты, трусы, болтуны, злые, но даже не забавные, – «состав из канальи, попрошайки и шельмы», если говорить вместе со стариком Кентом…
Иногда кажется, что просто глупая волна случая подняла ничтожество на высоту. Но приглядитесь внимательно – и станет ясно, что случай был только агентом целесообразности, и что именно ничтожность ничтожества была его сильнейшим орудием.
Граф Штернберг избран в австрийский рейхсрат на основе всеобщего избирательного права. Грязный алкоголик, сиятельный Ноздрев, физиономия которого окружена ореолом из плевков и пощечин, Штернберг даже сословным судом чести исключен из числа лиц, с которыми дозволительно драться на дуэли. И однако, после каждой его речи, представляющей грязный поток брани и клеветы, к нему подходят почтенные аграрии и клерикалы и благодарно пожимают руку. Не всякий решится сказать то, что говорит граф Штернберг. Но сказанное им и закрепленное в протоколах уже получает – в силу парламентарного фетишизма – свое самостоятельное бытие и служит свою службу делу порядка и церкви.
Теория естественного отбора учит, что в борьбе побеждает наиболее приспособленный. Это не значит: ни лучший, ни сильнейший, ни совершеннейший, – только приспособленный.
Вот шеренга нищих на церковной паперти. Среди них безрукий слепец, с вывороченными веками, с гноящимися босыми ногами: жалкий, отвратительный остаток человека. Но безучастно проходят купчихи и чиновницы мимо других нищих, а безобразному калеке подают медный пятак. В его калечестве и уродстве – его преимущество. И в той борьбе за существование, какая ведется на церковной паперти, он побеждает оружием своей слабости.
Из двух голодных безработных девушек – при прочих равных условиях – легче и скорее вступит на путь проституции та, у которой слабее развиты чувство личности и сознание человеческого достоинства. А другая, может быть, выпьет карболовой кислоты в конторе для найма прислуги. Выживет более приспособленная. Ее индивидуальная слабость, ее духовная Minder-werthigkeit (неполноценность) превратится для нее в социальное преимущество.
В современном обществе борьба за существование принимает форму конкуренции. Буржуазное гражданское право создает обстановку неограниченной конкуренции в сфере экономической; демократия, – в сфере политической. На семи решетах демократия просеивает и сортирует человеческий материал, чтобы нужные ей элементы поставить затем на надлежащее место. Наивно думать, будто демократия отбирает наиболее «просвещенных» или наиболее «добродетельных». Эту работу выполняют экзаменационные комиссии или те высокие жюри, которые занимаются присуждением монтионовских премий. Демократия отбирает нужных ей, тех, что умеют наиболее громко, шумно, выразительно прокричать о ее потребностях.
У каждого человека бывают желания и вожделения, в которых он ни за что не признается вслух. На худой конец – он даст им выражение в форме шутки, остроты, дурачества. В наших обиходных семейных, житейских шутках разряжаются нередко наши подавленные желания, которым культура не дает выхода. Так учит новейшая психологическая школа. Не только у отдельных лиц, но и у групп, клик, классов бывают такие вожделения, которые противоречат общему нравственному сознанию, – и это противоречие тем острее, чем паразитарнее и своекорыстнее характер сословной группы. Человек, отравленный внутренней критикой, стесненный внешней корректностью или отягощенный собственным достоинством, никогда не сможет найти достаточно бесстыдный язык для бесстыдных притязаний своей клики. Тут нужен репрезентативный скоморох.
Дурацкие бубенцы, звонкие и шумные, приковывают к себе внимание, а внимание – уже предпосылка и составная часть успеха. Кто при этих условиях способен надеть на голову колпак, украшенный дурацкими бубенцами, тот становится героем… Против него бессильны гнев и сатира. До поры до времени он выполняет свою миссию. Одно можно сказать с уверенностью: дело, защиту которого история поручает разнузданным скоморохам, проиграно безвозвратно.
«Киевская Мысль» N 27, 27 января 1909 г.
В одном из сатирических журналов 1906 г. карикатурист дал портрет г. Милюкова. Хитро прищуренный глаз, самодовольная улыбка превосходства и уверенно прижатый к груди портфель лидера кадетской партии или просто портфель редактора «Речи» – не сказано. Но на вид портфель хороший, солидного качества и вместительный.
Похож ли Милюков на свой портрет, не знаю, но думаю, что следовало бы ему быть похожим. Просвещенная ограниченность и обывательское лукавство, поднявшееся на высоты политической «мудрости» – эти черты как нельзя более к лицу лидеру кадетской партии.
Г. Милюков очень гордится своей устойчивостью. Не последовательностью мысли, не широтой захвата, не энергией наступления, а устойчивостью. Сам он устойчивый, и партия у него устойчивая. И г. Милюкову трудно даже решить, кто тут кому больше обязан: он ли партии или партия ему.
Не то, чтобы г. Милюков так-таки совсем не колебался и не противоречил себе. Нет, и очень колебался и весьма противоречил. Но всегда в пределах: в надежных пределах собственной политической ограниченности.
От Выборга до Лондона,[92] от призыва не платить податей до голосования за третьеиюньский бюджет – дистанция большая. Милюков проделал ее. Правда, он потом разъяснял, что Выборг был в сущности не Выборг, а так… полувыборг, совсем пассивный и почти что на точном основании основных законов; и что Лондон тоже ничего не менял, кроме падежа: была оппозиция режиму, стала оппозиция при режиме, только и всего.
Но все-таки разницы между Выборгом и Лондоном не смахнешь. Ведь в программе кадетской партии самый вопрос о форме государственной власти оставляется открытым (в случае чего – мы, мол, и фригийский колпак наденем!), а лондонское паломничество предполагало уж, конечно, не фригийский колпак, а картуз с позументами. Ведь мы-то знаем, что в 1904 г. г. Милюков тоже ездил в Лондон, но совсем для иной цели: для знакомства с левыми; а после первых двух Дум он разрешился своими счастливейшими политическими афоризмами: о левом осле и о красной тряпке. Правда, он сам разъяснил, что о тряпке он говорил совсем «не в том смысле», что красное знамя он «уважает». Но ведь это опровержение он сделал только недавно, после того как на «крылатом» осле, этом духовном сыне Милюкова, пять лет ездили взад и вперед жокеи «Нового Времени», конюхи «России» и конокрады «Русского Знамени». Пять лет молчал устойчивый Милюков, молчал – не разъясняя, а вот после ленского движения, после первомайского выступления, после появления открытой рабочей прессы – и все это ввиду надвигавшихся выборов – взял да и разъяснил: осел не осел, и тряпка не тряпка.
Под толчками событий и Милюков качался – как не качаться? – но в конце концов благополучно восстановлял каждый раз утраченное равновесие. У других – перелом, ренегатство, резкая смена идеологии, барабанный бой «Вех»,[93] а у г. Милюкова все плавно и округлено, все рассчитано, все введено в пределы просвещенной ограниченности. Он и шуточку-то свою про «осла» пустил не в минуту острой схватки с левыми, не в порыве гнева, а тогда, когда политический отлив достиг самой низкой точки своей, когда левые были связаны по рукам и по ногам, юстиция работала, не покладая рук, а правые улюлюкали и лязгали зубами… Вот тогда г. Милюков и пошутил насчет демократии.
Но так как шуточка разъяснена, то отчего бы демократии и не голосовать за г. Милюкова.
Устойчивость Милюкова – оборотная сторона его политической «мудрости». А мудрость Милюкова, которою так сытно питается его самодовольство, состоит в органическом презрении к «утопии». Он живет сегодняшним и еще немножко – завтрашним днем. Утопия же – это все то, что относится к послезавтрашнему или еще более далекому дню. И оттого левые для него не просто политические противники и не только классовые враги, – они психологически враждебная для него человеческая порода.
«В Европе рабочие перестали уже верить, что сами они активными выступлениями добьются чего-нибудь».
«Идея диктатуры пролетариата – ведь это идея чисто детская, и серьезно ни один человек в Европе ее не будет поддерживать».
Если бы этими афоризмами разрешился г. Родичев,[94] дело другое. Г-н Родичев состоит при своем темпераменте, а темперамент г. Родичева, в свою очередь, давно стал его профессией. Г-н Родичев – человек так называемого экстаза, г. Родичев с Русью на «ты». Когда умрет Хавронья Прыщова,[95] которая давно уже сделалась из легитимистки кадеткой, на сердце ее несомненно найдут начертанным имя г. Родичева. Словом, с г. Родичева взятки гладки.
Но ведь эти афоризмы высказал на одном из петербургских предвыборных собраний не кто другой, как Милюков, – ученый историк, политический вождь. Изумительно? Нисколько. Не по программе своей только, а и по всей натуре г. Милюков – juste milieu, золотая середина. Он не вмещает пространного. Он считает возможным и осуществимым только то, что «разумно». А разумно то, что вмещается в рамки политической ограниченности – его собственной и его круга. Ну кто же в редакции «Речи» верит в самостоятельную политику европейского пролетариата? Г-н Гессен не верит, г. Левин не верит, г. Изгоев не верит.[96] Когда Милюков ездил в Лондон и там имел беседу (из-за спины октябристов и националистов) с тузами биржи и биржевой журналистики, ни один из них не заявил себя убежденным сторонником диктатуры пролетариата. Асквит не верит. Клемансо не верит. Пуанкаре не верит.[97] «Ни один человек в Европе» не верит.
А Европа Бебеля, Виктора Адлера, Жореса, Геда, Кэр-Гарди? Но ведь это же Европа «утопии», Европа социалистического пролетариата, Европа послезавтрашнего дня. Какое дело руководящему политику выморочного русского либерализма до той единственной европейской партии, которая владеет сердцем массы и ключом от ворот будущего!..
До III Думы фигура г. Милюкова была окружена в глазах его политической паствы дымкой таинственности. В I Думу он не попал, во II – не попал – и руководил «ходом событий» из невидимой суфлерской будки. Но вот, наконец, он избран в III Думу. Кадеты при встрече друг с другом поднимали вверх указательные пальцы: «Погодите, теперь он себя покажет: у него есть план». – О, у него есть план!
Так же точно, как известно, говорили некогда про французского генерала Трошю, защитника Парижа в 1870 г., – а плана-то у Трошю, как на грех, и не оказалось: он просто сдал Париж пруссакам.
Но Милюков не Трошю. У него есть план. У Кутлера[98] – у того выдающийся административный опыт (школы Витте), у Маклакова[99] – дар оптовой и розничной искренности (по прейскуранту Тагиева), у Родичева – ну, ему поручено «глаголом жечь сердца людей»… Зато уж у Милюкова – у Милюкова есть «план».
И вот г. Милюков начал свою парламентскую карьеру с того, что принял демонстративное участие в овации Столыпину, которого «обидел» Родичев. В интересах «плана» Родичев немедленно поперхнулся огненным глаголом и – по поручению Милюкова – обещал премьеру, что «больше не будет». Бедный, бедный Мирабо!
Эту сцену следовало бы увековечить для синематографа и теперь можно было бы не без успеха показывать ее во всех собраниях, где Онорэ Габриэль Рикетти[100] Родичев повествует о том «мужестве, которое кадеты проявляли 5 лет – в дни тяжких испытаний и невзгод»…
Милюков искал общего языка с октябристами и Столыпиным. Вяще изломившись (самодовольство почти покинуло его в те дни), он суетливо предъявлял людям 3 июня свой патриотизм, он вторил Извольскому, он презрительно отмахивался от социал-демократической фракции, не желавшей замечать «новый курс» русской дипломатии, он тревожно стучался в комиссию государственной обороны, он развил необузданную германофобскую и славянофильскую фразеологию. Увы! все надежды Милюкова на роль покровительствуемого левого резерва при столыпинско-октябристском законодательстве рухнули. Ничего из этого не вышло, если не считать срама. Милюков стал строго уличать Столыпина в отсутствии государственного разума, – и все увидели, что никакого «плана» у Милюкова нет.
Но это нисколько не пошатнуло его роли лидера. Наоборот, даже упрочило. Да ведь он совсем наш – нашей плоти и нашего духа! – решила его паства. Попробовал бы в самом деле Милюков создавать стратегические планы! – ведь армия его состоит сплошь из людей отяжелевших, с жирной складкой самодовольства и серьезным доходом. «Речь» они читают охотно, особенно сытенькое остроумие Азова, охотно подают оппозиционный бюллетень, – но и только. С какой бы предвыборной благожелательностью Милюков ни похлопывал сейчас приказчиков и прочих «маленьких людей» по плечу, все же мы ведь прекрасно знаем, что вся политика Милюкова, все расчеты и надежды его не к приказчикам и к конторщикам приурочены, а к солидному, «устойчивому», дипломированному обывателю, который хочет культуры и прогресса, но еще больше хочет порядка и спокойствия. Какие же тут наступательные планы? Сиди у моря и жди погоды.
Г. Милюков сидит и ждет. Спорит с министрами, иногда недурно спорит, и пишет статьи, в которых обстоятельно доказывает, что г. Кассо[101] лишен истинного государственного смысла.
А попытайтесь его спросить: что же дальше? какие у него дальнейшие перспективы? что думает он противопоставить людям 3 июня, которые не хотят слушать либеральных резонов? – г. Милюков пожует глубокомысленно губами и ответит: «об этом мы поговорим в следующий раз».
О, достопочтенный либеральный обыватель, – ты, который ни холоден, ни горяч! Милюков – твой неоспоримый, твой прирожденный вождь. Что бы делал ты, несчастный, если бы природа забыла создать Милюкова? Но она не забыла. И ему нужно только оставаться верным самому себе, чтобы давать законченное выражение твоей ограниченности и твоему эгоизму.
Милюков – твой вождь. Владей им безраздельно, держись за него крепко, он – твой. Но скажи ему, вместе с тем, чтоб он не совался туда, где «маленькие люди» горят душою над большими вопросами, где требуют прямых ответов, где не любят шуточек о красных тряпках, где умеют хотеть, и бороться, и верить в победу.
Скажи ему, обыватель, что там ему делать нечего!
«Луч» NN 6 – 7, 22 – 23 сентября 1912 г.